Вярнуцца: Мемуары

Станислав Август Понятовский. Мемуары


Аўтар: Станислав Август Понятовский,
Дадана: 02-05-2011,
Крыніца: Станислав Август Понятовский. Мемуары //Путь к трону: История дворцового переворота 28 июня 1762 года СЛОВО, 1997.



Оглавление

ОТ АВТОРА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
I
II
Глава пятая
I
II
III
IV
VII
VIII
IX
Глава шестая
I
II
III
IV
Глава восьмая I
II
III

ОТ АВТОРА

Если наиболее достоверной может считаться история, с величайшей правдивостью сообщающая читателю о примерах из практики его предшественников и о передаваемых ими ему правах, если верно, что истинная природа тех или иных событий никому не известна так же хорошо, как их непосредственным участникам, - помимо фактов, знакомых каждому свидетелю, лишь им знакомы и побуждения - логично предположить, что автор своей собственной истории будет искренним и точным, и предпочесть поэтому его рассказ всем прочим. Такое предположение не лишено основания еще и потому, что искренность дана нам Спасителем, как любое другое качество, и тот, кто при рождении оказывается наделен особой к ней склонностью, конечно же останется искренним и заполняя страницы истории - если обстоятельства его жизни влияли как-то на события общественно-значимые, если он любит свою родину и род человеческий, если он сознает, наконец, что ошибки, болезненные для его самолюбия, наполовину искупаются смелостью, с какой он признается в них, надеясь оказать услугу читателям своей исповеди. Ведь и обломки кораблекрушения могут служить предостережением для тех, кого странствия приведут в эти же самые широты.


С. 265

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

I

Я родился 17 января 1732 года в Волчине Брест-Литовского воеводства - земля эта принадлежала тогда моему отцу - за год до смерти Августа II [1].

В ходе последовавших затем потрясений я был похищен прямо в колыбели и увезен как заложник в Каменец киевским воеводой Иосифом Потоцким. Рассчитывая выразить этим поступком свою приверженность королю Станиславу Лещинскому [2], Потоцкий в то же время исподволь налаживал связи и с Августом III Саксонским,- задолго до того, как мой отец, после сдачи Данцига русским, был вынужден, как и все польские вельможи, находившиеся в осажденном городе с примасом [3] Федором Потоцким во главе, покориться воле победителей.

И этот случай, и ряд других были порождены лютой ревностью Потоцких к моему отцу, послужившей причиной разного рода столкновений в годы правления Августа II и Августа III; следы этой ревности протянулись и к периоду моего правления, и выражались в бесконечном соперничестве наших домов, причем мои интересы разделяли князья Чарторыйские, братья моей матери [4], и их многочисленные приверженцы, интересы Потоцких - Радзивиллы, Мнишеки и Бог весть кто еще.

После осады Данцига родители вызвали меня туда. Мне исполнилось три года, и с этого времени матушка взялась за мое воспитание так же поразительно разумно, как она делала это, готовя к жизни старших братьев,- тогда-то она и прославилась как воспитательница, - с той разницей, что мне она уделяла особо пристальное внимание. Эта поистине редкостная женщина не только сама лично занималась со мной многим из того, что препоручают обычно гувернерам, но и сделала все возможное, чтобы хорошенько закалить мою душу и вдохнуть в нее возвышенные устремления. Как она того и желала, это избавило меня от обычных проявлений ребячества, но и обусловило некоторые мои недостатки. Я задирал нос перед своими сверстниками, умея избежать многих ошибок, свойственных нашему возрасту, и овладев уже кое-чем из того, чему их еще не учили. Я стал маленьким гордецом.

Широко распространенное в Польше несовершенство реального воспитания, как в науках, так и в морали, побудило также мою мать

С. 266

всячески ограждать меня от общения с теми, кто, как она опасалась, мог подать мне дурной пример - это принесло мне столько же вреда, сколько и пользы. Ожидая встреч с некими совершенными существами, я почти ни с кем не вступал в разговор - немалое число людей, считавших себя поэтому презираемыми мною, доставило мне сомнительное отличие: уже в пятнадцать лет у меня были враги. Нельзя не признать, правда, что привитые мне матерью правила оберегали меня от всего, чем дурная компания наделяет обычно молодых людей. Я приобрел антипатию к фальши и сохранил ее впоследствии, но я распространял ее слишком широко - в силу моего возраста и положения - на все, что меня приучили считать пошлым или посредственным.

Мне не оставили времени побыть ребенком, если можно так выразиться - это словно у года отнять апрель месяц... Сегодня такая потеря представляется мне невосполнимой, и я полагаю, что имею право сожалеть о ней, ибо склонность к меланхолии, которой я так часто и с большим трудом сопротивлялся, является, скорее всего, порождением этой неестественной и скороспелой мудрости, не предохранившей меня от ошибок, на роду написанных, а лишь преисполнившей меня исступленной мечтательности в самом нежном возрасте.

В двенадцать лет я терзался мыслями о свободе воли и о предназначении, о ложности чувств, об абсолютности сомнений и тому подобными - да так всерьез, что едва не заболел от этого. С благодарностью вспоминаю, как мудро отец Сливицкий, тогдашний наставник конгрегации «миссионеров», помог мне избавиться от моих тоскливых размышлений. У него хватило здравого смысла не углубляться в силлогизмы, он ограничился тем, что сказал мне однажды:

- Дитя мое, верно ли, что вы сомневаетесь решительно во всем, что видите и слышите? Если вы никак не можете в это поверить, не беда. Господь милосерд, он непременно избавит вас от беспокойства и мучений, одолевающих вас, как я вижу - нужно лишь попросить его об этом, доверяя Господу, как создателю вашему, и он даст вам существование, внушающее уверенность.

Эти скупые слова, сердечный тон, коим они были произнесены, и, вероятно, крайняя потребность сбросить теснившую меня вселенскую скорбь принесли мне успокоение. Но если я и ломал себе голову над идеями, не считавшимися для меня полезными, то вовсе не потому, что v матушки возникла причуда обучить меня в этом возрасте метафизике, а именно в силу того, что я был лишен раскованности детства и рано обрел привычку внимательно вслушиваться в речи взрослых, звучавшие вокруг. Мягкий характер и живое воображение пробудили во мне склонность, доходившую до восхищения, ко всему, что было в действительности достойным уважения и похвалы или казалось мне таковым, но и вынуждали меня отрицать, тоном цензора, и едва ли не ужасаться всем тем, что я почитал достойным осуждения.

II

Наконец я достиг шестнадцати лет. Я был недурно образован для этого возраста, достаточно правдив, всей душой почитал своих родителей, достоинства которых представлялись мне ни с чем не сравнимыми, и не сомневался, что тот, кто не был Аристидом [5] или Катоном [6], ничего не стоил. В остальном же, я был крайне маленького роста, коренаст, неуклюж, слабого здоровья и, во многих отношениях, напоминал нелюдимого скомороха. Таким я и был отправлен в первое мое путешествие... [7]

С. 267

Глава пятая

I

В тот первый приезд в Россию я прошел в доме сэра Вильямса, где жил, совершенно новую для себя жизненную школу.

Его расположение и доверие ко мне были так безграничны, что он нередко давал мне читать самые секретные депеши, поручал расшифровывать их и зашифровывать ответы; опыт такого рода я нигде более получить бы не смог.

Столь доверительные отношения сделали меня свидетелем эпизода несколько анекдотического, быть может, но достаточно весомого для того, чтобы заинтересовать политиков всей Европы.

Вильямсу было поручено заключить соглашение, по которому Россия, взамен немедленно выплачиваемой ей денежной субсидии, обязывалась предоставить в распоряжение Англии пятидесятипятитысячное войско; речь шла о выступлении против прусского короля - имя его, правда, в тексте соглашения не упоминалось, но принадлежавшие Пруссии территории были обозначены там столь недвусмысленно, что никаких сомнений быть не могло.

Вильямсу удалось добиться быстрого успеха, поразившего всех, кому была знакома медлительность русского двора тех времен и нерешительность императрицы Елизаветы: не прошло и двух месяцев со дня прибытия Вильямса в Петербург, как соглашение было подписано. Посол предвкушал уже вознаграждение, соответствующее его

С. 268

оперативности, однако вместо свидетельства о ратификации соглашения курьер привез из Лондона письмо государственного секретаря, содержавшее такие строки:

«Вы навлекли на себя немилость короля, уронив его достоинство тем, что ваша подпись на документе стоит после подписей русских министров. Пока эта ошибка не будет исправлена, Его Величество не ратифицирует подписанное вами соглашение».

Только прочитав это грозное послание, Вильямс обратил внимание на оплошность куда менее значительную, по правде говоря, чем рассудили в Англии, но ставшую для Вильямса фатальной. Он подписался первым на экземпляре, оставшемся у русских, в то время как они действительно расписались первыми на экземпляре, посланном Вильямсом своему монарху. Сам посол, два русских канцлера, два русских секретаря, секретарь Вильямса и я - семь человек, заинтересованных в успехе дела, допустили промах, подстроенный, несомненно, Хозяином всех наших судеб, исходившим из каких-то ему одному известных побуждений.

Казалось, нет ничего проще, чем исправить ошибку. Русские министры, выслушав упреки своей государыни, без труда согласились обменять экземпляры - и курьер Вильямса вновь отправился в путь. Только если первая его поездка завершилась сравнительно быстро, вторая затянулась из-за противных ветров и некоторых других неблагоприятных обстоятельств. Когда же курьер привез наконец желанную ратификацию в Петербург, декорации уже переменились.

Король Пруссии прослышал тем временем о миссии Вильямса, Англия же обнаружила, что Австрия зондирует во Франции почву для заключения нового договора. Это в кратчайший срок объединило Англию и Пруссию, и союз прусского короля с Георгом II, направленный против любых иностранных войск, вступивших на территорию Германии, был заключен за несколько дней до того, как Австрия обеспечила себе в случае необходимости поддержку французских войск.

Таким образом, самая суть соглашения, подготовленного Вильямсом исходя из старого расклада - Англия, Австрия и Россия против Франции и Пруссии,- сводилась на нет. Одного этого факта было достаточно, чтобы вызвать недовольство Елизаветы, а тут еще французы, с помощью некоего Дугласа [8], якобита, предварительно раскрыли перед императрицей карты...

С. 269

Этот Дуглас добился вскоре таких успехов при дворе, что Вильямс лишь с отвращением выдерживал участие в спектакле, ранее сулившем ему блестящий успех. Пылкость его темперамента, крайняя чувствительность нервной системы, болезненность самолюбия уже вскоре вынудили его признать справедливым совет, данный ему знаменитым английским хирургом Чезлдоном много лет назад: «Оставьте дела, они станут для вас роковыми».

Вильямс сделался болезненно угрюмым и, что удивительнее всего, оказался подвержен воздействию самых малозначительных обстоятельств. Этот человек, чьим умом и превосходством над другими я привык восхищаться, ослабел до такой степени, что не мог удержаться от слез, проиграв два раза подряд в игре, шедшей на булавки. Бывали случаи, когда из-за пустяков он поддавался порывам самой необузданной ярости, совершенно невозможным для него ранее.

На всю жизнь запомнился мне один вечер, когда, в ходе длительной беседы со мной и двумя англичанами-путешественниками по имени Комб и Вудворт, посетившими Петербург, а также с Дюмареском [9], пастором английской колонии, разговор зашел случайно о вечных проблемах свободной воли и предопределения. Затронув эти вопросы, мы перешли к темам, с ними связанным, среди которых оказалась вот какая: Вильямс утверждал, что в жизни человеческой нет решительно ни одного события, неудача или успех которого не могли бы быть объяснены чьей-либо ошибкой или заслугой; я же считал, что удар грома в ясный день или первое землетрясение в местности, где почва никогда ранее не колебалась, могут служить примерами событий фатальных - их не способен предусмотреть человеческий разум, и они в состоянии разрушить планы, составленные самым тщательным образом.

Каждый из присутствующих высказал по этому поводу свое мнение, и случилось так, что все собеседники согласились со мной - а настроение Вильямса, оставшегося в одиночестве, сразу же испортилось. Воцарилась тишина, и я имел глупость нарушить ее для того лишь, чтобы привести еще один, не помню уж какой аргумент в поддержку своей точки зрения.

И Вильямс не выдержал. Он вскочил с места и вскричал, словно обезумев:

- Я не намерен терпеть, чтобы мне противоречили в моем собственном доме!.. Требую, чтобы вы покинули его, и заявляю, что не желаю вас больше видеть - никогда в жизни!..

Затем он удалился от нас, громко захлопнув за собой дверь в спальню.

С. 270

Остальные вмиг исчезли. Оставшись в одиночестве, я погрузился в самые печальные, мучительные даже сомнения. С одной стороны, как перенести подобное оскорбление?.. С другой, каким образом смыть его?.. Вильямс - посол... Но дело не только в этом - он мой благодетель, и гувернер, и наставник, и опекун, которому доверили меня родители... Он так давно и нежно любил меня... Разумеется, он решительно не прав, но и мне следовало щадить деликатность его чувств, тем более, что я прекрасно знал, в каком он состоянии...

В смятении, охваченный противоречивейшими эмоциями, я машинально подошел к двери его комнаты - он отказался отворить. Я вернулся в помещение, где мы спорили. Балконная дверь, до половины застекленная, была приоткрыта. Я вышел на балкон. Стояла ночь. Я глубоко задумался.

Долго стоял я, опершись о балюстраду, отчаяние все больше овладевало мной... Моя нога поднялась уже, непроизвольно, чтобы перекинуться через перила, как вдруг кто-то оттащил меня назад, крепко схватив поперек туловища.

То был Вильямс, появившийся как раз в этот момент. Он спросил у слуг, чем я занят, услышал, что я уже длительное время нахожусь на балконе, кинулся туда - и спас меня.

Несколько мгновений мы не могли вымолвить ни слова - ни один, ни другой. Затем, обняв меня за плечи, он отвел меня в свою комнату.

Обретя способность говорить, я сказал ему:

- Лучше убейте меня, чем заявлять, что вы не желаете меня больше видеть...

Он молча, со слезами на глазах, обнял меня и некоторое время прижимал к груди, а затем попросил меня не вспоминать о том, что произошло - и никогда не упоминать об этом.

Я обещал - с радостью.

II

Весь ужас моего положения в те минуты, что я стоял на балконе, станет особенно понятным, если принять во внимание, что творилось тогда в моем сердце, охваченном исключительно искренним и сильным чувством - симпатия, нежность, уважение, неотделимое от обожания, подчиняли себе и мои эмоции, и мой разум.

И не кто иной, как Вильямс, был моим наперсником, моим советчиком, моим помощником во всем, что с этим чувством было связано. В качестве посла, он имел возможность беспрепятственно об-

С. 271

щаться с особой, к которой я публично даже приблизиться не смел, и тысячью различных способов помогал мне связываться с ней. Его дом, как дом посла, обеспечивал мне необходимую по тем же причинам безопасность; я не нашел бы ее нигде в другом месте.

Порви я с Вильямсом, со всем этим было бы мгновенно покончено. Более того, я не мог быть абсолютно уверен в том, что Вильямс после громкого разрыва сохранит мою тайну - но и тайну особы [10], благополучие которой я ставил выше своего собственного... В любой другой ситуации я с негодованием отбросил бы самую мысль о возможности подобной низости с его стороны. Но все, что произошло в тот вечер между нами, давало мне основание заподозрить, что разум его расстроен, а неистовые страсти способны в этом случае привести человека, помимо его воли, к самым значительным отступлениям от нормы - без того, чтобы он мог быть признан истинно виновным в этом.

Все эти опасения умерли во мне в миг нашего примирения - поскольку я любил его почти как отца и поскольку я обладал той извечной тягой к надежде, которая и является источником жизни, особенно в юности. И не кому-нибудь, а именно Вильямсу я поручил сообщить о нашей тайне канцлеру Бестужеву - о тайне, более полугода ускользавшей от него, невзирая на его бдительность и его шпионов, невзирая даже на специфическое, редкостное стремление канцлера самому определять привязанности принцессы, которую он боготворил до такой степени, что сам был почти влюблен в нее.

Тщетно пытался он подбирать ей любовников. Он наметил, в частности, некоего графа Лансдорфа; граф представлялся ко двору в тот же день, что и я, и любопытные придворные стали уже вечером расхваливать его принцессе, а она ответила, что из двоих иностранцев поляк подходит ей больше.

Эта единственная фраза (сказанная, как выяснилось впоследствии, без особого умысла) была подхвачена Львом Александровичем Нарышкиным, в то время - ее личным камергером, ныне - шталмейстером. Нарышкин сразу же свел со мной знакомство, всячески стремился сблизиться, пересказал мне эти слова принцессы и не переставал сообщать все, что, по его мнению, должно было поддерживать во мне надежду.

Что же касается меня, то я долго избегал говорить с ним наедине - так опасался я коварства и шпионажа при любом дворе, но,

С. 272

особенно, страшных бед, грозивших каждому при дворе российском. Он находился под впечатлением рассказов об ужасном правлении Анны Иоанновны, одно имя которой все еще заставляло трепетать русских.

Я знал, что моим предшественником был Салтыков, которого Елизавета удалила, отправив с миссией в Гамбург, но понятия не имел о том, что он дал повод для недовольства принцессы. Я думал, что она находится целиком во власти амбиций, что ее стихия - пруссачество (я-то бы воспитан в величайшем отвращении к чему-либо подобному), что она исполнена пренебрежения ко всему, что не связано с Вольтером. Короче говоря, я полагал ее совершенно иной, чем она была на самом деле, так что не только из предосторожности, но и по недостатку желания старательно избегал я три месяца примерно всего того в речах Нарышкина, что казалось мне не чем иным, как ловушкой.

А он, как истый придворный, угадывал желания, которых ему не поверяли. Втягивая принцессу, которой он служил, в приключение - вопреки ей самой, так сказать,- он надеялся, скорее всего, на то, что его дерзость будет рассматриваться однажды как заслуга.

В конце концов, он мне столько всего наговорил, что я почувствовал себя обязанным рискнуть. Особенно после одного случая. Острое словцо, сказанное мною Нарышкину по поводу дамы, встреченной мною как-то при дворе, уже вскоре, проходя мимо, почти дословно повторила великая княгиня, обращаясь ко мне и смеясь. Потом она присовокупила:

- Да вы живописец, как я погляжу...

Тут уж я рискнул передать записку; ответ на нее Нарышкин принес мне на следующий же день.

И я позабыл о том, что существует Сибирь.

III

Ещё несколько дней спустя Нарышкин провел меня к ней, причем предупредил принцессу об этом лишь когда я находился уже у двери ее уборной. Шел вечерний прием, мимо места, где мы все стояли, в любой момент мог пройти великий князь, и ей ничего не оставалось, как разрешить мне войти. Спрятать меня иначе она не могла, а не спрятать вовсе означало подвергнуть нас обоих страшной опасности.

Ей было двадцать пять лет. Оправляясь от первых родов, она расцвела так, как об этом только может мечтать женщина, наделен-

С. 273

ная от природы красотой. Черные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза навыкате, многое говорившие, очень длинные черные ресницы, острый носик, рот, зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы; средний рост - скорее высокий, чем низкий, походка на редкость легкая и в то же время исполненная величайшего благородства, приятный тембр голоса, смех, столь же веселый, сколь и нрав ее, позволявший ей с легкостью переходить от самых резвых, по-детски беззаботных игр - к шифровальному столику, причем напряжение физическое пугало ее не больше, чем самый текст, каким бы значительным или даже опасным ни было его содержание.

Стесненное положение, в каком она жила с того времени, что вышла замуж, а также отсутствие общества, хоть сколько-нибудь соответствующего ее развитию, пристрастили ее к чтению. Она многое знала. Она умела приветить, но и нащупать слабое место собеседника. Уже тогда, завоевывая всеобщую любовь, она торила себе дорогу к трону, занимаемому ею теперь с такой славой.

Такова была возлюбленная, сыгравшая в моей судьбе роль арбитра. Все мое существование было посвящено ей - с гораздо большей I полнотой, чем об этом заявляют обычно те, кто оказывается в подобном положении.

А я, как ни странно это звучит, я, в мои двадцать четыре года, мог предложить ей то, чего не мог бы, пожалуй, предоставить в ее 1 распоряжение никто другой.

Сперва я был удален от распутства строгим воспитанием. Затем стремление проникнуть в тот слой, который принято называть (особенно в Париже) хорошим обществом - и удержаться там,- предохраняло меня от излишеств во время моих путешествий. Наконец, целая вереница престранных обстоятельств, сопровождавших любовные связи, которые я заводил за границей, дома и даже в России, сохранила меня, судя по всему, в неприкосновенности для той, которая с этого времени стала распоряжаться моей судьбой.

Не могу отказать себе в удовольствии написать здесь, что в тот день она была одета в скромное платье белого атласа; легкий кружевной воротник с пропущенной сквозь кружева розовой лентой был единственным его украшением.

Она никак не могла постичь, если можно так выразиться, каким образом я совершенно реально оказался в ее комнате, да и я впоследствии неоднократно спрашивал себя, как удавалось мне, проходя дни приемов мимо стольких часовых и разного рода распорядителей,

С. 274

беспрепятственно проникать в места, на которые я, находясь в толпе, и взглянуть-то толком не смел - словно вуаль меня окутывала...

IV

Не кто иной, как Вильямс поставил Бестужева в известность о том, что великая княгиня заинтересована во мне - я упомянул уже об этом. Сделать этот шаг нас вынудила необходимость остановить усилия канцлера вернуть из Гамбурга Салтыкова - поскольку великая княгиня отныне предпочитала способствовать тому, чтобы он выполнял свои обязанности там, чем видеть его в России. Кроме того, Бестужев, имевший немалое влияние на саксонский кабинет министров, мог договориться с ним о моем возвращении в Петербург - на этот раз с официальными полномочиями.

Прочитав четыре строчки, написанные рукой великой княгини и переданные ему Вильямсом, канцлер немедля дал необходимые заверения в том, что все будет исполнено.

Здесь уместно, пожалуй, дать понять читателю, что за человек был канцлер Бестужев.

Родившись в царствование Петра I, он, по приказу этого монарха, был определен на службу или, скорее, на воспитание ко двору курфюрста Ганновера; некоторое время спустя курфюрст отправил Бестужева доложить царю о своем вступлении на английский престол под именем Георга I [11].

Петр Великий был так обрадован, увидев молодого русского, пообтесавшегося уже немного в европейском духе, да еще прибывшего с поручением от одного из суверенов Европы, что он принял Бестужева благосклонно и вскоре назначил своим представителем в Гамбурге; впоследствии Бестужев представлял Россию при датском и шведском дворах...

Став императрицей, Елизавета назначила Бестужева великим канцлером, что при ее дворе означало быть руководителем департамента иностранных дел, но в некотором роде также и премьер-министром.

Пока Бестужев не был воодушевлен, он не был способен произнести связно четырех слов и производил впечатление заики. Но как только разговор начинал интересовать его, он сразу же находил слова и целые фразы, частенько неправильные, неточные, но исполненные огня и энергии; исторгаемые ртом, демонстрировавшим четыре наполовину сломанных зуба, они сопровождались искрометными взглядами маленьких глаз. Пятна на лице, выделяясь на фоне багровой кожи, придавали Бестужеву особенно устрашающий вид, когда он приходил в ярость, что случалось нередко, а также когда он смеялся - то был смех Сатаны.

Канцлер отлично понимал по-французски, но предпочитал говорить по-немецки с иностранцами, знавшими этот язык. Не умея, сущности, писать ни на одном языке и ничего, можно сказать, не зная, он инстинктивно находил почти всегда правильные решения касательно того, что делали другие. Он ничего не смыслил в изящных искусствах, но можно было смело держать пари, что из многих картин те, что выбирал Бестужев, были самыми интересными; особенно точно определял он ценность работ, исполненных благородства и величия, когда дело касалось архитектуры, например.

Неограниченная власть была его страстью. Он был способен иногда и на великодушные поступки,- именно потому, я полагаю, что ощущал красоту в любых ее проявлениях,- но ему казалось столь естественным устранять все, что мешало его намерениям, что он готов был использовать для этого любые средства. Страшные царствования, служившие ему примером, еще больше ожесточили его душу. Предлагая свои услуги тем, кого он называл друзьями, и часто используя для этого не слишком деликатные пути, он искренне удивлялся, когда кто-то проявлял разборчивость.

Человек исключительно упорный и раз навсегда настроенный проавстрийски, Бестужев был убежденным антипруссаком. В соответствии с этим, он отвергал миллионы, которые предлагал ему король Пруссии, но никогда не отказывался от подношений (он даже настаивал на них!), имея дело с министрами Австрии, или Англии, или Саксонии, или любого другого двора, которому он, блюдя выгоды своего двора, считал себя обязанным покровительствовать. Взять у владетельного друга входило, с его точки зрения, в правила игры и было! своего рода знаком уважения к мощи представляемой им державы, прославлять которую он по-своему стремился.

Свой день он кончал, обычно, напиваясь с одним или двумя приближенными; несколько раз он появлялся пьяным даже перед императрицей Елизаветой, питавшей отвращение к этому пороку - и это; немало повредило канцлеру в ее глазах.

Предаваясь часто самому необузданному гневу, он всегда бывал нежен и терпелив со своей супругой, которую с полным основанием называл Ксантиппой [12] - с тех самых пор, как кто-то рассказал

С. 275

историю Сократа. Они повстречались в Гамбурге, и он женился там на ней; происхождение ее было мало кому известно.

Дама была когда-то красива, не глупа, обладала способностями к музыке и многими странностями. Их воздействию она предавалась так усердно, что однажды я присутствовал при том, как господин Бестужев молча выслушал целый поток самых грубых оскорблений, излитых на него супругой прямо за столом, в ответ на единственное неодобрительное слово, сказанное им по адресу их общего сына.

Сын этот был чудовищным средоточием всевозможных мерзостей и предавался всякого рода разгулу. Что же касается материнской ярости госпожи Бестужевой, то она выглядела тем более странно, что, не прощая отцу недостойного отпрыска ни единого замечания, сама дама часто жаловалась иностранцам на горькую долю - быть его матерью; не далее как в тот же самый день она плакалась и мне.

Я заслужил ее благосклонность, она уверяла, что я приношу ей удачу в игре, и постоянно сажала рядом с собой. Всякий раз, что я у них обедал, она принималась рассказывать мне о своих немощах, о том, как важно повседневно готовить себя к смерти, и о тотальном отвращении, которое она питает к радостям мира сего, особенно же - к любой пище. Выслушав все это, я заверял ее, что любые самоубийства противны христианскому вероучению. Она признавала, что я прав, съедала кусочек чего-нибудь и принималась склонять меня к лютеранству, критикуя то, что называла ошибками католицизма. Она каждый раз добавляла при этом, что Лютер совершил ошибку, женившись на Екатерине Бор [13] - «...ибо, если уж он дал зарок оставаться холостяком, ему никак не следовало жениться».

Засим я, подтвердив справедливость этого соображения, передавал ей блюда, которые, как мне было известно, приходились ей особенно по вкусу. Она называла меня своим приемным сыном и, к концу второй перемены, начинала обычно пересказывать мне скандальные придворные и городские сплетни, называя имена и фамилии так громко, что я одновременно и хохотал, и дрожал от страха.

Какими бы странностями ни обладала, однако, эта особа, она была любима своим мужем и оказывала на него влияние. Ей нельзя было отказать в оригинальности, и я всегда называл ее «маман». Невзирая на все, что она столь часто и столь открыто высказывала в адрес Елизаветы, прекрасно осведомленной о том, что именно о ней говорят, императрица относилась к госпоже Бестужевой с неизменным уважением...

С. 276

Сам Бестужев неоднократно настаивал на том, чтобы Елизавета объявила публично о своем тайном браке с Разумовским - империи нужен был наследник по прямой линии. Канцлер был вдвойне в этом заинтересован: он надеялся заслужить благодарность Разумовского, многого в ту пору стоившую, и хотел удалить от трона принца Голштинского [14], личные качества которого никак не соответствовали интересам империи, а происхождение могло способствовать новым переворотам.

Но императрица не последовала настойчивым советам Бестужева; то ли смелости недостало, то ли она считала племянника законным наследником трона и желала соблюсти справедливость.

Она вовсе не хотела, однако, чтобы принц занял трон при ее жизни, и это несомненно послужило причиной того, что она дала ему скверное воспитание, окружила его мало привлекательными людьми, заметно не доверяла ему, да еще и презирала его при этом.

Бабушка принца была сестрой Карла XII, его мать - дочерью Петра Великого, и тем не менее природа сделала его трусом, обжорой и фигурой столь комичной во всех отношениях, что, увидев его, трудно было не подумать: вот Арлекин, сделавшийся господином.

Можно было предположить, что кормилица принца и все его первые наставники,- там, на родине,- были пруссаки или подкуплены королем Пруссии, ибо принц с детства испытывал уважение и нежность к этому монарху, причем столь исключительные и столь непонятные для самого прусского короля, что монарх говорил по поводу этой страсти (а это была именно страсть):

- Я - его Дульсинея... Он никогда меня не видел, но влюбился в меня, словно Дон Кихот.

Принцу было лет двенадцать или тринадцать, когда Елизавета вызвала его в Россию, велела ему принять православие и провозгласила своим наследником. Принц сохранил, однако, верность лютеранской церкви, крестившей его при рождении, преувеличенное представление о значительности своей Голштинии и убеждение, что голштинские войска, во главе которых он будто бы сражался и побеждал Бог весть сколько раз, были, после прусских, лучшими в мире и намного превосходили русские.

Он заявил однажды князю Эстергази, послу венского двора при дворе его тетушки:

С. 278

- Как можете вы надеяться одолеть короля Пруссии, когда австрийские войска даже с моими сравниться не могут, а я вынужден признать, что мои уступают прусским?..

Мне же принц сказал в порыве откровенности, которой удостаивал меня довольно часто:

- Подумайте только, как мне не повезло! Я мог бы вступить на прусскую службу, служил бы ревностно - как только был бы способен, и к настоящему времени мог бы надеяться получить полк и звание генерал-майора, а быть может даже генерал-лейтенанта... И что же?! Меня притащили сюда, чтобы сделать великим князем этой зас...... страны!

И тут же пустился поносить русских в выражениях самого простонародного пошиба, весьма ему свойственных.

Болтовня его бывала, правда, и забавной, ибо отказать ему в уме было никак нельзя. Он был не глуп, а безумен, пристрастие же к выпивке еще более расстраивало тот скромный разум, каким он был наделен.

Прибавьте к этому привычку курить табак, лицо, изрытое оспой и крайне жалобного вида, а также то, что ходил он обычно в голштинском мундире, а штатское платье надевал всегда причудливое, дурного вкуса - вот и выйдет, что принц более всего походил на персонаж итальянской комедии.

Таков был избранный Елизаветой наследник престола.

Он был постоянным объектом издевательств своих будущих подданных - иногда в виде печальных предсказаний, которые делались по поводу их же собственного будущего. Частенько в шутках этих звучало и сочувствие супруге великого князя, ибо ей приходилось либо страдать, либо краснеть за него.

Сам же он постоянно смешивал в своем воображении то, что слышал о короле прусском - деде того, что правил [15], том самом деде, которого Георг II, король Англии, его кузен, называл «король-капрал», с образом нынешнего короля Пруссии, который он себе создал. Он полагал, в частности, что ошибаются те, кто утверждает, что король предпочитает трубке - книги, и особенно те, кто говорит, что прусский король пишет стихи.

А великая княгиня, как и многие другие, терпеть не могла запаха курительного табака и много читала - здесь коренилась первая причина ее недовольства.

Кроме того, поскольку она была убеждена в то время, что канцлер Бестужев лучше, чем кто-либо, знает, в чем состоят истинные интересы России, она не одобряла прусскую систему и уж, во вся-

С. 279

ком случае, не способна была разделить ни преклонение своего супруга перед королем Пруссии, ни его преувеличенное представление о голштинской мощи. Принц подозревал даже, что она склоняется к идее Бестужева вынудить великого князя совсем отказаться от своего голштинского герцогства, дабы оно не стало (как говорил канцлер) «русским Ганновером» - тут заключался намек на явное предпочтение, оказываемое Георгом II интересам курфюршества перед интересами Англии. <...>

VII

Мое пребывание в Ораниенбауме способствовало также укреплению связей между великой княгиней и сэром Вильямсом. Приумножая дружеское внимание английского короля к этой принцессе, связи эти немало послужили тому, что она с тех самых пор, вероятно, отдавала предпочтение Англии. Франция неоднократно имела случай ощутить это предпочтение, невзирая на глубокое впечатление, произведенное на Екатерину историей царствования Людовика XIV - в чем я имел множество случаев убедиться. Полагаю, что не ошибусь, если замечу, что именно ощущение своего рода соревнования или соперничества со славой Людовика XIV послужило подлинным мотивом многих намерений и поступков Екатерины II.

Менее всего она напоминала Людовика XIV своей склонностью к чтению - у короля ее не было вовсе.

Я был рад оказаться первым, кто дал читать великой княгине «Орлеанскую девственницу» Вольтера. Сэр Вильямс часто слышал, как об этой поэме отзывались с восторгом люди, читавшие ее в рукописи - на протяжении многих лет текст оставался запрещенным из-за страшных угроз кардинала Флери в адрес автора, если тот осмелится на публикацию. Страх, внушенный Вольтеру этими угрозами, сковывал писателя, судя по всему, то ли тринадцать, то ли четырнадцать лет после смерти кардинала, но затем уступил все же отеческой привязанности автора к любимому детищу - и оно получило, наконец, свободу [16].

В тот момент, когда мне вручили пакет, содержавший поэму вместе с письмом моего отца, мы довольно грустно кончали обедать - Вильямс никак не мог утешиться после очередных успехов маршала Ришелье [17]. Я объявил ему о «Девственнице», как о победе, он испустил крик радости, я принялся читать вслух, и очарование поэмы оказалось таким сильным, что я прочел всю книгу на едином дыхании и лишь в девять вечера прекратил чтение.

С. 280

Так я забавлял и утешал моего друга Вильямса и делал для него все, что было в моих силах. Раньше он наставлял меня - теперь я стал, в свою очередь, ему полезен. В то время, как его недуги и кое-какие другие обстоятельства все более ограничивали поле его деятельности, мои знакомства, напротив, крепли с каждым днем.

Я стал прилично говорить по-русски - до сих пор лишь немногие путешественники-иностранцы дают себе труд выучить русский язык. Это было принято во внимание и открыло мне многие двери, которые иначе оставались бы запертыми.

К тому же я удачно пользовался одним наблюдением, сделанным мною тогда - его справедливость была неоднократно проверена мною впоследствии. О великих тайнах не говорят, пока не отзвонит полночь. Человек, которого утром застаешь застегнутым строго на все пуговицы и которого удается разнежить в течение дня, развлекая его и не показывая вида, что ты собираешься что-то у него выведать, приоткрывается к вечеру сам собой, как цветок Иерихона, между часом и двумя часами ночи он полностью распускается, а на рассвете закрывается вновь. Солнце и тайна - плохое сочетание. И я узнавал гораздо больше русских секретов зимой, чем летом, когда у них шесть недель вовсе нет ночи.

Я мог долго не спать, как и каждый, кто молод и хорошо себя чувствует, и, таким образом, имел возможность сообщать Вильямсу многое такое, чего он без меня, скорее всего, не узнал бы. Мне удалось даже внушить однажды одному из моих собеседников некую идею - Вильямс был заинтересован в том, чтобы ее обсудили на совете у императрицы; тот, кто выдвинул там эту идею, был совершенно уверен, что является ее автором - так сумел я, втолковывая ему суть дела, превознести его заслуги...

Среди всех этих забот я подцепил ветряную оспу, что отнюдь не было мелочью для Вильямса. Болезнь не только лишала его моей помощи, но даже малейшее подозрение в том, что кто-то из живущих в его доме болен ветрянкой, на сорок дней отдалило бы остальных его обитателей от двора.

Далеко не самым малозначительным штрихом, характеризующим правление Екатерины II, было то, что она, первой во всей империи, решилась в сорок лет сделать себе прививку. Только после этого опыта, поистине смелого и патриотического, она велела привить оспу своему сыну - и обычай делать прививки постепенно укоренился в России.

Елизавета же была очень далека от того, чтобы поверить в нечто подобное и разрешить прививки - суеверные предрассудки активно против них боролись. Так что приходилось всячески маскировать мою болезнь, чтобы Вильямсу не пришлось выдерживать карантин и он мог бы сохранить связи, необходимые для исполнения обязанностей посла.

Я вскоре выздоровел, но не прежде, однако, чем мне был сделан визит, бывший для меня исключительно лестным, хотя последствий его я боялся до такой степени, что он и состоялся-то, в сущности, против моей воли.

Чем убедительнее свидетельствовал этот визит о нашей близости, тем более горькой была для меня необходимость отъезда.

С. 282

VIII

Я никак не мог не подчиниться воле родителей, настаивавших на том, чтобы я был избран депутатом сейма этого года.

Великая княгиня лишь неохотно согласилась на мой отъезд, поставив условием, чтобы не только мое возвращение в Петербург было обеспечено, но чтобы в будущем я мог занять более прочное положение - такое хотя бы, чтобы оно давало мне право запросто приближаться к ней публично.

Как упоминалось уже, выполнить эту волю великой княгини было поручено Бестужеву. Дабы у меня не оставалось сомнений в его доброй воле, он прислал ко мне своего личного секретаря по имени Канцлер, с письмом Бестужева графу Брюлю. Канцлер дал мне прочесть письмо, запечатал его печатью своего господина - и лишь после этого вручил мне.

Случаю было угодно, чтобы в этот же день Вильямсу сделал визит князь Эстергази. Выйдя от Вильямса, он зашел повидать меня в моей комнате, дверь которой я имел глупость не закрыть на задвижку. Князь застал Канцлера у меня, и одно это подтвердило его подозрение по поводу моих связей (он сообщил мне об этом впоследствии, став моим другом). Впрочем, тогда это лишь усилило внимание ко мне в обществе, включая, вероятно, и круги, близкие к Елизавете.

Как бы там ни было, я уехал в начале августа в компании того самого графа Горна, с которым мы ездили в Ораниенбаум; не знаю, какие обстоятельства вынудили его вернуться в Швецию - через Ригу.

Мы остановились там в одном и том же доме, и я как раз находился в его комнате, когда мне пришли сказать, что какой-то офицер желает говорить со мной. Я разрешил ему войти.

Вошел, очень почтительно, худощавый человек маленького роста, в руках он держал полуоткрытый ящичек, в котором сверкали бриллианты. Он бормотал какие-то приветствия, а я лишь с трудом понимал его, пока он не передал мне письмо от вице-канцлера Воронцова и еще одно - от камергера Ивана Ивановича Шувалова. В письмах сообщалось, что государыня посылает мне подарок и этому офицеру поручено его вручить.

Я специально описываю эту сцену так подробно, чтобы показать, что во всем, происходившем в то утро, не было решительно ничего, что могло бы заставить меня трепетать или, того пуще, бояться. Между тем те, кто пытался очернить меня в глазах Елизаветы, донесли ей, что я перепугался, увидев этого русского офицера, и из вымышленного страха был уже сделан вывод, что, значит, мне было чего бояться.

Императрица не преминула заметить по моему адресу:

- Знает кошка, чье мясо съела...

Это такая русская поговорка.

Я ответил на письма, поблагодарив за внимание - столь редкое по отношению к лицу, не облеченному никакими полномочиями.

Затем я простился с графом; с удовлетворением узнал я впоследствии, что он благополучно возвратился домой.

IX

Я пересек ту часть Ливонии, которая продолжала еще оставаться польской. Заехал вначале к одному знакомому по имени Борщ, в то время - кастеляну этого воеводства, в его владение Варкланы. Затем мы вместе отправились в Динабург, где согласно закону происходили заседания сеймика этого округа. Местное дворянство, немногочисленное, но более зажиточное и несравненно более цивилизованное по сравнению с тем, что я мог наблюдать на других сеймиках, придало большое значение тому, что я лично приехал к ним добиваться депутатства; ничего подобного давно уже не видывали там со стороны обитателей земель короны, и лишь изредка - со стороны литовцев.

Без труда избранный депутатом, я поспешил в Варшаву - через Вильну.

Я нашел в Вильне Флемминга, исполнявшего обязанности маршалка трибунала не только справедливо, но таким образом, что он был окружен уважением всего населения - к нему относились даже с известной восторженностью.

С. 283

Это тем более следует отметить, что, будучи человеком резким, часто грубоватым и странным до экстравагантности, говоря скверно по-польски и не имея, казалось бы, других развлечений, кроме игры в карты по маленькой, Флемминг сумел присоединить к вполне заслуженной им репутации человека добросовестного еще и популярность деятеля, приносящего немалую пользу стране - хотя бы добрым примером мужицкой экономии, которому многие следовали.

Он очень любил меня в те времена - и потому, что я развлекал его, и особенно потому, что мне нравилась его оригинальность и его остроты.

Докучливые обязанности маршалка трибунала должны были быть для Флемминга вдвойне тяжкими: проведя юность во Франции, он всегда казался иностранцем среди нас, и все его симпатии, весь образ жизни выглядели чем-то диаметрально противоположным исполнению такого рода должности. Флемминг взялся за нее для того лишь, чтобы поддержать в Литве партию князя Чарторыйского, дважды зятем которого он был, и еще более - ради того, чтобы сдержать немного разгул сторонников дома Радзивиллов. <...>

То, что происходило в то время в Литве, напоминало картины, возникающие при чтении истории Шотландии перед присоединением ее к Англии. Руководство юстицией Флеммингом, длившееся всего лишь год, сменилось новым «радзивилловским» трибуналом и новыми беззакониями, еще более ужасающими - что и сделало совершенно явной необходимость реформы, которая была осуществлена, однако, далеко не сразу...

Каково же было мое удивление, когда, прибыв в Варшаву в конце августа 1756 года, я узнал о нападении короля Пруссии, запершего Августа III со всем его войском в лагере под Струппеном.

Поскольку это обстоятельство помешало нашему королю прибыть в Польшу в установленный для открытия сейма срок - сейм так и не состоялся.

О, как сожалел я о том, что покинул Петербург ради того, чтобы тащиться в Динабург за этим ничего, как оказалось, не стоившим депутатством!.. И как встревожен был я, видя, что картина изменилась так резко, и я не мог теперь надеяться запросто вернуться в Россию в качестве ее друга - или хотя бы в качестве «политического друга» Вильямса!..

И все же первым моим желанием, самым острым, какое я когда-либо испытывал, было вернуться в Петербург.

С. 284

Разумнее всего было бы отправиться туда с поручением от короля Польши - добиваться у России помощи против прусского короля. Но сколько препятствий предстояло преодолеть, чтобы получить такое назначение!..

Моя семья к этому времени лишилась уже своего влияния при дворе. Поэтому я пустил в ход письмо Бестужева, настаивавшее на моей посылке, но оставлявшее на усмотрение графа Брюля вопрос о том, в каком именно качестве я мог бы быть полезен интересам Саксонии.

Но Брюлю и самому приходилось преодолевать враждебность своего зятя Мнишека и половины Польши, державшей его сторону, ко всему, что касалось меня; он остерегался, действуя скоропалительно, провоцировать моих недоброжелателей.

К тому же и король, согласно законоположению, мог назначить посланника Польши лишь с одобрения сенатского комитета, а собирать его по такому поводу, когда потрясение всего устройства Европы королем Пруссии как раз коснулось Польши, было не совсем удобно.

Наконец, и сенатский комитет, при самом горячем желании, не мог уполномочить меня ни на что, касающееся Саксонии,- разве только специально собранный сейм заявил бы предварительно, что Польша готова действовать заодно со своим королем во имя интересов Саксонии, чего от поляков очень трудно было ожидать.

Оставалась единственная возможность: в качестве курфюрста Саксонии, король имел право назначить меня своим послом в России, ибо курфюрст был свободен располагать услугами кого угодно, независимо от его национальности; в то же время каждый поляк и был свободен служить любому иностранному монарху. Моему отцу тот же Август III поручал в свое время представлять его интересы в Париже; миссия отца не носила официального характера, но его верительные грамоты исходили исключительно от саксонского кабинета.

На этом варианте и остановились. Сверх того, моя семья, желая сделать мою миссию как можно более весомой, надеялась получить от меня, за литовской печатью, нечто вроде доверенности на установление отношений между Литвой и Россией - подобной той, что регулировала российско-польские связи. Мой дядя, канцлер Литвы, взял на себя осуществление этого замысла.

Оставалось раздобыть необходимые средства. Печальная ситуация, в какой оказался Август III, лишенный поступлений из Саксонии, оставляла ему, на самые необходимые траты, лишь его польские

С. 285

доходы. Ему нечем было бы оплатить расходы по моей поездке, да кроме того, при дворе прослышали, что хоть они и могут ждать кое-какую пользу от моей миссии, в первую очередь в ней заинтересован я сам...

Помочь мне могла, таким образом, только моя семья, но здесь-то я и столкнулся с наибольшими сложностями.

Если отец искренне желал, чтобы моя миссия осуществилась, матушка, также желавшая мне успехов и несомненно стремившаяся к тому, чтобы я занял в обществе видное положение, терзалась в данном случае сомнениями, связанными с ее набожностью. Даже уступив уже - поскольку отец настаивал,- она продолжала переживать, как женщина не только искренне верующая, но и прекрасно отдающая себе отчет в разного рода кознях и опасностях, подстерегавших в России ее любимого сына.

Окончательно побороть ее сомнения помог князь воевода Руси. Он понимал, как могла моя миссия прославить семью, главой которой он, в сущности, теперь стал; кроме того, меня поддерживало перед ним участие, принимаемое в исполнении моей мечты его дочерью, супругой князя Любомирского. <...>

После восемнадцати месяцев отсутствия я нашел ее более сформировавшейся и привлекательной и более деятельной, чем она была, когда я ее оставил.

Сердечность, с какой кузина помогала мне на этот раз, ее неустанные заботы о том, чтобы я смог помчаться к другой - я так страстно желал ее! - наполнили мое сердце такой благодарностью, открыли мне создание столь восхитительное, что я проникся к кузине дружбой особого рода, не испытанной мною до той поры ни к одной другой женщине.

В свои двадцать лет она была редкостной красавицей, приятной во всех отношениях; желанная для всех, она пока не отдала предпочтения никому. Каждый день, каждую минуту выяснялось, что она того же мнения, что и я - по поводу событий и людей, книг и безделушек... О самых серьезных и самых шуточных объектах она выносила одинаковые с моими суждения, даже если мы не обменивались мнениями совместно.

Она умела приласкать, как никто, причем приласкать исключительно от щедрости - ничего иного, кроме как желания оказать услугу, заподозрить в этом было нельзя.

В сущности, это она отправила меня в дорогу. Я же был до такой степени ей обязан, что с момента второго отъезда в Петербург не

С. 286

мог отдать себе отчета в том, не заставила ли кузина меня нарушить данный в Петербурге обет. С уверенностью я мог сказать лишь, что образ кузины и ее духовное воздействие на меня были если и не равноценными тому, что я чувствовал к великой княгине, то, во всяком случае, шли где-то вплотную за этим чувством.

Согласно желанию великой княгини, исполненному Бестужевым, я получил Синюю ленту Польши [18] за несколько дней до того, как покинул Варшаву.

Глава шестая

I

Итак, я отправился в путь 13 декабря 1756 года, в сопровождении Огродского - спутника, совершенно для меня бесценного.

Воспитанный, после окончания Краковского университета, в доме моего отца, Огродский сопровождал его в поездках по Франции. Засим он был оставлен отцом в Голландии, вместе с моим старшим братом - они набирались там ума под руководством Каудербаха. Возглавив затем канцелярию канцлера Залуского, Огродский неоднократно сопровождал своего патрона в Дрезден - и это способствовало тому, что, будучи уже на пенсии, он стал сотрудником саксонского кабинета.

Досконально изучив историю человечества и природы, а также французскую литературу,- ее в Польше тогда мало кто знал,- Огродский успешно боролся с придворной рутиной, как в иностранных делах, так и во внутренних.

То был человек поистине редкостный. Про него можно было сказать, что он знает по имени и в лицо почти всех поляков и литовцев - но он знал также их дела, их связи и приключения. Помимо того, Огродский был трудолюбив, точен, скромен, терпелив, выдержан, умел хранить тайны и был так привязан к нашему семейству, что считал себя как бы обязанным, в соответствии с этим, любить меня, быть мне полезным изо всех сил и охранять меня, словно часовой, никогда не прибегая к нравоучениям.

Вот кто, по моей просьбе, был назначен секретарем посольства.

Прибыв <неразборчиво> декабря в Ригу, я провел там три дня, чтобы не отказываться от приглашения на бал, который фельдмаршал Апраксин давал в честь дня рождения императрицы Елизаветы.

С. 287

Мне следовало снискать его расположение: армия, которой Апраксин командовал, должна была выступить на поддержку моего монарха - и это ответственное поручение доверил фельдмаршалу не кто иной, как канцлер Бестужев.

Я знал Апраксина еще со времени своего первого приезда в Россию. Мне было известно, что он не прочь похвастаться тем, что был одним из денщиков Петра Великого, но не может указать на какой-либо поступок, назвать какую-либо заслугу, соответствующую занимаемому им теперь положению; оно «могло быть отчасти оправдано лишь годами Апраксина и его старшинством в военной иерархии.

Вторым после Апраксина лицом в этой армии был тот самый генерал Ливен, который пересекал с русскими войсками Германию в 1749 году.

Но активнее всех в руководстве соединения был бравый генерал Петр Панин. В качестве дежурного генерала он манипулировал всеми частями, находившимися под командованием Апраксина, успевая в то же время, как говорили, ухаживать самым усердным образом за мадам Апраксиной.

Прибыв в Петербург 3 января 1757 года, я получил аудиенцию 11-го. Речь моя, адресованная императрице, была речью молодого человека, не предвидевшего, что она может попасть в газеты, и занятого исключительно тем, чтобы обозначить по возможности более четко суть своей миссии - используя представившийся ему случай обратить на себя внимание государыни - случай единственный, быть может, ибо этикет не позволял послу второго ранга беседовать с императрицей о делах во все остальное время, что длились его полномочия.

Вот она, моя речь:

«Имея честь говорить с Вашим Императорским Величеством от имени Его Величества короля Польши, я чистосердечно, как истинный верноподданный и ревностный патриот, спешу исполнить его поручение и заверить Ваше Императорское Величество, что расположение моего господина, равно как и доверие нации к его священной особе, являются в нынешних нелегких обстоятельствах столь же несомненными, что и всегда, о чем свидетельствует и письмо короля, которое я имею честь вручить Вам.

Справедливость, царящая на советах Вашего Императорского Величества, равно как и интересы этой империи, не могут не склонять Вас к защите короля, моего господина, от дерзкого вторжения в его наследственные владения. Именно наличие таких адвокатов позволяет мне надеяться на успех важного порученья, которое я имею честь

С. 288

выполнять перед лицом государыни, прославившейся заботами о счастье своих подданных и поддержкой невинно страждущих. И хотя Ваше Императорское Величество прямо не высказывалось пока на эту тему, Европа извещена уже о Вашей позиции рескриптами, в которых она с восхищением узнала дочь Петра Великого.

Таким образом, главной моей задачей, согласно полученным мною инструкциям, и, смею надеяться, задачей, как нельзя более созвучной добродетельной душе Вашего Императорского Величества, является - заверить Вас, Мадам, и притом самым настоятельным и энергичным образом, в вечно живой, постоянной и неизменной благодарности, которой исполнено сердце моего господина по отношению к Вашему Императорскому Величеству.

Вы предали гласности, Мадам, свое справедливое негодование по поводу действий суверена, амбиции которого угрожают всей Европе теми же бедствиями, от которых ныне страдает Саксония. Вы пообещали отомстить. А когда императрица Елизавета заявляет что-либо, это сразу становится не только возможным, но, в сущности, и решенным, и король, мой господин, будет без сомнения со славой восстановлен в своих правах, поскольку Ваше Императорское Величество того желает - и заявило об этом.

Я не стану восстанавливать перед Вашим взором страшную картину государства, посреди глубоко мирной жизни подвергшегося вторжению, невзирая на договор. Не стану рисовать ни судьбу монарха, другом которого называет себя тот, кто не оставил ему ничего иного, как выбор между позором и смертью, ни судьбу королевской семьи, брошенной на произвол самых жестоких случайностей и самых унизительных оскорблений. Не стану рассказывать ни о капитуляции, отмеченной варварским обращением с солдатами и офицерами, чья верность присяге сделала бы их достойными уважения любого другого противника, ни о стране, наконец - вражеская армия владеет ею четыре месяца уже, приводя население в отчаяние.

Я не буду пытаться расцветить заново то, что и так слишком хорошо известно. Я убежден, что сострадание Вашего Императорского Величества должно было быть разбужено при одной мысли о том, что с каждым новым днем безвинные мучения Саксонии становятся все более невыносимыми. Справедливо будет заметить также, что с каждой неделей, пока длятся уступки, возрастает мощь короля Пруссии.

Силы, вновь собранные им и пущенные в дело в 1745 году, после значительных потерь, понесенных всего лишь годом ранее, доказыва-

С. 289

ют, что это - гидра, а с нею следует кончать сразу же после того, как она поражена.

Сопротивление, которое ему только что оказали в Богемии, озадачило короля Пруссии, но это Вам, Мадам, предстоит нанести ему решающие удары. Поскольку удаленность других держав не позволяет надеяться на особенно быстрый эффект их военных приготовлений, похоже, именно Вашему Императорскому Величеству назначено судьбой, спасая угнетенного союзника, убедить весь мир в том, что пожелать и исполнить для вас - одно и то же, и нет ничего, что было бы способно остановить русскую армию, справедливостью ведомую к славе.

Да будет Небу угодно даровать моему голосу способность убеждать. Все мои мечты исполнятся, если я сумею быть достойным выбора моего господина и заслужу при августейшем дворе Вашего Императорского Величества благосклонность, схожую с той, высокие и щедрые знаки которой Вам, Мадам, было угодно вручить мне при моем отъезде отсюда.

Моя признательность слишком исполнена почтения, чтобы могла быть высказана вслух - мне остается лишь с благоговением выразить свое глубочайшее преклонение перед Вами».

Какова бы ни была моя речь, она достигла цели - и безрассудство приводит порой к успеху. Императрица привыкла выслушивать банальные комплименты, наскоро проборматываемые обычно людьми, не имеющими опыта публичных выступлений,- нередко ей не удавалось даже уловить отдельных слов. Для нее было чем-то совершенно новым услышать из уст иностранца, в официальной речи, льстящие ей слова, произнесенные внятно, с вдохновением, поскольку оратор глубоко переживал то, о чем говорил,- к тому же она и сама была твердо убеждена в том, что король Пруссии был неправ.

Императрица приказала опубликовать мою болтовню. Когда текст речи прочли в Варшаве, моя семья высказалась критически по поводу упоминания о «гидре», опасаясь досады короля Пруссии. Но тот, прочитав газету, заметил только:

- Я хотел бы, чтобы он оказался прав, и у меня действительно появлялись новые головы взамен отрубленных...

Слова короля весьма типичны для человека, обладающего весом, который слишком занят для того, чтобы возмущаться каким-то там отдельным выражением.

Среди визитов, которые я, по протоколу, сделал в начале своей деятельности в Петербурге, было посещение сэра Вильямса. Столько

С. 290

лет прошло, а я до сих пор не могу без волнения вспомнить слова, им мне тогда сказанные.

- Я люблю вас, вы мне дороги как мой воспитанник - не забывайте об этом. Но что до ваших обязанностей, то запомните: я отрекусь от вас, если дружеские чувства ко мне заставят вас пойти на малейший демарш, малейшее безрассудство, противоречащее интересам вашей нынешней миссии.

Усвоив его урок, я с нелегким сердцем не поддерживал с ним никаких отношений; лишь однажды, год спустя, когда он был уже отозван, повидал я его - частным образом.

II

Итак, я приступил к выполнению своей миссии с наилучшими надеждами на скорый успех, основывавшимися на предписаниях и заверениях русских вельмож, соответствовавших воле их императрицы. На практике, однако, оказалось, что нет ничего более медлительного и менее равноценного полученным приказам, чем действия русской армии в ходе этой войны.

В обществе было известно, что великий князь является приверженцем прусского короля, что Бестужев предан великой княгине, что Апраксин - креатура Бестужева и что я - воспитанник Вильямса. Из всего этого, вместе взятого, выводили заключение, что секретные приказания Бестужева шли вразрез с намерениями Елизаветы.

Такое предположение было полностью ложным.

Бестужев, ориентированный постоянно на Австрию, возненавидел лично короля Пруссии благодаря привычке вредить ему, но и потому также, что этот монарх, задумав свергнуть канцлера, которого ему так и не удалось подкупить, высмеял Бестужева в своих стихах.

Апраксин искренне желал исполнить волю своего покровителя - и его весьма настойчиво побуждала к этому великая княгиня, как будет видно из дальнейшего.

Я был исполнен чувства ответственности за порученную мне миссию и, кроме того, был уверен, что, способствуя разгрому короля Пруссии, я действую не только на благо Августа III, но и на благо своей родины.

Так что на самом деле странное поведение русской армии на всем протяжении 1757 г. Да следует отнести исключительно на счет неспособности Апраксина и его бессилия, доводивших его порой до нелепостей.

С. 291

Полнота мешала фельдмаршалу ездить верхом. Поднимался он поздно, ибо до глубокой ночи занимался пустяками и не мог уснуть, пока два или три гренадера, по очереди, надсаживая грудь, не рассказывали ему достаточно долго то детские сказки, то истории о привидениях, да так громко, что голоса их были слышны далеко вокруг генеральской палатки, что само по себе было удивительно, поскольку в лагере должна была царить полная тишина. И это повторялось из вечера в вечер... Тогда среди русского народа и солдатни встречались еще профессиональные рассказчики, наподобие тех, что в турецких кофейнях увеселяли мусульман в их безмолвной праздности.

Но и пробуждение Апраксина было далеко не сразу заметно противнику, ибо генерал решительно ни в чем не мог разобраться. Дошло до того, что 20 августа 1757 г. В день битвы при Егерсдорфе, сражение было наполовину уже выиграно, а Апраксин полагал, что его войска все еще находятся на марше... Он был так смущен, выяснив, наконец, что битва идет полным ходом, что не отдал за все время сражения ни одного приказа.

Более того, он был поражен, когда ему доложили, что одержана победа, и не сумел сделать ничего другого, как приказать назавтра же отступать - хотя магистрат Кенигсберга назначил уже депутацию, которая должна была вручить фельдмаршалу ключи от города...

Поражение пруссаков было полным благодаря стечению обстоятельств, называемому обычно случаем и доказывающему время от времени самым ловким и высокомерным, что и они - не более как инструменты, коими Хозяин нашей судьбы орудует как ему заблагорассудится.

Доказано совершенно точно, что прусские войска достойно сражались в тот день; фельдмаршал Левальд считался одним из лучших прусских военачальников, а генералы русские бездействовали - некоторые из них заплатили за это жизнью... Все сделали, в сущности, русские солдаты: они твердо знали, что должны стрелять, пока хватит зарядов, и не спасаться бегством, и, попросту выполняя свой долг, они перебили столько пруссаков, что случай счел себя обязанным отдать поле боя - им.

Апраксин же, отослав Петра Панина с донесением об этой победе в Петербург, остался, в отсутствие этого доблестного, умного и преданного генерала, в руках тех, кто стремился воспользоваться его беспомощностью - и заставил его поверить, что если он продолжит наступление, его армия погибла.

Говорили, что это генерал Ливен, якобы подкупленный прусским королем, посоветовал своему начальнику отступать; однако вся жизнь

С. 292

Ливена была слишком достойна, чтобы, безо всяких доказательств, оставить это пятно на его репутации.

Впрочем, кто бы ни был подлинный советчик, Апраксин повернул обратно, словно это он был разбит, и принялся опустошать вражескую землю, покидая ее, словно кто-то его преследовал.

Вена и Версаль не преминули завопить об измене; Варшава довольствовалась жалобами на то, что обещанная Саксонии помощь так и не была оказана.

Императрица Елизавета заменила Апраксина генералом Фермором [19]. Был отдан приказ об аресте фельдмаршала; на этот шаг императрицу подтолкнули враги Бестужева и великой княгини, решившие выместить на Апраксине свою ненависть к этим двум особам. Но каково же было их удивление, когда среди бумаг бывшего командующего были обнаружены записки великой княгини, рекомендовавшие Апраксину действовать против короля Пруссии как можно более энергично и стремительно.

Это на время спасло Бестужева и внесло видимое спокойствие в императорский дом.

После того, что вы только что прочли, было бы излишним детальное описание многочисленных встреч и нот, с помощью которых я на всем протяжении моей миссии пытался осуществить и ускорить все, что было обещано моему монарху. Ответы, получаемые мною, были, как правило, благоприятными, но пороки двора и всей администрации приводили к тому, что все свершалось слишком поздно или что выделяемые средства оказывались недостаточными.

III

25 февраля 1758 года, возвратившись в десять часов вечера из Комедии, я застал у себя Бернарди. То был венецианец, ювелир, часто относивший великой княгине письма от канцлера и от меня и приносивший нам ее ответы.

Бернарди сказал мне:

- Все пропало... Канцлер Бестужев арестован... В моем доме засада - меня предупредили о ней у Ололио... Сжальтесь, умоляю вас, прикажите бросить меня в колодец вашего дома - по крайней мере, я сумею избежать мучений, которым подвергают здесь государственных преступников...

Поразмыслив немного, я спросил у Бернарди:

- Есть ли у вас дома хоть какая-нибудь бумажка, написанная рукой канцлера или великой княгини?

С. 293

- Ни единой,- ответил он.

- В таком случае вам лучше всего отправиться немедленно домой, не проявляя ни страха, ни тревоги. Терпимость нынешнего режима и все, что мне известно о действиях канцлера и великой княгини, дают основание предположить, что после первого всплеска дело может закончиться значительно менее трагически, чем вы думаете. А вот если вы попытаетесь спрятаться... Одно это, как только вас отыщут и схватят, усложнит вашу судьбу.

После длительных уговоров и попыток ободрить Бернарди мне удалось заставить его решиться последовать моему совету. Мало было в моей жизни сцен, взволновавших меня более глубоко. Помимо того, что Бернарди оказал мне множество услуг, это был человек глубоко порядочный и очень приятный.

Его заключение было мягким, через несколько недель его совсем уже было решили выпустить, но тут один инцидент, усугубивший вину Бестужева, повлиял на его судьбу. Бернарди выслали в Казань, назначив ему несколько сот рублей пособия; там он и скончался. Его жена и дети получали в Венеции пособие от меня.

После многочисленных наветов разного рода, организованных врагами Бестужева и подготавливавших почву для того, чтобы очернить его в глазах Елизаветы, французский посол Лопиталь [20] взял на себя обязанность прямо сказать императрице, приблизившись к ней на одном из куртагов якобы для того, чтобы сделать комплимент пышности ее убора:

- При вашем дворе, Мадам, есть человек, весьма для вас опасный...

Произнесено это было в высшей степени авторитетно. Перепуганная Елизавета спросила, кто же этот человек? Лопиталь назвал Бестужева и тут же удалился. Удар был нанесен.

Предупрежденный о приближающейся буре, Бестужев просмотрел свои бумаги, сжег все, что считал нужным, и был уверен в собственной неуязвимости. Будучи арестован в прихожей императрицы, он не выказал ни страха, ни гнева и на протяжении нескольких недель казался не только спокойным, но почти веселым - все его речи, его поведение свидетельствовали об этом; он даже угрожал своим врагам отомстить им в будущем.

Видя, что не обнаружено решительно ничего такого, что могло бы указать на государственную измену Бестужева, императрица принялась уже упрекать себя за его слишком поспешный арест. Враги Бестужева трепетали. Но однажды Елизавете взбрело в голову при-

С. 294

казать выяснить у своего бывшего канцлера, просил ли он у графа Брюля Синюю ленту Польши для барона Штамбке, министра великого князя по делам Голштинии.

Не знаю, что побудило Бестужева отрицать это... Елизавета вновь и вновь приказывала задавать ему тот же самый вопрос, и Бестужев настаивал на отрицательном ответе и даже выразил готовность поклясться в подлинности своего утверждения.

И вот тогда ему была предъявлена написанная его рукой записка, адресованная его секретарю Канцлеру; в записке Бестужев напоминал секретарю, что именно следовало предпринять по этому делу. Очевидно, клочок бумаги ускользнул от внимания Бестужева, когда он просматривал груду документов, и он был уверен, что записка сожжена. Фальшивая клятва, которую он готов был принести по поводу такой мелочи, полностью развенчала его в глазах Елизаветы, да и сам Бестужев сразу же сменил свой уверенный тон, заметив, что попался.

Поскольку, однако, ничего более серьезного против Бестужева не было, Елизавета довольствовалась тем, что отправила его в ссылку в одно из его имений, неподалеку от Москвы, откуда он был вновь призван уже Екатериной II.

На следующий день после ареста канцлера я был вынужден показаться при дворе: свадьба одной из фрейлин императрицы отмечалась праздником, на котором, согласно этикету, должны были присутствовать все послы. И я услышал, как один из придворных - граф Я.К., он жив еще,- похвалялся тем, что ему не придется теперь платить за бриллиантовую звезду, которую бедняга Бернарди только что для него закончил...

Читатель не будет, быть может, разочарован, найдя здесь описание свадьбы фрейлины этого двора - такой, как то было принято в те времена.

Как только родители невесты и государыня соглашались отдать жениху девушку, жених получал право проводить со своей нареченной долгие дневные часы в столь полном одиночестве, что оставалось только удивляться отсутствию последствий, тем более, что между днем обручения и свадьбой проходило немалое время, случалось - более года.

Накануне дня свадьбы в дом будущего супруга с помпой доставлялось приданое девушки, его там выставляли, и весь город получал возможность разглядывать вещи, словно в лавке. Во время венчания двое родственников-шаферов держали над головами брачующихся де-

С. 295

ревянные золоченые короны. После венчания церемониймейстеры двора, с их жезлами, украшенными серебром и с орлом наверху, дирижировали несколькими соответствовавшими обряду танцами, предшествуя молодоженам.

Небольшой балдахин, сооруженный на середине стола, за которым подавался свадебный ужин, обозначал место молодой. Супруг должен был взгромоздиться на стол и пересечь его, чтобы усесться рядом, а по пути - сорвать венок из цветов, подвешенный над головой его молодой жены. На свадьбе, где я присутствовал, супруг забыл исполнить эту часть обряда, венок остался несорванным, и поговаривали, что то же самое случится и с тем цветком, который должен был быть сорван ночью - доказательства того, что это свершилось, предъявлялись государыне на ночной рубашке молодой, уложенной в специальный серебряный ящик.

Мне сказали, что обряд этот был установлен Петром Великим по образцу обычаев, существовавших в его время в Швеции. Теперь, говорят, церемония изменилась.

Немилость, выпавшая на долю Бестужева, так сильно потрясла меня, что несколько недель я был очень серьезно болен. Помимо того, что я был многим обязан этому человеку, его падение рикошетом ударило и по великой княгине. Именно тогда я впервые подвергся атаке страшных головных болей и других недомоганий, терзавших меня впоследствии так регулярно - вплоть до дней, когда я все это пишу.

Моим врачом был Бургав, племянник того Бургава, коего Голландия и наш век нарекли современным Гиппократом. Петербургский Бургав потерял слух и, чтобы общаться с больными, пользовался услугами переводчика, слова которого легко считывал с различных конфигураций его пальцев. Доктор все мгновенно схватывал и сразу же отвечал голосом так точно и с таким умом, что, невзирая на его глухоту, беседовать с ним было приятно. Однажды Бургав нашел у меня на столе трагедии Расина - и хотел отобрать у меня эту книгу, заметив:

- Вокруг вас и так все мрачно, следовало бы читать что-нибудь повеселее.

Хотя Лев Александрович Нарышкин и дал великой княгине повод лишить его с некоторых пор своего доверия, арест Бернарди вынудил ее вновь воспользоваться услугами Нарышкина, чтобы связываться со мной. Уже вскоре доступ к ней вновь стал для меня таким же легким, каким был все последнее время, а наметившееся сближе-

С. 296

ние между нею и императрицей позволяло нам надеяться, что Елизавета одобряет нашу связь. Надежда эта больше даже способствовала моему выздоровлению, чем лекарства Бургава.

И все же поправлялся я так медленно, что после того, как я проехал несколько верст навстречу принцу Карлу Саксонскому, мой друг Ржевуский, сопровождавший принца, едва меня узнал. Впрочем, моцион и весна вскоре окончательно поставили меня на ноги.

Принц Карл, любимый сын Августа III, прибыл в Петербург, надеясь добиться согласия Елизаветы сделать его герцогом Курляндским вместо Бирона, если тот останется в своей ссылке навсегда. Хотя моя семья и я считали подобный проект незаконным, но он и не был еще официально объявлен и единственным якобы поводом путешествия принца было желание просто представиться императрице перед тем, как принять участие в военных действиях в рядах ее армии - так что я счел своим долгом выказать сыну своего патрона самое почтительное внимание.

Принц обладал элегантной внешностью, был ловок в разного рода телесных упражнениях и, несмотря на то, что воспитан он был, в общем, неважно, казался неким чудом рядом с великим князем, который уже вскоре понял всю невыгоду для него подобного сопоставления; недовольство его усиливалось еще и тем, что принц был саксонцем и, следовательно, врагом короля Пруссии.

Все три месяца, что принц оставался в Петербурге, он делил время между часами, проводимыми при дворе, и домашними развлечениями. Особенно любил он фехтование. Много раз стоял он с рапирой в руке против знаменитого шевалье д'Еона [21], находившегося тогда в Петербурге в качестве атташе при французском посольстве и носившего драгунский мундир. Мне тоже довелось фехтовать с ним, точнее, с ней, хоть я и был далек от того, чтобы заподозрить, к какому полу она в действительности принадлежала - говорили тем не менее, что об этом была осведомлена Елизавета.

С. 297

Одним из кавалеров свиты принца был молодой граф Эйнзидель, саксонец, соединявший изящество своей фигуры с самыми привлекательными моральными качествами. Резидент Саксонии в Петербурге по имени Прасс, считавший своим долгом относиться ко мне с ревностью и бывший великим фатом, вначале настроил Зйнзиделя против меня, сообщив ему, что моя англомания мешает мне выполнять мою миссию. Вскоре, однако, граф разобрался в истинном положении дел, отдал мне должное,- в том числе и в своих донесениях двору, - и мы очень подружились...

Нас поселили вместе во время поездки с принцем Карлом в Шлиссельбург, где мы хотели взглянуть на канал. Мы обратили внимание на беготню взад и вперед одного из приставленных к принцу придворных лакеев, и спросили его, в чем дело, предварительно одарив его.

Лакей ответил наивно:

- Я страшно озабочен тем, что назначен вице-шпионом на все время этой поездки, поскольку кондитер, наш главный шпион, внезапно заболел...

Этот маленький случай показался мне характерным для атмосферы русского двора того времени и его обычаев. Нет сомнения, что ни принц, ни кто-либо из нас не могли вызвать хоть сколько-нибудь серьезную тревогу, особенно в этом месте и во время поездки, возглавлявшейся графом Иваном Чернышевым. К тому же и группа наша включала вдвое больше русских разных рангов, чем иностранцев. Но Петр I сказал, что надо шпионить - вот и шпионили, в великом и в малом...

Я неоднократно наблюдал в России тех времен, как люди действовали в соответствии с импульсами, оставленными им Петром,- примерно так же, как во времена кардинала Ретца в Испании, в тысячах случаев, поступали не согласно здравому смыслу и обстоятельствам текущего дня, а потому лишь, что так поступали во времена Карла V.

Самым красивым из всех, кто сопровождал принца Карла, был несомненно граф Францишек Ржевуский, тогда - писарь короны, и Елизавета не осталась, казалось, безразличной к его привлекательности; лишь ревность Ивана Шувалова послужила препятствием к зарождавшейся склонности. Между Шуваловым и Ржевуским происходили даже небольшие столкновения; одно из них было способно вызвать и достаточно опасные последствия.

Однажды после обеда, когда мы, несколько поляков и кое-кто из русских, находились у Ивана Шувалова, не кто иной, как я, предложил, на беду, развлечься игрой под названием «секретарь». Согласно ее правилам, каждый, получив, по воле случая, карточку, на которой стояло имя того или иного участника игры, должен был, изменив почерк, написать внизу все, что он считал нужным, в адрес обозначенного на карточке лица.

При чтении вслух результатов первого круга начали с карты, на которой значилось имя хозяина дома; под ним обнаружили следующие слова: «Каждый, кто хорошо его знает, вынужден будет признать, что он не заслуживает дружбы порядочного человека».

С. 298

Шувалов пришел в ярость и стал исторгать угрозы по адресу предполагаемого автора этого оскорбления, и по бросаемым им взглядам я сразу понял, что подозревает он Ржевуского. Тогда я заметил ему:

- Я не скажу вам, кто написал эти слова, хоть и знаю это, но беру на себя смелость заверить вас, что никто из поляков не сделал этого.

После воцарившейся тишины мы стали свидетелями того, как Шувалов и Иван Чернышев стали объясняться друг с другом. Впоследствии мы узнали, что Чернышев, признавший себя автором этих слов, сделал это потому, что Шувалов не добился для него милости императрицы, на которую Чернышев рассчитывал, хотя Шувалов был обязан ему за содействие в интриге с одной дамой, возбуждавшей постоянную ревность Елизаветы. Шувалов побаивался Чернышева и всячески старался свести на нет шум, вызванный этой авантюрой, Чернышевым искусно поддерживаемый.

Еще одним членом свиты принца Карла Саксонского был Браницкий [22], нынешний великий гетман. Тогда он был совсем еще молод, но уже известен по двум кампаниям, проведенным им весьма успешно - волонтером в рядах австрийской армии, в свите этого же самого принца Карла. С первого момента, как он прибыл в Петербург, Браницкий выразил такое горячее желание заслужить мою дружбу и сделал это так своеобразно и таким деликатным образом, что мне пришла в голову мысль еще раз убедиться в его дружбе в связи со странным приключением, о котором пришла пора рассказать.

IV

Поскольку оборот, который приняло дело Бестужева, а также многие другие обстоятельства, возникшие в то время при дворах Петербурга и Варшавы, ставили меня в положение все более и более щекотливое, я стал подумывать о том, что мне стоит, пожалуй, уехать на некоторое время из России, как бы в отпуск, с тем, чтобы возвратиться при более подходящих обстоятельствах.

Это намерение сделало более частыми мои визиты в Ораниенбаум, где располагался тогда молодой двор; да и жил я, в связи с визитом принца Карла, в Петергофе, а оттуда мой путь сокращался на целых две трети.

Переодевания, и вообще все, что было с поездками связано, стали для меня обыденными и удавались мне до поры до времени как нельзя лучше, таким образом, и рискованность такого рода предпри-

С. 300

ятий постепенно ушла из поля моего зрения - настолько, что 6-го июля я отважился отправиться в Ораниенбаум, не согласовав предварительно свой визит с великой княгиней, как я это делал обычно.

Я нанял, как и всегда, маленькую крытую коляску, управляемую русским извозчиком, который меня не знал. На запятках находился тот же скороход, что сопровождал меня и ранее; мы оба были переодеты.

Добравшись ночью (впрочем, в России ночи - и не ночи вовсе) до ораниенбаумского леса, мы, к несчастью, повстречали великого князя и его свиту; все они были наполовину пьяны.

Извозчика спросили, кого он везет. Тот ответил, что понятия не имеет. Скороход сказал, что едет портной.

Нас пропустили, но Елизавета Воронцова, фрейлина великой княгини и любовница великого князя, стала зубоскалить по адресу предполагаемого портного и делала при этом предположения, приведшие князя в столь мрачное настроение, что после того, как я провел с великой княгиней несколько часов, на меня, в нескольких шагах от отдаленного павильона, занимаемого ею под предлогом принимать ванны, неожиданно напали три всадника с саблями наголо. Схватив меня за воротник, они в таком виде доставили меня к великому князю.

Узнав меня, он приказал всадникам следовать за ним. Некоторое время все мы двигались по дороге, ведущей к морю. Я решил, что мне конец... Но на самом берегу мы свернули направо, к другому павильону.

Там великий князь начал с того, что в самых недвусмысленных выражениях спросил меня, спал ли я с его женой.

- Нет,- ответил я. Он:

- Скажите мне лучше правду. Скажите - все еще можно будет уладить. Станете запираться - неважно проведете время.

Я:

- Я не могу сказать вам, что делал то, чего я вовсе не делал...

После этого он удалился в соседнюю комнату, где, вероятно, посоветовался со своими приближенными. Через некоторое время великий князь вернулся и сказал мне:

- Ну, ладно... Поскольку вы не желаете говорить, вы останетесь здесь впредь до новых распоряжений.

И он оставил меня, под охраной часового, в комнате, где не было никого, кроме меня и генерала Брокдорфа.

С. 301

Мы хранили молчание в течение двух часов, по истечении которых вошел граф Александр Шувалов, кузен фаворита.

То был великий инквизитор, начальник страшного государственного судилища, которое в России называют Тайной канцелярией. Словно желая усилить ужас, внушаемый каждому одним обозначением его ремесла, природа одарила графа подергиванием нервов лица, страшно искажавшим черты и без того уродливой его физиономии всякий раз, как он был чем-нибудь озабочен.

Его появление дало мне понять, что императрица была поставлена в известность. С нерешительным видом Шувалов пробормотал, словно затрудняясь, несколько слов, позволивших мне скорее угадать, чем понять, что он спрашивает меня о том, что же все-таки произошло.

Не вдаваясь в подробности, я сказал ему:

- Надеюсь, граф, вы и сами понимаете, что достоинство вашего двора более, чем что-либо, требует, чтобы все это кончилось, не возбуждая, по возможности, шума - и чтобы вы меня вызволили отсюда как можно скорее.

Он (все еще невнятно, ибо, для вящей приятности, он был еще и заикой):

- Вы правы, и я этим займусь.

Шувалов вышел, и не прошло и часа, как он вернулся и сообщил, что экипаж для меня готов и я имею полную возможность возвратиться в Петергоф.

Экипаж представлял собой скверную маленькую карету, застекленную со всех сторон и более всего напоминавшую фонарь. Сохраняя пародию на инкогнито, я в шесть часов утра, светлого, как день, тащился на двух лошадях по глубокому песку, бесконечно растягивавшему время этого переезда.

Немного не доезжая до Петергофа, я приказал остановиться и оставшуюся часть пути проделал пешком - в моем камзоле и серой шапке, надвинутой глубоко на уши. Меня могли принять за грабителя, и все же моя фигура привлекала меньше внимания любопытных, чем экипаж.

Добравшись до бревенчатого дома, где многие кавалеры из свиты принца Карла размещались в низеньких комнатушках первого этажа, все окна которых были распахнуты, я решил не входить в дверь, дабы не встретить кого-нибудь, а влезть в окно своей комнаты.

Второпях я перепутал окно и, спрыгнув с подоконника, оказался в комнате моего соседа генерала Роникера [23], которого как раз брили.

С. 302

Он решил, что перед ним - призрак... Несколько мгновений мы пялились друг на дружку, потом тишина сменилась взрывами хохота. Я сказал ему:

- Не спрашивайте, сударь, откуда я и почему прыгнул в окно. Но, как добрый земляк, дайте мне слово никогда обо всем этом не упоминать.

Он дал мне слово, я ушел к себе и попытался заснуть, но тщетно...

Два дня прошли в жесточайших сомнениях. По выражению лиц я отчетливо видел, что мое приключение всем известно, но никто мне ничего не говорил. Затем великая княгиня нашла способ передать мне записку, из которой я узнал, что она предприняла кое-какие шаги, чтобы установить добрые отношения с любовницей ее мужа.

Еще день спустя великий князь с супругой и всем своим двором прибыл в Петергоф, чтобы провести там день святого Петра, придворный праздник по случаю именин основателя этого места.

В тот же вечер во дворце был бал. Танцуя менуэт с Воронцовой, я сказал ей:

- Вы могли бы осчастливить несколько человек сразу. Она ответила:

- Это уже почти сделано. Приходите в час ночи, вместе со Львом Александровичем, в павильон Монплезир.

Я пожал ей руку и пошел договариваться с Нарышкиным. Он сказал:

- Приходите. Вы найдете меня у великого князя.

И вот тут, поразмыслив немного, я и обратился к Браницкому:

- Хотите рискнуть прогуляться нынче ночью со мной по Нижнему саду? Бог весть, куда эта прогулка нас заведет, но, похоже, все кончится благополучно.

Он согласился, не раздумывая, и мы отправились в назначенный час в указанное место.

Елизавета Воронцова поджидала нас в двадцати шагах от павильона. Она шепнула мне:

- Придется немножко подождать... С великим князем там несколько человек покуривают трубки - и он предпочел бы сперва избавиться от них.

Она несколько раз уходила, чтобы уточнить, когда наступит момент, которого мы ждали.

Наконец она пригласила нас:

- Входите!

С. 303

И вот уже великий князь с самым благодушным видом идет мне навстречу, приговаривая:

- Ну, не безумен ли ты!.. Что стоило своевременно признаться - никакой чепухи бы не было...

Я признался во всем (еще бы!) и тут же принялся восхищаться мудростью распоряжений Его Императорского Высочества - ведь ускользнуть от поимки мне было невозможно...

Это польстило великому князю и привело его в столь прекрасное расположение, что через четверть часа примерно он обратился ко мне со словами:

- Ну, раз мы теперь добрые друзья, здесь явно еще кого-то не хватает!..

Он направился в комнату своей жены, вытащил ее, как я потом узнал, из постели, дал натянуть чулки, но не туфли, накинуть платье из батавской ткани, без нижней юбки, и в этом наряде привел ее к нам.

Мне он сказал:

- Ну, вот и она... Надеюсь, теперь мною останутся довольны. Подхватив мяч на лету, великая княгиня заметила ему:

- Недостает только вашей записки вице-канцлеру Воронцову с приказанием обеспечить скорое возвращение нашего друга из Варшавы...

Великий князь потребовал, чтобы принесли столик для письма - нашлась лишь доска, которую и уложили к нему на колени. Он написал карандашом записку, настоятельно прося Воронцова все исполнить, и вручил бумагу мне - вот она, передо мною, я сохранил оригинал. Там есть также несколько фраз, приписанных рукой его любовницы:

«Вы можете быть уверены в том, что я все сделаю для вашего возвращения - поговорю со всеми на свете и докажу, что не забыла вас. Прошу и вас не забывать меня и верить, что я навсегда останусь вашим другом и готова на все, чтобы служить вам. Остаюсь вашей преданной служанкой. Елизавета Воронцова».

Затем мы, все шестеро, принялись болтать, хохотать, устраивать тысячи маленьких шалостей, используя находившийся в этой комнате фонтан,- так, словно мы не ведали никаких забот. Расстались мы лишь около четырех часов утра.

Каким бы бредом все описанное ни казалось, я утверждаю, что все здесь безусловно верно.

Вот как началась наша с Браницким близкая дружба.

Начиная со следующего утра все улыбались мне. Великий князь еще раза четыре приглашал меня в Ораниенбаум. Я приезжал вечером, поднимался по потайной лестнице в комнату великой княгини, где находились также великий князь и его любовница. Мы ужинали все вместе, после чего великий князь уводил свою даму со словами:

- Ну, дети мои, я вам больше не нужен, я полагаю...

И я оставался у великой княгини так долго, как хотел.

Иван Иванович осыпал меня любезностями. Воронцов - также. И все же у меня бывали случаи заметить, что далеко не все обстоит так уж безоблачно - и надо уезжать.

Разрешением на отъезд я запасся заранее - пора было расставаться с Петербургом.

Путешествие мое протекало самым неблагоприятным образом. Все беды, способные задержать путешественника, приключились со мной. Так что лишь три недели спустя добрался я до Сиельце, куда родители переселились после смерти моей бабушки княгини Чарторыйской, скончавшейся зо февраля этого года <...> [24]

Смерть императрицы Елизаветы в начале 1762 года и последовавшие за тем несколько месяцев правления Петра III, не расположенного ко мне, не изменили отношения ко мне графа Брюля - вплоть до того момента, как на трон взошла Екатерина II.

Несколько авансов, немедленно сделанных мне Брюлем, утратили, однако, силу, как только граф убедился в том, что императрица не спешит призвать меня к себе.

Глава восьмая I

Придется вернуться немного назад.

Покидая Петербург, я увез с собой весьма недвусмысленное дозволение. Не задевая нашего взаимного чувства, оно давало мне известную свободу действий, необходимую, как принято думать, в моем возрасте. Дозволение это было подтверждено, много времени спустя, в письмах; я сохранил их.

Два года с половиной я не пользовался полученным разрешением; мои заверения в этом были неоднократны и абсолютно правдивы. Когда же я нарушил, наконец, суровое воздержание, то, движимый искренностью, несомненно излишней, поспешил о том уведомить...

С. 304

Стояло начало зимы. Вышедшие из берегов воды поглотили почтальона, везшего мое послание. Узнав о несчастье, я, из дурацкого прямодушия, повторил свою исповедь.

Мне было отвечено, правда, что подобной беды давно ожидали, но перенесут ее, ничего не меняя. Такого великодушия хватило, однако, ненадолго, меня вскоре заменил Орлов; несколько месяцев это от меня скрывали, однако письма делались все холоднее.

Затем, после смерти Елизаветы, угрожавшие безопасности нравы, воцарившиеся при Петре III, послужили естественным предлогом для того, чтобы письма стали и более редкими.

После революции, свергнувшей Петра III, о чем я узнал лишь одновременно со всеми, писем долгое время не было совсем, но вот, наконец, нарочный господина де Мерси, посла Австрии в Петербурге, привез мне письмо следующего содержания.

«Сударь.

Исполняя волю Ее Величества императрицы, я имею честь направить вам прилагаемое письмо. Оно будет вручено вашему сиятельству надежным человеком, ему можно доверить любые поручения, какие вам будет угодно приказать выполнить в Петербурге. Посланец в полном вашем распоряжении, и ваше сиятельство отправит его обратно, когда сочтет нужным.

Я в восторге, сударь, от представившейся мне возможности завязать таким образом знакомство с вами и заверить вас в особенном уважении, с каким я имею честь оставаться, сударь,

вашего сиятельства самым почтительным и покорным слугой Мерси-Аржанто.

Ст. Петербург, 13 июля 1762

P.S. Никто на свете не знает о том, что я посылаю нарочного, я отправляю его совместно с курьером, под предлогом обезопасить курьера от разбойников и иных дорожных случайностей».

Письмо это содержало еще одно. Вот оно.

«2 июля.

Прошу вас не спешить с приездом сюда, ибо ваше пребывание здесь в нынешних обстоятельствах было бы опасным для вас и весьма вредным для меня. Революция, совершающаяся в мою пользу, -

С. 305

поразительна; единодушие, с каким все оказывают мне поддержку - невероятно; я завалена делами и не в силах дать вам полный отчет.

Всю мою жизнь я буду стремиться быть полезной вам и вашей высокочтимой семье, но все здесь сейчас находится в состоянии критическом, происходят вещи, важные необычайно; я не спала три ночи и за четыре дня ела два раза.

Прощайте, всего вам доброго.

Екатерина».

Я тщетно пытался убедить себя в том, что меня скоро призовут. Сохранять выдержку среди завистливого столичного общества, особенно под пронизывающими взглядами не расположенных ко мне придворных, было мучительно трудно, и я поспешил уехать в Пулавы, к дяде.

Там я заболел - от печали и тревоги. Лишь дней через десять или двенадцать, благодаря заботам врача князя воеводы доктора Рейманна и его истинной дружбе, я пришел в себя настолько, что проснулся однажды в шесть часов утра. Обуреваемый не оставлявшими меня в покое мыслями, я обдумывал всевозможные причины, препятствующие исполнению моих надежд (подлинных причин я еще не знал). И вот, когда я размышлял о сближении короля Пруссии и Екатерины II (это было уже известно), столь внезапном и столь не соответствовавшем первым заявлениям новой государыни, мне вдруг пришло в голову: все дело в том, что теперешний посол Пруссии в Петербурге вытеснил меня. Подумав об этом впервые, я расслышал, как пробило 7 часов, и в ту же секунду меня словно острым шилом кольнуло в живот - то возвратилась болезнь, из клещей которой Рейманн только-только меня вытащил.

Потребовалось вновь более недели, чтобы окончательно поставить меня на ноги. За это время я имел полную возможность проверить, как могут влиять на тело терзания души; геморроидальные колики, от которых, согласно сообщениям, умер Петр III, не казались мне причиной невероятной после того, как я сам ощутил, до какой степени печаль может стать источником этой болезни.

Едва я стал ходить, как решил вернуться в Варшаву - чтобы поскорее оказываться в курсе новостей, ожидавшихся мною каждый день с таким нетерпением. Дядя тщетно пытался отговорить меня.

Я переезжал уже реку, как на середине Вистулы повстречал моего старика-скорохода, везшего мне второе письмо от того же де Мерси.

Вот оно.

С. 307

«Сударь.

Мой посланец привез мне письмо вашего сиятельства с вложением, которое было незамедлительно передано по назначению. Здесь вы также найдете вложение, а письмо доставит вам доверенное лицо, направляемое мною с этой целью; ему дано указание дождаться вашего распоряжения возвратиться ко мне. Ему предписано также обратиться в Варшаве к господину Карасу и не показываться более где бы то ни было. Такая предосторожность кажется мне в данном случае необходимой в связи с тем, что мой посланец может не получить у посла моей страны необходимого для возвращения паспорта. В этом случае я прошу ваше сиятельство быть столь любезным заменить моего человека другим нарочным по вашему выбору.

Все те любезности, которые вам было угодно высказать в мой адрес, сударь, преисполнили меня благодарности. Удовольствие установить связь с вами и мотивы, побудившие меня к этому, весьма для меня лестны. Мне остается только мечтать о том, чтобы лично изложить вам мои чувства по этому поводу, постараться заслужить вашу дружбу - и попытаться достичь того, чтобы вы ощутили всю меру моей к вам приязни, исполненный которой я имею честь всегда быть, сударь,

вашего сиятельства почтительным и покорным Мерси-Аржанто слугою.

Санкт-Петербург, 2 августа 1762».

Пакет содержал письмо, которое вы сейчас прочтете. Этот опус столь курьезен со всех точек зрения, что я привожу его целиком.

II

Письмо императрицы.

«Я незамедлительно направляю послом в Польшу графа Кайзерлинга, с тем, чтобы он сделал вас королем после кончины нынешнего, а в случае, если ему не удастся добиться этого для вас, я хочу, чтобы королем стал князь Адам [25].

Все умы здесь еще в брожении. Прошу вас воздержаться от приезда сюда, чтобы брожение это не усиливать.

Шесть месяцев тому назад против моего вступления на трон был составлен заговор. Петр III потерял остатки разума. Он обрушивался на всех подряд, он решил уничтожить гвардию и послал ее для этого

С. 308

в поход, заменив оставшимися в городе частями голштинцев. Он собирался перейти в другое вероисповедание, жениться на Л.В., а меня заточить.

В день, когда праздновали заключение мира, он оскорбил меня публично, за столом, и приказал вечером арестовать меня. Мой дядя, князь Георг, вынудил его отменить приказ, но с этого дня я стала внимать к предложениям, делавшимся мне со дня смерти императрицы.

Замысел состоял в том, чтобы арестовать его в его комнате и заточить, как принцессу Анну и ее детей. Он уехал в Ораниенбаум. Мы были уверены в поддержке многих офицеров гвардии; все тайные нити были в руках братьев Орловых - Остен вспоминает, как старший повсюду следовал за мной, свершая тысячи безумств. Его страсть ко мне была общеизвестна - он сам афишировал ее где угодно. Орловы - люди исключительно решительные и были любимы солдатами, когда служили в гвардии. Я в большом долгу перед ними - весь Петербург тому свидетель.

Умы гвардейцев были подготовлены в последние дни, в заговоре участвовало от тридцати до сорока офицеров и более десяти тысяч I рядовых. За три недели не нашлось ни одного предателя, все были! разделены на четыре изолированные фракции, чтобы получить распоряжения, а подлинный план действий был в руках троих братьев.

Панин хотел, чтобы переворот состоялся в пользу моего сына, но они категорически на это не соглашались. Я находилась в Петергофе, Петр III жил и пил в Ораниенбауме. Договорились, что в случае предательства не станут ждать его возвращения, а соберут гвардию и провозгласят меня.

Излишнее усердие моих сторонников привело к тому, что предательство свершилось. 27-го в частях гвардии распространился слух, что я арестована. Солдаты были возбуждены, один из преданных нам офицеров успокаивал их.

Какой-то солдат является к капитану Пассеку, руководителю одной из фракций, и докладывает ему, что мое дело плохо. Пассек заверяет солдата: он точно знает, что со мной все в порядке. Тогда солдат, по-прежнему встревоженный моей судьбой, идет к другому офицеру и говорит ему то же самое.

Этот офицер не участвовал в заговоре. Придя в ужас от того, что Пассек отослал солдата, не арестовав его, он кинулся к майору, приказавшему взять Пассека под стражу.

Тут уж встревожилось все полковое начальство, и донесение о случившемся направили тою же ночью в Ораниенбаум.

С. 309

Поднялась тревога и среди заговорщиков. Они решили послать за мной второго брата Орлова, с тем, чтобы перевезти меня в город, а тем временем два других брата должны были распространять повсюду весть о моем скором прибытии. Гетман, Волконский и Панин знали об этом.

Я спокойно спала в Петергофе, было шесть часов утра 8-го; день обещал быть беспокойным, ибо мне было известно все, что замышлялось.

Внезапно в мою комнату входит Алексей Орлов и говорит мне с величайшим хладнокровием:

- Пора вставать. Для вашего провозглашения все подготовлено... Я стала расспрашивать его о частностях, а он в ответ:

- Пассек арестован.

Я не колебалась более, быстро оделась, даже не сделав толком туалет, и села в карету, в которой приехал Орлов. Другой офицер, переодетый лакеем, стал на запятки, третий поскакал вперед, за несколько верст от Петергофа.

В пяти верстах от города меня встретили старший Орлов и младший князь Барятинский, уступивший мне место в экипаже, ибо мои лошади выдохлись, и мы все вместе направились в Измайловский полк.

Там находилась дюжина людей и барабанщик, принявшийся бить тревогу. Отовсюду сбегались солдаты, целовавшие мне ноги, руки, платье, называвшие меня их спасительницею. Двое привели под руки священника с крестом, и все стали присягать мне.

Затем мне предложили сесть в карету, священник пошел впереди с крестом в руках - так мы прибыли в Семеновский полк, вышедший нам навстречу с возгласами «Виват!». Затем мы направились к Казанской церкви, где я вышла из кареты. Туда прибыл Преображенский полк, также с криками: «Виват!». Солдаты окружили меня со словами:

- Извините, что мы прибыли последними,- наши офицеры арестовали нас, но мы прихватили четверых из них с собой, чтобы доказать вам наше усердие!.. Мы желаем того же самого, что и наши братья!..

Прибыла конная гвардия - вне себя от радости. Я никогда ничего подобного не видела: гвардейцы плакали, кричали об освобождении их родины... Зта сцена происходила между садом гетмана и Казанским храмом.

Конная гвардия была в полном составе, с офицерами во главе. Поскольку я знала, что мой дядя, которому Петр III вручил этот

С. 310

полк, ненавидим им, я послала пеших гвардейцев просить дядю оставаться дома, во избежание неприятного для него инцидента. Но из этого ничего не вышло: полк выделил команду, арестовавшую дядю, его дом был разграблен, а ему самому досталось.

Я направилась в новый Зимний дворец, где были собраны Синод и Сенат. Поспешно составили манифест, набросали текст присяги. Из дворца я обошла пешком войска - там было тысяч четырнадцать, гвардия и армейские части. Завидев меня, все испускали радостные крики, повторяемые бесчисленной толпой.

Потом я поехала в старый Зимний дворец, чтобы отдать необходимые распоряжения. Мы посоветовались там, и было решено всем, со мной во главе, двинуться в Петергоф, где Петр III должен был обедать. На больших дорогах были выставлены посты; время от времени нам приводили языков.

Я послала адмирала Талызина в Кронштадт. Прибыл канцлер В. [26], посланный с тем, чтобы упрекнуть меня за мой отъезд; его отвели в церковь - присягать. Прибыли князь Трубецкой и граф А.Шувалов, также из Петергофа, чтобы принять командование войсками и убить меня... Их также отвели присягать - без малейшего насилия.

Отправив всех наших курьеров и приняв необходимые меры предосторожности, я, около десяти часов вечера, переоделась в гвардейский мундир и объявила себя полковником, что было встречено с неизъяснимой радостью. Я села верхом на коня; в городе мы оставили лишь понемногу солдат от каждого полка для охраны моего сына.

Я вновь поместилась во главе войск, и мы всю ночь продвигались к Петергофу. Когда мы достигли небольшого монастыря, на нашем пути оказался вице-канцлер Голицын с очень льстивым письмом Петра III (Я забыла сказать, что при выезде из города ко мне подошли три гвардейца, посланные из Петергофа, чтобы распространять в народе манифест. Они заявили мне:

- Вот что поручил нам Петр III... Мы вручаем это тебе, и мы очень рады, что у нас есть возможность присоединиться к нашим братьям...)

После первого письма последовало второе, привезенное генералом Михаилом Измайловым, который бросился к моим ногам и спросил меня:

- Вы считаете меня порядочным человеком?

С. 311

Я ответила утвердительно.

- Прекрасно,- сказал он. - Какое счастье иметь дело с умными людьми... Император готов отречься, я привезу его вам после добровольного отречения - и тем помогу моей родине избежать гражданской войны.

Я поручила ему это - Измайлов отправился выполнять. Петр III отрекся в Ораниенбауме совершенно добровольно, окруженный 1500 голштинцами, и прибыл с Ели. В., Гудовичем и Измайловым в Петергоф, где для охраны его особы я выделила пять офицеров и несколько солдат.

Поскольку было 29-е, день Святого Петра, необходим был парадный обед в полдень. Пока его готовили на столько персон, солдаты вообразили, что Петра III привез князь Трубецкой, фельдмаршал, и что он пытается нас помирить. Они стали приставать ко всем, проходившим мимо,- к гетману, к Орловым и к другим, заявляя, что они уже три часа меня не видели и помирают от страха, как бы этот старый плут Трубецкой не обманул меня - «якобы помирив тебя с твоим мужем, чтобы ты погибла - и мы с тобой, но мы его разорвем на куски...»

Это их подлинные выражения.

Я пошла к Трубецкому и сказала ему:

- Прошу вас, князь, садитесь в карету и уезжайте, пока я обхожу войска пешком.

И рассказала ему, что происходит.

Он в ужасе умчался в город, а я была встречена восторженными криками.

После этого я отправила свергнутого императора, в сопровождении Алексея Орлова, еще четверых офицеров и отряда солдат, людей выдержанных, тщательно отобранных, за двадцать семь верст от Петергофа в место, именуемое Ропша, уединенное и весьма приятное - на то время, пока будут готовить соответствующие его положению комнаты в Шлиссельбурге и расставлять на всем пути подставы.

Но Господь решил иначе. Страх вызвал у него боли в животе, длившиеся три дня и разрешившиеся на четвертый. Он пил в тот день непрерывно, ибо у него было все, чего он желал, кроме свободы. (Он попросил у меня лишь свою любовницу, свою собаку, своего негра и свою скрипку; боясь, однако, скандала и недовольства людей, его охранявших, я выполнила только три последних его просьбы.) Геморроидальная колика вызвала мозговые явления, он пробыл два

С. 312

дня в этом состоянии, последовала сильнейшая слабость, и, невзирая на все старания врачей, он отдал Богу душу, потребовав лютеранского пастора.

Я боялась, что это офицеры отравили его, приказала произвести вскрытие, но никаких следов яда обнаружено не было - это достоверно. Его желудок был здоров; его унесло воспаление кишок и апоплексический удар. Его сердце оказалось на редкость крошечным и совсем слабым.

После его отъезда из Петергофа мне советовали направиться прямо в город, но я предвидела, что войска встревожатся. И решила предупредить распространение слухов под тем предлогом, что мне, дескать, необходимо выяснить, в какое примерно время, после трех напряженных дней, солдаты будут в состоянии выступить в поход.

Они заявили:

- Примерно в десять вечера - но пусть она непременно отправится с нами.

И я отправилась с ними вместе, но на полпути свернула на дачу Куракина, где бросилась одетой на кровать. Один из офицеров снял с меня сапоги. Я проспала два часа с половиной, затем мы снова тронулись в путь.

До Екатерингофа я ехала на коне впереди Преображенского полка. Во главе двигался эскадрон гусар, затем мой эскорт, состоявший из конногвардейцев, затем, непосредственно передо мной, следовал весь мой двор. Позади, по старшинству, шли гвардейские полки и три армейских.

Я въехала в город под несмолкаемые приветственные крики и проехала прямо в Летний дворец, где меня ждали двор, Синод, мой сын и все придворные. Я отстояла службу; вслед за тем начались поздравления.

Я почти ничего не пила и не ела и почти не спала с шести часов утра в пятницу до середины дня воскресенья. Вечером я легла и заснула. Но уже в полночь в мою комнату вошел капитан Пассек, разбудил меня и сказал:

- Наши люди страшно перепились... Перед ними появился такой же пьяный гусар и стал кричать: «К оружию!.. Тридцать тысяч пруссаков идут на нас, чтобы увести нашу мать!..» После этого гвардейцы, взяв оружие, явились сюда, чтобы выяснить, здоровы ли вы. Они заявляют, что уже три часа вас не видели, и обещают спокойно разойтись по домам, убедившись, что вы в полном порядке. Они не слушают ни своих командиров, ни даже Орловых...

С. 313

Я снова оказалась на ногах и, чтобы не встревожился еще и гвардейский батальон, охранявший двор, пошла к солдатам и объяснила им, почему уезжаю в такой час. Затем я села с двумя офицерами в карету и поехала к войскам.

Я чувствую себя хорошо, сказала я им, и прошу их идти спать и дать мне тоже отдохнуть, ведь я только что легла, не спав три ночи кряду, и я надеюсь, что в дальнейшем они станут повиноваться своим офицерам.

Они ответили, что тревогу подняли слухи об этих проклятых пруссаках и что все они готовы умереть за меня.

Я сказала им:

- Ну, вот и хорошо... Благодарю вас всех... Идите теперь отдыхать...

После этого они пожелали мне доброй ночи и много здоровья и удалились, кроткие, как ягнята, к себе в казармы, оборачиваясь на ходу, чтобы еще разок взглянуть на мою карету.

Назавтра они прислали мне свои извинения, сожалея о том, что разбудили меня. «Что же это будет,- говорили их посланцы,- если каждый захочет постоянно видеть ее... Мы же разрушим и ее здоровье, и все наше дело...»

Потребуется целая книга, чтобы описать поведение каждого из тех, кто стоял во главе. Орловы блистали искусством возбуждать умы, разумной твердостью, крупными и мелкими подробностями своего поведения, присутствием духа - и авторитетом, благодаря всему этому завоеванным. У них много здравого смысла, щедрой отваги, их патриотизм доходит до энтузиазма, они вполне порядочные люди, страстно мне преданные, и они дружат между собою, чего у братьев обычно никогда не бывает; всего их пятеро, но здесь было только трое.

Капитан Пассек выделялся своей выдержкой. Оставаясь двенадцать часов под арестом, он до моего появления в их полку не стал поднимать тревоги, хотя солдаты открыли ему и окно, и дверь, а сам он каждую минуту ждал, что его повезут на допрос в Ораниенбаум... Приказ везти его прибыл уже после моего приезда.

Княгиня Дашкова, младшая сестра Елизаветы Воронцовой, напрасно пытается приписать всю честь победы себе. Она знала кое-кого из главарей, но была у них на подозрении из-за своего родства, да и ее девятнадцатилетний возраст не особенно располагал к тому, чтобы доверять ей. И хоть она и заявляет, что все, что произошло со мной, прошло через ее руки, не следует забывать, что заговорщики были связаны со мной в течение шести месяцев, и задолго до того, как она узнала их имена.

С. 314

Она действительно умна, но тщеславие ее безмерно. Она славится сварливым нравом, и все руководство нашим делом терпеть ее не может. Только олухи и могли ввести ее в курс того, что было известно им самим - а это были, в сущности, лишь очень немногие обстоятельства. И. И. Шувалов, самый низкий и трусливый из людей, тем не менее написал, как говорят, Вольтеру, что женщина девятнадцати лет сменила в этой империи власть. Разуверьте в этом, пожалуйста, великого писателя. От княгини Дашковой приходилось скрывать все каналы тайной связи со мной в течение пяти месяцев, а четыре последние недели ей сообщали лишь минимально возможные сведения.

Заслуживает похвалы, сила ума князя Барятинского, скрывавшего наш секрет от любопытства брата [27], адъютанта предшествующего императора, ибо доверять ему было хоть и опасно, но бесполезно. В конной гвардии офицер по имени Хитрово, двадцати двух лет, и унтер-офицер по имени Потемкин, семнадцати лет, дирижировали всем рассудительно, храбро и расторопно.

Вот как, примерно, выглядит наша история. Все произошло, уверяю вас, под моим особенным руководством, а ведь в конце на меня свалились еще и дела морские, поскольку отъезд за город помешал точному выполнению плана, созревшего еще за две недели до того.

Молодые женщины, из которых предыдущий император составил свою свиту, помешали ему, когда он узнал о событиях в городе, воспользоваться советом старого фельдмаршала Миниха - броситься в Кронштадт или уехать с группой приверженцев в армию. Когда же он подошел, наконец, на галере к Кронштадту, город этот был уже на нашей стороне благодаря действиям адмирала Талызина, обезоружившего генерала Девиера, который, по поручению императора, прибыл в Кронштадт еще до него. Один из офицеров порта, по собственному почину, пригрозил несчастному государю, что выстрелит по его галере из пушки...

Наконец Господь привел все к угодному Ему финалу. Это напоминает, скорее, чудо, чем реальность, предвиденную и организованную, ибо столько счастливых совпадений не могли быть собраны воедино без Его руки.

Ваше письмо я получила. Регулярная переписка встречает тысячи препятствий. Мне приходится соблюдать двадцать тысяч предосторожностей, и у меня нет времени писать любовные записки. Я крайне стеснена во всем; не могу описать вам этого подробно, но это так.

С. 315

Я сделаю все для вас и вашей семьи, будьте твердо в этом уверены. Я вынуждена соблюдать тысячи условностей и тысячи предосторожностей - это дает мне ощутить всю тяжесть правления.

Знайте, что все решалось на основе ненависти к иноземцам - ведь Петр III слыл за одного из них.

Прощайте, странные случаются в мире ситуации».

III

Едва пробежав глазами это письмо, я вернулся в Пулавы, чтобы прочесть его дяде. Тот заставил меня повторить чтение - своей жене, дочери и своему сыну.

С этого дня я стал различать на физиономии дяди надежду на то, что на моем пути к королевскому трону окажется столько препятствий, что, устав преодолевать их, корону предложат ему... У него вырвалось даже как-то, в моем присутствии, что он не примет корону, если только после его смерти трон не будет закреплен за его сыном.

А сын, выйдя из комнаты отца, повторил мне то, что неоднократно говорил прежде:

- Каждому - свое. Мне известно, как способно воодушевить других то, что называют славой. Готов признать, что слава победоносного военачальника или добродетельного законодателя, особенно, таких, как Нума Помпилиус [28] или Альфред Великий [29], - вещь прекрасная. Но заверяю вас, меня подобная слава не трогает, я вовсе ее не хочу. Я оставляю славу на долю тех, кому угодно попытаться ее заслужить. И это так для меня несомненно, что я не только не собираюсь воспользоваться перспективой, которую это письмо Екатерины II открывает вроде бы передо мной, но, не откладывая, напишу графине Брюс и поручу ей заклинать императрицу не иметь в виду меня, а только лишь вас.

Тщетно пытался я переубедить его. Он отправил письмо. Это так меня взволновало, что я не удержался и сообщил о письме дяде - следуя той сердечной привязанности, которую я испытывал по отношению к его сыну. Дядя мне не ответил, но желчно упрекнул в этом поступке князя Адама, как мы увидим далее.

После нескольких дней обсуждений было решено, что я пошлю ответ, воспользовавшись тем же каналом, через де Мерси, и напишу, что мы предпочли бы Кайзерлингу - Волконского [30].

Последовавшие затем письма де Мерси, де Бретейля [31] и императрицы сообщат читателю все то, о чем я мог бы рассказать.

С. 316

Сударь.

Возвратился мой нарочный, и я получил письмо, которое ваше сиятельство сделало мне честь написать 11-го; вложение было незамедлительно передано по назначению.

Просьба о паспорте для моего человека, сударь, с которой я к вам обратился, проистекала из того, что я запретил ему показываться где-либо и кому-либо в Варшаве, желая как можно лучше сохранить тайну его поездки. Я отправляю сегодня курьера, который, проезжая через Варшаву, оставит данное письмо у г-на Караса.

Не могу выразить, сударь, с каким наслаждением встречаю я каждую возможность заверить вас в искренней привязанности, с каковой я имею честь оставаться вашего сиятельства весьма почтительным и преданным слугою Мерси-Аржанто.

Ст.-Петер6ург, 22 августа 1762.

P.S. Если вам угодно, сударь, использовать для пересылки писем моих курьеров, направляющихся сюда, мне кажется, вы можете, адресовав письма мне, доставлять их через кого-то третьего графу Штернбергу, не сообщая ему, что письма эти от вас. Должен предупредить вас, однако, что он не в курсе нашей переписки и что того, кто передаст письмо, следует посылать лишь будучи уверенным, что он застанет одного из наших курьеров, готового отправиться в Петербург.

P.S. Прошу вас подтвердить императрице надежность этого канала».

Письмо императрицы.

9 августа 1762

Не могу скрывать от вас истины: я тысячу раз рискую, поддерживая эту переписку. Ваше последнее письмо, на которое я отвечаю, было, похоже, вскрыто. С меня не спускают глаз, и я не могу давать повода для подозрений - следует соответствовать. Я не могу вам писать, будьте выдержаннее. Рассказывать о всех здешних секретах было бы нескромностью - словом, я решительно не могу.

Не тревожьтесь, я позабочусь о вашей семье.

Мне нельзя послать Волконского, вы получите Кайзерлинга, который прекрасно вам послужит. Я буду иметь в виду все ваши рекомендации.

Не хочу обманывать вас: меня все еще вынуждают делать множество странностей, и все это - самым естественным образом. Пока я повинуюсь, меня будут обожать; перестану повиноваться - как знать, что может произойти.

С. 317

Если вам расскажут, что в войсках вновь была передряга, знайте, что это не что иное, как проявление любви ко мне, которая становится мне в тягость. Они помирают от страха, как бы со мной не приключилось чего-нибудь, даже самого незначительного. Я не могу выйти из комнаты, чтобы не услышать радостных восклицаний. Энтузиазм этот напоминает мне то, что происходило во времена Кромвеля [32].

Брюс и маршальша - недостойные женщины, особенно вторая. Они были всем сердцем, телом и душой преданы Петру III и очень зависели от его любовницы, твердившей всем, желавшим ее слушать, что она не стала еще тем, кем эти женщины надеялись ее увидеть...

Князь Адам - кавалер, во всех отношениях. Я не передала ни его письмо, ни ваше потому, что я никак не могу их передать; кругом друзья; у вас их мало - у меня слишком много.

Теплов хорошо мне служит, Ададуров мелет всякий вздор, Елагин все время рядом...

У меня нет более шифра - вашего шифра, ибо нет ключа к нему, уничтоженного в критический момент.

Передайте привет вашей семье и пишите мне как можно реже, а то и совсем не пишите - без крайней необходимости. Тем более не пишите без шифра.

Письмо барона Бретейля.

Петербург, 12 сентября.

Я посылаю вам, господин граф, письмо, которое императрица просила вам переслать. Я справлялся у господина Беранже, передано ли гетману письмо, которое вы доверили мне во время моего первого проезда через Варшаву. Господин Беранже заверил меня, что он лично вручил письмо гетману; таким образом, если это послание не достигло цели - это не наша вина.

Я не рассказал еще Ее Императорскому Величеству о том, о чем вы просили меня рассказать, но вы не будете особенно удивлены таким небрежением моей дружбы к вам, когда узнаете, что я не имел еще чести быть представленным императрице и, весьма вероятно, так и уеду из России, не удостоившись приема. Я безутешен, и вы легко меня поймете: не для того же проделал я гзоо лье со всем усердием, какого требовали чувства моего короля к императрице, чтобы столкнуться здесь с нерасположением... Я полагаю, что имею все основания возмущаться: все, чего я тщетно прошу у Екатери-

С. 318

ны II от имени короля, было бы безо всяких затруднений решено императрицей Елизаветой и Петром III... Ах, почему здесь нет вас!

Приближается ваш сейм, и я предполагаю, что вы весьма им заняты. Что касается меня, то близится мой отъезд из Москвы - и я заранее измучен этим; я столько проехал на почтовых за последние три месяца, что, право же, нуждаюсь в отдыхе - или в удовлетворении...

Всего доброго, господин граф, сохраняйте и далее вашу дружбу ко мне и не сомневайтесь в верности и искренности моей».

Письмо императрицы.

«Вы невнимательно читаете мои письма. Я сообщила вам, что подвергнусь серьезной опасности с самых разных сторон, если вы появитесь в России, и повторяю вам это.

Меня удивляет, что вы приходите в отчаяние, ведь каждый разумно мыслящий человек должен уметь действовать сообразно с обстоятельствами.

Я не могу и не хочу объясняться по поводу многих вещей. Я сообщила вам, и повторяю это, что всю мою жизнь ваша семья и вы будете для меня объектом самой искренней дружбы, сопровождаемой благодарностью и особенным уважением. Хоть я и рассорилась с вашим королем из-за Курляндии, я приму во внимание все ваши рекомендации.

Я полагала, что Кайзерлинг исполнит их лучше, чем Ржишевский, о котором говорят, что он не очень-то вам предан, но, поскольку вы этого желаете, он также будет наделен соответствующими полномочиями.

Единственное, что способно надежно поддержать меня, это мое поведение. Оно должно и далее оставаться таким же безукоризненным. Случиться ведь может всякое, и ваше имя и ваш приезд сюда могут привести к самым печальным последствиям.

Я неоднократно повторяла вам и подтверждаю еще раз - можете быть польщены: я не могу пойти на это, а не то что этого не хочу. Тысячу раз на день приходится мне проявлять подобную твердость.

Остен слишком умен, я предпочла бы дурака, которого я видела бы насквозь,- не говорите ему этого.

Не давайте писем Одару; датчанин мне подозрителен, к тому же тамошний двор придирается ко мне из-за выходок моего сына, на которого я имею все основания жаловаться. Разумеется, я не должна ни уступать, ни принимать участия в его делах, и все, что он подпи-

С. 319

сал, ничего не стоит, ибо в Германии младший, без своего старшего, не имеет права заключать никаких соглашений.

Монси - негодяй, с ним я рассталась.

Я не могу все менять со дня на день; Кайзерлинг получил назначение к вам, а Волконский нужен мне здесь.

Моя система есть и будет заключаться в том, чтобы, не теряя разума, не попасть в кабалу ни к одному двору,- пока что не попала, слава Богу,- заключить мир, превратить мое обремененное долгами государство в процветающее, насколько хватит моих сил. И это все. Те, кто сообщают вам что-либо другое - лгут.

Бестужев сенатор, и он на своем месте в коллегии иностранных дел; с ним советуются, и он, по возможности, окружен почетом. Все покойны, прощены, выказывают свою преданность родине - только ее имя и значит что-то. Гетман все время со мной, а Панин - самый ловкий, самый рассудительный, самый усердный мой придворный. Ададуров - президент мануфактур.

Ей-Богу, тот, кто попытается подкупить моих министров, попадется. Могу вам поклясться: пусть говорят что угодно, но они делают только то, что я им приказываю. Я всех их выслушиваю, а выводы делаю сама.

Прощайте, будьте уверены в том, что я навсегда сохраню исключительную дружбу к вам и ко всему, что с вами связано, но дайте мне время справиться с моими трудностями. Если все сложности, под тяжестью которых я за восемнадцать лет, конечно же, должна была изнемочь, привели к тому, что я стала тем, что я есть,- чего мне еще ждать от судьбы? Но я не могу закрывать глаза на истинное положение дел и ни в коем случае не хочу, чтобы мы погибли.

Забыла сказать вам, что Бестужев премного любит и привечает тех, кто служил мне с усердием, которого только и можно было ожидать, зная их характеры. Это действительно герои, готовые пожертвовать за родину своими жизнями, люди столь же уважаемые, сколь и достойные уважения.

Письмо де Мерси.

Москва, 26 ноября 1762

Сударь.

Я не ответил на письмо, которое вы были так любезны написать мне 6-го октября, ибо мне не было дано поручения, в коем я мог бы отчитаться. Что касается пакета, посланного с г-ном Муратовичем, то он был доставлен в сохранности, как ваше сиятельство узнает из

С. 320

прилагаемого письма. Некоторые особы, чьи имена вы легко угадаете, были предупреждены о поездке этого армянина, и мне стоило немалого труда сбить с пути все разыскания, в связи с ней предпринятые. Мне это удалось, и я аплодирую себе тем более горячо, что надеюсь, сударь, дать вам этим новое доказательство моего стремления оказать вам любезность и выразить вам самые искренние чувства, с какими я имею честь, сударь, оставаться вашего сиятельства почтительнейшим и покорнейшим слугой».

Письмо императрицы.

11 ноября 1762

Ваше № 5 получено. Чтобы с пристрастием исследовать предполагаемую измену, следовало бы иметь побольше доказательств; кроме того, совершенно невозможно, чтобы как раз тот, кого вы называете, знал мои намерения, ибо я открылась одному лишь Кайзерлингу. Он пользуется моим полным доверием и имеет мои инструкции, написанные мною собственноручно. Я прикажу, чтобы все было сделано так, как я это задумала.

Не могу и не хочу перечислять здесь все причины, по которым вам не следует приезжать сюда; я достаточно говорила о них в предыдущих письмах, и я вовсе вам не лгу. Только лишь я одна могу управлять собой во всех перипетиях моей жизни. Не советую вам также предпринимать тайной поездки, ибо мои поступки тайными быть не могут.

Мое положение устойчиво до тех пор, пока я соблюдаю осторожность и тому подобное, и последний солдат, стоящий на часах, увидев меня, говорит себе: «вот дело рук моих». Тем не менее, несмотря на предпринимаемые усилия, все еще находится в брожении - о новых доказательствах этого вы, несомненно, уже слышали. Заверяю вас, я очень хотела бы знать, как злословят обо мне в других странах. Здесь болтают всякое разное.

Будьте уверены в том, что я поддерживаю вас и стану поддерживать впредь. Ржишевский останется с носом. Я и раньше не была довольна им, а теперь недовольна еще пуще. Удивил меня Стрекалов, получивший приказ скрывать свое поручение от Ржишевского - по совету Кайзерлинга, описавшего мне его как человека ненадежного и весьма глупого, о чем свидетельствуют и его письма.

Я собираюсь написать Кайзерлингу о ваших новых рекомендациях-и умираю от страха за судьбу писем, которые вы мне посылаете.

С. 321

Понятия не имею, что говорят о тех, кто окружает меня, но я достоверно знаю, что это не презренные льстецы и не трусливые или низкие души. Мне известны их патриотические чувства, их любовь к добру, осуществляемая на практике. Они никого не обманывают и никогда не берут денег за то, что доверие, каким они пользуются, дает им право совершить. Если, обладая этими качествами, они не имеют счастья понравиться тем, кто предпочел бы видеть их коррумпированными,- черт возьми, они и я, мы обойдемся и без этого стороннего одобрения.

Я посмотрю, что можно будет сделать для Остена - я очень не прочь, чтобы он служил мне.

В случае, если вы подвергнетесь дома слишком уж яростным гонениям, вы можете объявить меня гарантом свобод вашей страны - это лежит в основе всех инструкций, полученных Кайзерлингом. Я не пропускаю ни одной депеши, направляемой отсюда к этому послу, чтобы не упомянуть о том, что он обязан всячески вас поддерживать.

Тысячи наилучших пожеланий вашим родным. Извините за краткость письма. Я тороплюсь. Я получила ваш шифр.

Бестужев почти не пользуется моим доверием, я советуюсь с ним только для проформы.

Письмо Бретейля.

Москва, 26 декабря 1762

Вас несомненно тревожит, мой дорогой граф, судьба вашего письма от 21 ноября, поскольку вам, конечно, сообщили, что курьер, которому его доверили, был ограблен и едва не убит между Петербургом и городом, откуда я вам пишу. Я очень желал бы иметь возможность тогда же, немедленно успокоить вас и сообщить, что хотя , очень многие мои письма были распечатаны грабителями и разбросаны затем по снегу в лесу, ваше письмо, к счастью, оказалось в числе тех, которые один из моих людей, посланных королевским консулом на поиски моих бумаг, подобрал совершенно нетронутым. Не сомневаюсь, что об этом сообщается и в прилагаемом письме, которое меня просили передать вам и которое, я надеюсь, дойдет до вас без злоключений.

Я передал, выполняя ваши пожелания, письмо барона Остена и все приложенные к нему бумаги. Скажите, пожалуйста, барону, равно как и графу Огинскому, что я шлю им тысячу наилучших пожеланий, но что у меня решительно нет сегодня времени им написать...

С. 322

Прощайте, дорогой граф - никто не любит вас более, чем я. Похоже на то, что я останусь тут до весны. Отсюда я отправлюсь в Швецию, согласно прежним указаниям».

Письмо императрицы.

«Что ж, раз уж надо говорить все, до конца, ибо вы решили не понимать того, что я твержу вам вот уже шесть месяцев, скажу прямо: появившись здесь, вы очень рискуете тем, что нас обоих убьют.

После совершенно недвусмысленных приказаний, отданных Кайзерлингу, и внушений, сделанных Ржишевскому, в связи с их поведением по отношению к вам, вы заявляете, что вас не поддерживают, прошу вас растолковать мне, каким же образом следует за это взяться.

Да, верно, я написала Остену, что очень легко осыпать людей упреками, но если эти люди станут руководствоваться желаниями всех иностранцев, которыми вам хотелось бы их окружить, им долго не продержаться.

В чем же выразилась та ужасная неблагодарность, о которой вы упоминаете? Не в том ли, что я мешаю вам приехать сюда и не хочу этого? С моей точки зрения, вам пока жаловаться совершенно не на что.

Я вам уже сказала, что даже наши письма и те ни к чему, решительно ни к чему, и что будь вы мудрее, вы поостереглись бы писать их, передавая попросту все, относящееся к делам, Кайзерлингу - для пересылки мне. Последний курьер, везший ваше письмо Бретейлю, рисковал жизнью в руках грабителей; было бы очень мило, если бы мой пакет оказался вскрытым и официально зарегистрированным.

Я получила все ваши письма, и никак не ожидала, что после самых серьезных и искренних заверений в моей дружбе к вам и всем вашим меня обвинят в черной неблагодарности.

Говорите все, что вам угодно... Я докажу вам, невзирая ни на что, свое расположение к вашей семье, поддерживая вас изо всех сил».

Письмо Бретейля.

Москва, 22 февраля 1763

Я своевременно получил ваше письмо от 8 декабря истекшего года, дорогой мой граф, и немедля передал, согласно вашим пожеланиям, заключавшееся в нем послание. Здесь вы найдете ответ на него, он был передан мне два дня спустя после получения вашего

С. 323

письма, но, не имея прямой и надежной оказии, я не мог переслать вам его раньше.

Многие дни мы были встревожены здоровьем вашего короля; не получая новых известий, мы решили, что дело пошло на поправку. Не думаю, чтобы вы оставались праздным в эти минуты неуверенности. Если трон окажется вакантным, я уверен, что вы, предпочтительно перед всеми, проявите чувства истинного и отважного патриота; на благородство ваших чувств я полагаюсь гораздо больше, чем на спокойствие и скромность, с какими вы, скорее всего, предъявите ваши права.

Вам известен интерес, столь же дружеский, .сколь и бескорыстный, всегда проявлявшийся к этому вопросу Францией. Я совершенно уверен в том, что таковым он останется во все времена. Будь я хозяином своих действий, ничто не помешало бы мне стать свидетелем акции, столь величественной и почетной, как единодушный выбор, свободно осуществляемый нацией благородной и достойной уважения.

Есть у меня и кое-какая надежда иметь удовольствие вскоре обнять вас. Меня соблазняют разрешением заехать в Париж до того, как направиться в Швецию. Сами понимаете, что если это произойдет, вы будете немедленно поставлены в известность - чтобы я смог использовать мое краткое пребывание в Варшаве для того, чтобы отвести душу в беседе с вами.

Мой дорогой граф, прошу вас быть так же уверенным в моей неизменной дружбе, как и я постоянно рассчитываю на вашу.

Прощайте.

Итак, барон Остен покидает вас, чтобы возвратиться сюда. Уместно, пожалуй, будет сказать: беда тоже на что-нибудь да годится...

Письмо императрицы.

5 января

Отвечаю на ваше письмо от 8 декабря. Понять не могу, чем заслужила я упреки, которыми полны ваши письма. Мне кажется, я поддерживаю вас так старательно, как только могу.

Если Кайзерлинг не раскрывается полностью, это означает, очевидно, что он недостаточно еще вас знает, и его обычная осторожность не позволяет ему, быть может, преждевременно предать гласности самую большую мою тайну.

С. 324

Уже одно то, что я вам отвечаю - не так уж мало. Я не должна была бы этого делать. Я не хочу и не могу лгать. Моя роль может быть сыграна только безукоризненно; от меня ждут чего-то сверхъестественного. Но завоеванный мною авторитет послужит поддержкой и вам.

Я ответила через Кайзерлинга на три ваших пожелания; я приказала ему поддерживать тех, кого вы сочтете нужным, не дожидаясь специальных распоряжений отсюда по каждой отдельной кандидатуре.

Остен прибудет сюда.

Ваши шифровки никогда не смогут быть расшифрованы - до такой степени все перепутано в вашем № 4

Вы и ваша семья можете быть уверены в исключительно внимательном отношении с моей стороны и в моей дружбе, сопровождаемой всем уважением, какое только можно себе представить».

Зимой 1763/64 г. я дважды написал императрице: «не делайте меня королем, призовите меня к себе».

Две причины диктовали мне такие слова.

Первая - чувство, которое я все еще хранил в своем сердце.

Вторая - убеждение в том, что я сумею больше сделать для моей родины, находясь в качестве частного лица вблизи императрицы, чем будучи королем здесь.

Тщетно. Мои мольбы не были услышаны...



[1] Август II Сильный (1670-1733) курфюст саксонский (под именем Фридриха Августа I) с 1694, король польский в 1697-1709 и 1709-1733 гг.

[2] Лещинский Станислав (1677-1766) польский политический деятель; дважды избирался королем Польши: с 1704 по 1711 г. и с 1733 по 1734 г.

[3] Примас, временный правитель Польши, избирался после смерти короля до выборов нового.

[4] Мать Станислава Понятовского Констанция (1695-1759) (урожд. Чарторыйская); ее братья - Михаил Чарторыйский (р. 1696), канцлер Литвы, и Август Чарторыйский (р. 1697), воевода Галицкой Руси.

[5] Apucmuд - афинский государственный деятель и полководец (ок. 540-467 до н.э.)

[6] Катон Старший (234-149 до н.э.) - римский писатель, консул.

[7] Часть главы 1-й и главы II-IV опущены. В них повествуется о путешествии автора по Европе и проблемах политической жизни Польши.

[8] Дуглас Маккензи - французский представитель в Петербурге. Здесь и далее - прим. сост.

[9] Дюмареск Даниэль (1713-1805), филолог; по поручению Екатерины II составил «Сравнительный словарь восточных языков», почетный член Петербургской академии наук. В 1747-175? гг. - капеллан британской фактории в Петербурге. Был воспитателем великого князя Павла.

[10] Имеется в виду великая княгиня Екатерина Алексеевна.

[11] Георг I (1660-1727) - английский король с 1714 г. первый из Ганноверской династии.

[12] Супруга Сократа; ее сварливость вошла в поговорку.

[13] Бора Екатерина (1499 - 1552) дворянка по происхождению, 16 лет постриглась в монахини. Заинтересовавшись учением Мартина Лютера, просила его освободить ее с несколькими другими монахинями из монастыря. В 1523 г. они были вывезены из обители, а в 1525 г. Екатерина обвенчалась с М.Лютером.

[14] Великого князя Петра Федоровича.

[15] Дедом правящего короля Фридриха II Великого был Фридрих I (1657-1713) прусский король с 1701 г.

[16] Флери умер в 1743г. «Орлеанская девственница» во Франции была опубликована в 1755 г. анонимно, в 1762 г. - с изменениями.

[17] Ришелье Луи Франсуа Арман Дюплесси (1696-1788), герцог, маршал Франции, одержал победу над английскими войсками под командованием сына Георга II, герцога Кумберлендского, в 1747 и 1757 гг.- Понятовский познакомился с маршалом Ришелье во время пребывания в Париже.

[18] Польский орден «Белого Орла», учрежденный в 1325 г., носили на темно-синей ленте.

[19] Фермор В. В. - см. коммент. 129.

[20] Лопиталь Пауль, маркиз, генерал-лейтенант; французский посол в Неаполе в 1740-1756 гг., в Петербурге в 1756-1761 гг.

[21] Еон Шарль де Бомон (1728-1810), тайный агент Людовика XV, исполнял поручения при русском и английском дворах.

[22] Браницкий Фридрих Ксаверий (1734-1819) польский посол в России в 1771-1771 гг и во Франции в 1772-1773 гг. Был женат на племяннице Г. А. Потемкина - А. В. Энгельгардт.

[23] Роникер Михаил Александрович (1728-1802), граф, генерал русской службы.

[24] Далее опущены страницы с описанием жизни Понятовского в Польше.

[25] Чарторыйский Адам (1734-1823), князь, польский аристократ, политический деятель, сын Августа Чарторыйского.

[26] Канцлер М. И. Воронцов.

[27] Барятинские - Федор Сергеевич и Иван Сергеевич.

[28] Нума Помпилий (715-672 до н. э.), римский царь.

[29] Альфред Великий (848-901), король англосаксов, при нем был составлен первый общеанглийский свод законов.

[30] Волконский Михаил Никитич.

[31] Бретейль Луи-Огюст (1730-1807), барон, французский посланник при русском дворе. Был также посланником в Дании, Швеции, Австрии. В 1789 г. премьер-министр Франции.

[32] Кромвель Оливер (1599-1658), деятель английской революции, организатор армии, сражавшейся против войск Карла I.

 
Top
[Home] [Library] [Maps] [Collections] [Memoirs] [Genealogy] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX