Папярэдняя старонка: Воспоминания русских офицеров и чиновников о восстании 1863 г.

Два года из истории крестьянского дела в Минской губернии 


Аўтар: Полевой Николай,
Дадана: 07-02-2013,
Крыніца: Полевой Н. Два года, - 1864 и 1865, из истории крестьянского дела в Минской губ. // Русская старина, 1910. - Т. 141. - № 1. - С. 47-68; № 2. - С. 247-270.



Вильна в 1864 году

В январе 1864 года, смоленский губернатор Бороздна сообщил мне, как кандидату мирового посредника Вяземскаго уезда Смоленской губернии, что министр внутренних дел предлагает кандидатам мировых посредников, окончившим свои занятия в Смоленской губернии по проверке уставных грамот, принять должности мировых по средников в Северо- и Юго-Западном крае. В 1864 году во всем Западном крае продолжалось еще восстание поляков. Желая поставить русское правительство в затруднительное положение, поляки-чиновники придумали: усилить анархию и безначалие в крае, отказавшись от исполнения занимаемых ими должностей. Все мировые посредники, в числе прочих чиновников-поляков, отказались от исполнения своих обязанностей; a так как все должности мировых посредников в этих Губерниях были заняты поляками, то весь Западный край оказался без мировых посредников, a крестьяне без всякого начальства. В это время генерал-губернатором Северо-Западных губерний был уже Михаил Николаевич Муравьев. Желая облегчить ему выход из этого затруднительного положения, военный министр Милютин исходатайствовал Высочайшее распоряжение: командировать в Западные губернии тех мировых посредников из офицеров, которые возвращались в то время из своих командировок по поверке уставных грамот в своих родовых уездах, с сохранением им всех тех льгот до военной службе, которые были предоставлены им при командировании их в свои уезды, то есть они оставались во все время исполнения обязанностей мировых посредников офицерами тех военных частей, где служили; они считались там на действительной службе и могли во всякое время возвратиться в свои части, на свои вакансии. Командировки эти могли однако состояться только в случае желания этих офицеров принять должность мировых посредников в Западных губерниях.

Получив такое предложение, я не затруднился принять его и избрал Северо-Западный край, увлеченный уважением к энергической, самостоятельной деятельности Михаила Николаевича Муравьева. Служебных выгод я не предвидел от этой командировки никаких, сознавал все затруднения и лишения, ожидавшие меня в этом восставшем крае; но я желал послужить отечеству и содействовать погашению мятежа. Три года занятий крестьянским делом заставили меня полюбить его, разъяснили мне: какую громадную пользу можно принести на должности мирового посредника. Наконец, меня интересовал весь этот мятежный польский край, который я не знал, и увлекала слава M. Н. Муравьева, главного начальника этого края, о котором ходило тогда так много толков, и сложились уже целые легенды.

В конце января 1864 года, я выехал из Вяземскаго уезда в Вильну. В то время не было и помину о железной дороге в этом направлении. Я ехал на Смоленск, Оршу, Могилев, Минск в Вильну, на почтовых лошадях, в санях; санный путь был прекрасный. Тотчас за Смоленском, как только я въехал в Могилевскую губернию, я попал в новый мир. Явились поляки, белорусы, евреи с их чуждыми мне языком, нравами и враждебным ко всему русскому настроением. Я, русский гвардейский офицер, своей формой обнаруживал свою национальность и тотчас почувствовал злобное настроение, враждебность всех этих людей. Они умышленно говорили со мною по-польски, хотя все прекрасно говорили я понимали русский язык. Они затрудняли меня во всем: в покупке хлеба, баранок, в счете денег, считан на злоты и гроши; a часто отказывали и вовсе в чем можно, говоря: "не разумем!" Где лаской, где окриком или шуткой, я кое-как устраивался и подвигался быстро. Уже с самой границы Смоленской губернии, заметно было военное положение края. В местечках видны были войска; на почтовой дороге стояли местами заставы и военный караул яря них. Здесь и на станциях проверяли мою подорожную. Но когда я въехал в Минскую губернию, военное положение оказалось во всей своей силе и строгости. На заставе в городе Борисове меня остановил военный караул; военный писарь забрал мою подорожную и объяснил мне, что я должен ожидать, пока он отнесет мою подорожную для поверки и записи военному начальнику, и что я могу ехать дальше только, когда получу разрешение военного начальника Борисовского уезда.

Эта строгость нисколько не смутила меня. Я немедленно, как был - в пальто, шашке через плечо, с револьвером на поясе, в теплых валенках, сказал писарю, чтобы он вел меня к этому военному начальнику. Писарь очень одобрил мою решимость и сказал, что дело пойдет так гораздо скорее, и начальник тотчас даст мне разрешение на дальнейший путь.

Не помню фамилии военного начальника, но знаю, что это был командир пехотного полка, расположенного в городе Борисове, человек деловой и боевой, усмиривший повстанце в Борисовском уезде, все время сражавшийся с повстанцами и наведший на них острастку своими смелыми, решительными и разумными действиями. Он очень любезно принял меня и конечно не затруднился дать мне пропуск на дальнейший путь. Покуда что-то прописывали и записывали, я беседовал с ним и в первый раз услышал живой рассказ о повстании от очевидца и деятеля - борца с повстанием. Он рассказывал мне много о своей деятельности, уверил меня, что я могу теперь смело, без опаски, ехать по пути в Минск; одобрил, что я еду с шашкой на перевязи и револьвером на поясе; справился даже: отточена ли моя шашка, и заряжен ли револьвер? "Я ручаюсь вам, сказал он, что вы не встретите до Минска никакой шайки повстанцев; но никак не могу ручаться, что какой-нибудь озлобленный негодяй не попробует напасть на беззащитного русского и выместить на нем свою злобу за неудачный исход повстанья".

Уже давно принесли мне мою подорожную и какой-то пропуск; y крыльца давно побрякивал колокольчик почтовой тройки; но рассказы полковника так увлекли меня, что я слушал и расспрашивал его. Он напоил меня чаем, дал мне закусить, приказал привезти мои сани с своему крыльцу, и от него прямо, с радушными его пожеланиями, я поехал дальше. Поздним вечером я приехал в Минск и остановился там ночевать. Я предполагал, что в таком большом центре, как Минск, губернский город, строгости военного положения еще сильнее, чем в маленьком городке Борисове. Оказалось, что тут дело было поставлено совершенно иначе. Как только я проснулся, денщик мой рассказал мне, что какой-то еврей, фактор, предлагает, за 50 копеек, устроить мне исполнение всех необходимых формальностей; что мне не надо будет являться ни военному губернатору, ни даже в его канцелярию; он брался все устроить. Новичок Западного края, я удивился этому предложению; позвал фактора и, выслушав его уверения, отдал ему свою подорожную. Не прошло и часу, как торжествующий еврей вручил мне мою подорожную, с подписями всех, кому следовало явить ее, и с особым разрешением на свободный проезд до Вильни. Через полчаса я выехал из Минска.

На пути между Минском и Вильною военное положение было заметно во всей силе. В Молодечне видно было много войск. Я встретил даже на пути два отряда войск, двигавшихся в боевом порядке, очевидно шедших на разыскание повстанческих шаек. В Сморгони стояло несколько батарей артиллерии. Проезжая по улице, я увидел знакомого офицера, оглянулся на него; он остановил меня, зазвал к себе обедать на перепутье. Обедали в офицерской артели; опять пошли оживленные рассказы о повстании, о стычках с повстанцами, в которых эти офицеры только-что участвовали. Все офицеры восторженно говорили о Муравьеве, рассказывали мне целый ряд мудрых и смелых его распоряжений. Беседа была так занимательна для меня, хозяева так радушны, что я остался ночевать y них. Тут настроение духа было уже совсем бодрое; уверенность в успехе подавления мятежа полная, негодование на восставших поляков сильнейшее. Я с удивлением заметил однако y этих русских людей, только-что дравшихся с поляками, отсутствие всякого озлобления; y них господствовало презрение к "неблагоразумным", повстанцам "полякам", как они называли их.

На другой день я въезжал утром в Вильну. Первое впечатление этого города было тягостное. Вильна, Западный край, Польша со всеми их тенденциями и полонизмом были мне совершенно незнакомы. Я родился в Москве, учился и служил в Петербурге; посещал Малороссию, Финляндию, Прибалтийские губернии, но никогда не бывал в польской стороне. Чем-то чуждым, неприветливым, повеяло на меня от Вильны. В Гельсингфорсе, в Ревеле, Риге, я видел города западного типа, иные, чем наши русские; но это были не католические, a протестантские города. В Ревеле больше всего сохранился древнегерманский тип: каменные стены старинной крепости, узкие улицы, башни, старинные церкви очень типичны, серьезны, но уютны; немецкое население серьезно, но приветливо. Гельсингфорс город новый; все там не так, как y нас; но дома, улицы, церкви веселые, новенькие; жители, финны, молчаливы, не шумны, но приветливы Немцы, финны плохо понимают по-русски, но, разговаривая с русским человеком, не требуют и от него знания своих языков; стараются понять его речь и вообще вежливы, приветливы со всеми.

В Вильне все совершенно иначе. В пределах русской Империи нет города более мрачного, неприветливого и негостеприимного для русских, как Вильна. Прибавлю еще: нет и города более католического, более польского. Варшава менее польская и менее фанатически-католическая, чем Вильна; по крайней мере, она менее заботится выказать себя такою. Варшава город веселый, деятельный, коммерческий; на улицах толпы шумно движутся, хлопочут. Церкви не выдвигаются на первый план. Варшавянин прежде всего деловой человек, или беспечный человек; затем уже он заявляет о своем полонизме и католичестве. Виленские поляки прежде фанатики католики, затем фанатики поляки, и после всего люди. Западный край беден, но посмотрите, какие огромные костелы он воздвиг в Вильне: монастыри занимают по целым кварталам города, и в 1864 году были полны многочисленной братии, монахов и монахинь. В Варшаве мирская жизнь одолевает церковную, в Вильне католичество давит все.

Нельзя судить о Вильне 1864 года по теперешней; тогда существовали еще все монастыри, теперь закрытые и обращенные в гимназии, присутственные места, казармы. На улицах толкалась масса монахов, ксендзов, монахинь; русские церкви, можно сказать, Не существовали, они были совершенно закрыты, как великолепный собор Пречистой Матери Божьей, или стояли полуразрушенные, застроенные разными частными домами, как все остальные православные церкви. Теперешние лучшие части города: Георгиевская улица, Погулянка, были изредка застроены небогатыми домиками, a больше там тянулись огороды.

Я въехал в Вильну утром, через Остробрамские ворота. Меня поразила толпа людей, стоявших на коленях вдоль улицы, у Остробрамских ворот, загораживавших проезд по ней, злостно глядевших на меня. "Что это такое?" спросил я ямщика. Он объяснил мне, что над воротами устроена католическая каплица, в которой помещена икона Божией Матери; a стоящие по улице люди католики; они поют свои псалмы и молятся. Боже мой! подумал я; y нас в Москве тоже есть чудотворная икона Иверской Божией Матери; она то же помещена в самом людном месте города; часовня её устроена в воротах; там тоже целый день толпы молящихся; через ворота y часовни целый день непрерывной цепью тянутся проезжающие экипажи, но все это делается тихо, благоговейно. В часовне непрерывно служат молебны; молящиеся не загораживают проезда, не злятся, a смиряются во время молитвы и не орут на всю улицу. Чуждо, не симпатично показалось мне все это; особенно молитва напоказ, демонстративно.

Артиллеристы в Сморгони советовали мне остановится в "Европейской гостинице", где по их словам, поместилась русские, приехавшие с Муравьевым, и где польский дух не давит русского человека. Я так и поступил, и почувствовал себя там очень хорошо. На лестнице, в коридорах, встречались русские люди, слышалась русская речь. В швейцарской, взглянув на список постояльцев, я прочитал несколько знакомых фамилий; почти все эти лица действительно оказались знакомыми моими. За обедом, в табльдоте, я встретил еще несколько знакомых и даже близких мне людей. Все они приехали сюда служит, занимали уже разные места, одобрили меня и научили: кому надо являться, как действовать.

На другой день я явился, прежде всего, чиновнику, заведовавшему личным составом мировых посредников. Должность эту занимал Левшин; но он был в отпуску, и его заменял Николай Абрамович Зубков. Это был тверской помещик, служивший там по крестьянским учреждениям, если не ошибаюсь, в должности члена губернского по крестьянским делам присутствия. Это был человек серьезный, деловой, мало разговорчивый, знаток крестьянского дела, с либеральным гуманным направлением, Я встречался с ним не раз в Петербурге и слышал там о нем от тверитян прекрасные отзывы, полные уважения. Он припомнил наши встречи я отнесся ко мне радушно. Он сказал мне, что в тот же день доложит о моем приезде начальнику края, M. Н. Муравьеву, и испросит его указаний о моем назначении; что мне конечно придется представиться Михаилу Николаевичу. До моего представления Михаилу Николаевичу, он, Зубков, не может сказать мне ничего о месте, куда мне придется ехать; это вполне зависит от Михаила Николаевича. Муравьев очень дорожит лицами, уже знакомыми с крестьянским делом, и что обо мне получены от смоленского губернатора самые лестные, одобрительные отзывы. Когда Зубков докладывал это Муравьеву, тот включил меня в список лиц, назначением которых желает сам распорядиться.

В тот же день, вечером, я получил повестку, что на следующий день, в 10 часов утра, я должен явиться во дворец и представиться начальнику края, при общем представлении служащих лиц.

Михаил Николаевич Муравьев помещался во дворце. Это старинное здание, в котором некогда, в 1812 году, останавливался Император Александр I, затем Император Наполеон I. Муравьев занимал весь дворец. В части обширных зал он разместил канцелярии и кабинеты лиц, в близости, подручности которых нуждался. Для ежедневного, служебного пользования, назначен был боковой подъезд, в конце здания, выходящий на улицу против бывшего университета. Теперь этот выход заделан, и на том же конце дворца пробиты двери и устроено крыльцо во дворе, подле ворот. У крыльца этого конечно стояли парные часовые.

Войдя в швейцарскую, я увидел множество народа, снимавшего верхнюю одежду, шумно разговаривавшего. Неужели, думал я, все они будут представляться генерал-губернатору, как я? По широкой лестнице я поднялся во второй этаж, где увидел ряд обширных зал, наполненных самым разнообразным людом. Тут была толпа генералов, множество офицеров, и среди них не один десяток блестящих гвардейцев; затем множество чиновников, важных, в лентах и звездах, и смиренных в вицмундирах. Ко мне, как офицеру, подошел дежурный адъютант, записал подробно: кто я, по какому поводу представляюсь начальнику края. Гражданских чиновников таким порядком записывал особый чиновник особых поручений. Оглядевшись немного, я с удивлением увидел себя в среде лиц знакомых мне по Петербургу. Из них очень немногие являлись Муравьеву в первый раз, как я; большинство состояло уже на службе здесь, занимали прекрасные должности в самой Вильне, около Муравьева, и явились в эти залы по обычаю; они бывали тут ежедневно, чтобы делать Михаилу Николаевичу личные свои доклады, выслушивать его личные распоряжения и быть y него под рукою, на случай надобности, при представлениях. Я с радостью увидел, что среди этих ляд, особенно из числа генералов и высших чиновников, были люди с выдающимися способностями и блестящей репутацией. Значит, подумал я, Муравьев хорошо обставлен! Всех их вызвал в Вильну Муравьев.

Вскоре из внутренних комнат вышли какие-то важные люди, с портфелями и делами, что-то сказали адъютанту, и тот принялся раслолагать нас, военных, по порядку записи y него, a чиновник особо располагал так же гражданских лиц. В числе их были священники, какой-то монах, ксендзы и крестьяне. Живя в Петербурге, я видал Муравьева на Высочайших выходах, в Зимнем дворце, в театрах, на улице; но, признаюсь, никогда не всматривался в него, Он не представлял тогда ничего замечательного и был, по моему мнению, один из многих министров, не более. Говорить с ним и представляться ему мне не случалось. Теперь я увидел Михаила Николаевича во всем сиянии и блеске славы власти. По чину поручика, я стоял в хвосте представлявшихся, и мне было время всмотреться в историческую фигуру усмирителя повстания в Северо-Западном крае.

Михаил Николаевич был уже не молод: небольшого роста, широкоплечий, плотный, даже толстоватый, с медленными движениями. Лицо широкое, славянское; лицо человека пожилого, но выражало непоколебимую волю, и казалось, неспособно было улыбаться. Вероятно от болезни, цвет лица его был желтый; лицо суровое, но не злое. Говорил он не громко, но ровно, ясно, не возвышая голоса, и очень спокойно, даже беспристрастно. Он останавливался перед каждым из представлявшихся, задавал некоторым вопросы, выслушивал внимательно и кратко высказывал свои резолюции, обращаясь к одному из составлявших его свиту сановников адютантов, ординарцев. Резолюцию эту тотчас записывало то лицо свиты, к которому он обращался. Лица, окончившие свое представление, не удалялись, a оставались на местах, так что до конца обхода всех толпа была не подвижна.

Наконец он подошел ко мне. Я выговорил известную фразу: "поручик лейб-гвардии конной артиллерии Полевой, командирован в распоряжение Вашего Высокопревосходительства, для занятия должности мирового посредника". Он молча, внимательно осмотрел меня с ног до головы, устремил свои суровые глаза на мое лидо и медленно сказал: "Вы уже были мировым посредником на родине? Долго?" Я ответил. "Что заставило Вас покинуть гвардию и приехать сюда?" Вопрос этот крайне оскорбил меня, как намек на то, будто я ушел из гвардии не по доброй воле, но я спокойно, не смущаясь, ответил: "я потому именно приехал сюда и согласился занять должность мирового посредника, что могу сделать это, не покидая гвардии, оставаясь в почетном звании офицера гвардейской артиллерии, и во всякое время возвратиться в мою батарею. Три года занятий крестьянским делом показали мне, какую огромную пользу можно принести на этой должности, и какое серьезное это дело. A в Северо-Западный край я явился потому, что, как мне объявил то бывший мой начальник, смоленский губернатор, здесь нужны русские люди и y Вашего Высокопревосходительства не достает мировых посредников". Михаил Николаевич молча, вперив в меня свой пронзительный взор, выслушал меня, кивнул головою и сказал: "Зубков объявит Вам назначение Ваше". Я почтительно поклонился; тем и кончилось мое представление. За мной стояло еще человек 10 представляющихся, с которыми он говорил так же кратко, и через полчаса представление кончилось. Муравьев вышел на середину зала, сделал общий поклон, сказал: "до свидания, господа!" и ровно, медленно шагая, удалился в свой кабинет. По уходе Михаила Николаевича, толпа зашевелилась, заговорила, но не сразу стала расходиться.

Стоял на месте и я, под тяжелым впечатлением только-что выслушанного мною оскорбительного вопроса. Оскорбленный до глубины души несправедливым намеком Муравьева, я в уме ужо решил: немедленно подать рапорт об отказе принять должность мирового посредника в Северо-Западном крае, возвратиться в строй в мою батарею, и тем ясно опровергнуть клевету.

Еще во время разговора со мною Муравьева я заметил в свите его генерала Ратча, дружески кивавшего мне головою, из-за спины Михаила Николаевича. Я знал Ратча по службе моей в гвардейской артиллерии, где он занимал выдающийся служебный пост. Это был очень образованный человек, ученый артиллерист. Мне пришлось два месяца, под его руководством производить на Красносельском военном поле практическую проверку таблиц для стрельбы из нарезных орудий. Я вынес из этой двухмесячной работы глубокое уважение и искреннее расположение к генералу Ратчу; a он полюбил меня и относился ко мне дружески.

Когда я стоял в раздумье в приемном зале Виленскаго дворца, генерал Ратч подошел ко мне, протянул руку и улыбаясь сказал: "не ожидал видеть Вас здесь! Что? озадачил Вас старик наш?" Я очень обрадовался встрече с Ратчем и тотчас излил ему все свое огорчение, и высказал ему свою решимость уехать в Петербург, возвратиться в свою батарею. Он с улыбкою выслушал меня, дружески обнял и сказал: "Все тот же! Люблю Вашу гордость и обидчивость! Но Боже Вас сохрани исполнить Ваше неблагоразумное решение. Вы не знаете Михаила Николаевича, и потому так приняли слова его. У него замашка озадачивать людей и таким образом испытывать их. Я убежден, что он заметил Вашу обиду, понял ее и составил себе о Вас хорошее мнение. Вы хорошо, сдержанно, но смело, ответили ему", Ратч рассказал мне, что живет в Вильне, занимает там должность начальника артиллерии Виленского военного округа, и дружески пригласил меня к себе, в тот же день, обедать. Он взял с меня слово до подробной беседы с ним после обеда не делать никакого шага относительно службы моей мировым посредником и даже постараться не видеться с Зубковым.

Вечером, сидя в кабинете Ратча, я рассказал ему: с каким патриотическим одушевлением я ехал в Вильну; высказал ему, что до моему убеждению я поступил самоотверженно, обрекая себя вместо приятной жизни в Петербурге, блестящей, легкой службы в гвардии, на жизнь где-нибудь в уездном городке Западного края и тяжелый труд успокоения бунтующих. А ему, как одному из моих начальников по гвардейской артиллерии, конечно известно мое положение там, и что уходить из гвардии мне нет никакой нужды. Я рассказал ему, как накануне Зубков сообщил мне, что о службе моей в Вяземском уезде получен от смоленского губернатора самый лестный отзыв; a потому я решительно недоумеваю: что могло побудить Муравьева сделать мне публично такое оскорбление? Если же здесь обычай так презрительно л дерзко обходится с подчиненными, то мне, офицеру гвардейской артиллерии, здесь не место. Ратч повторил мне; "это его манера узнавать людей! Что станешь с ним делать! Привык так третировать подчиненных на гражданской службе. A впрочем y него есть и оправдание. В числе претендентов на разные должности, здесь набралось столько людей темных, что ему приходится внимательно всматриваться в них. Наконец, надо быть снисходительным к такому замечательному человеку. Примите в соображение, что он сделал, что вынес! Какая на нем лежит ответственность и какие y него заботы! Знаете ли Вы, что он сделал прошлую ночь? Какие выслушивал донесения от толпы людей с портфелями, которые вышли с ним из его кабинета, перед представлением. Он рассказал мне, что в предыдущую ночь был сделан внезапный обыск богатейшего и обширнейшего женского монастыря в г. Вильне, одной из уважаемых католических святынь. Там нашли скрывавшихся преступников повстанцев, и напали на следы обширной революционной организации. Вся католическая Вильна в эту минуту в ужасе и волнении от этого события, так как предвидят большие аресты, и пожалуй закрытие этого уважаемого, старинного монастыря. В Петербург полетело уже несколько влиятельных польских аристократок защищать монастырь, кричать о варварстве, притеснении христианской религии. "Скажите: должно ли человеку, ведущему все это, проведшему прошлую ночь в обдумывании, в исполнении этого исторического, смелого поступка, извинить, если он сегодня в нервном состоянии и резко испытывал молодого гвардейского офицера?" Он советовал мне развлечься, отправиться в театр. "Завтра я увижу Зубкова на приеме; расспрошу его и пришлю Вам известие"! сказал он мне, прощаясь.

Я последовал совету доброго генерала и прямо от него пошел в театр. Театр помещался в том же небольшом городском здании, где находится и теперь. Муравьев выписал несколько хороших русских актеров и актрис, поручил заведывание театром дирекции из русских чиновников, любителей театра, дал им субсидию и водворил в Вильне русскую одену. Театр небольшой, был чистенько и весело отделан. Играли разумеется, исключительно русские пьесы, и состав труппы был очень недурен. Главные действующие лица, артисты, были все русские; второстепенные актеры, a особенно актрисы, были набраны из говорящих по-русски поляков и полек. Кажется, принимая их в труппу, дирекция более всего заботилась подобрать красивых, бойких женщин, и добилась этого. Представление шло ровно, бойко, хотя польский акцент красивых актрис резал мое непривычное к этому великороссийское ухо. Ведь я, недели две назад, сидел в Московском Малом театре и слышал Ермолову, Федотову! Скучающей русской публике, еще не обжившейся и не оглядевшейся в Вильне, на чужбине, это развлечение действительно было отдыхом. В ложах видны были русские дамы; партер был полон русской молодежи. Местных уроженцев - поляков, евреев - не было никого. Я не мог не обратить внимания на интимные, почти семейные отношения публики к артистам. Молодежь называла актеров и актрис по именам, делилась на партии поклонников избранных красавиц и поддерживала своих любимцев и любимиц. Касательно актрис, восхищались конечно особенно красивыми, шикарными. Очевидно было, что публика усердно посещает театр, поддерживает его. Об артистическом, серьезном искусстве тут не могло быть речи; это было приятное развлечение.

На другой день утром, я от безделья пошел бродить по Вильне, познакомиться с городом. Я увидел при этом, что евреи составляют едва-ли не значительнейшую часть жителей Вильны. Весь центр города густо заселен ими; все магазины, лавки принадлежат им. Польских магазинов было несколько, на перечет, a еврейских сотни; очевидно было, что вся торговля в руках евреев. Богатых, хорошо обставленных магазинов было мало; остальные все были наполнены самым посредственным, второстепенным товаром. Я забрел в такие переулки, в которых, казалось, человек мог, протянув руки, загородить всю улицу и касаться одной рукой левой стены переулка, a другой рукой правой стены. Какая грязь, вонь, царствовали в этих притонах, предоставляю всякому вообразить. Не нарядна была тогда Вильна!

Полиции на улицах было не много, но встречалось множество военных команд, ведущих кучки арестованных лиц, очень разнообразного состава. Мне объяснили, что это водят арестованных, для допросов, в разные следственные комиссии и суды; a в этот день их было видно особенно много, так как в предыдущую ночь заарестовали очень много лиц, вследствие обыска женского католического монастыря. На меня, да по-видимому и на всех идущих по улицам людей, эти конвоируемые солдатами с ружьями партии арестантов производили удручающее впечатление. На улицах, вообще, не было оживления; при виде же этих военных отрядов, лица прохожих становились еще мрачнее, они жались к стенам домов, a торговцы скрывались в лавки. Признавая в этих арестантах преступников, осуждая их образ действий, я сам не мог без скорби смотреть па них. Тяжело расплачивались эти люди за свои безумные увлечения! Не веселы были тогда улицы Вильны!

За обедом в табльдоте, молодой знакомый офицер передал мне краткое письмо Ратча. Всего было написано: "Все благополучно; не волнуйтесь". Тут же, за табльдотом, обедающие условливались собраться вечером в клубе, на маскараде. С удивлением я опросил: "Какой клуб? какой маскарад?" Мне объяснили, что в здешнем (кажется) дворянском собрании поместился русский клуб; что на поддержку он получает субсидию, и что на устраиваемых там маскарадах бывает весело. Мне советовали сходить туда, и обещал записать там гостем. Два лица дали мне даже свои карточки с надписями: "прошу считать Н. К. Полевого моим гостем в русском клубе". Делать мне было нечего, и вечером, часов в 12, я пошел в клуб. Знакомые мои исполнили свое обещание. Швейцар клуба, при входе моем, посмотрел на представленную мною карточку, вежливо пригласил меня войти, словами: "пожалуйте!" Помещение было роскошное; залы, гостиные, просторные, высокие; освещение яркое. Публикн было много. В большом, двухсветном зале гремела музыка, шли оживленные танцы. К удивлению моему, было много женщин, и очень изящных; все они были в домино, в масках. Когда я вошел, танцевали мазурку, и танцевали ее с увлечением, лихо, изящно.

Танцевали какие-то приличные кавалеры во фраках и дамы в домино, по большей частя красивые. Из отрывистых фраз танцующих, перехваченных мною, я услышал, что танцоры и дамы их поляки. Это изумило меня. Неужели, думал я, поляки так беспечны, мало развиты, бесчувственны, ветрены, что могут так беззаботно веселиться теперь? Мне представились виденные мною, несколько часов назад, арестанты в цепях, конвоируемые солдатами. Я обратился с таким вопросом к знакомым моим, которые обжились в Вильне. Они разъяснили мне, что все танцующие, надо предполагать, делают это по найму. Среди них не видно никого порядочных людей, a дамы, большею частью веселые дамы, коих промысел таков; a приглашают их, вероятно, за плату танцевать в клубе, так как это оживляет общество. Они обратили мое внимание на то, как лихо, изящно танцуют мазурку. Действительно, нельзя было не любоваться этим зрелищем. Я сам любил танцевать, сам любил мазурку; но можно сказать, не имел понятия о той Варшавской мазурке, которую исполняли в эти минуты передо мною. Мы, в те времена, привыкли в Петербурге небрежно выделывать в мазурке какое-то однообразное па, и видели в мазурке более всего счастливую возможность уединиться со своей дамой, на свободе поговорить с ней. Здесь же танцоры выделывали самые разнообразные, лихие па, сплетали и расплетали красивые, полныя жизни и огня фигуры, невольно увлекались сами своим любимым танцем. Дамы летали в их руках, как бабочки, a хладнокровная русская толпа, окружавшая их, была увлечена их танцами, не могла оторваться от изящного зрелища.

Наконец мазурка кончилась, публика разбрелась по гостиным и в буфет. Проходя по гостиным, я видел большую часть красавиц, танцевавших мазурку, весело болтающими уже с русскими чиновникам, офицерами. Скоро я наткнулся на серьезного Зубкова. Он тотчас подошел ко мне и сказал, что только-что был с докладом у Муравьева; назначение мое состоялось; завтра он отнесет ему к подписи приказ об этом, a после завтра я должен представиться Муравьеву, a затем уехать в Минск.

- "Но куда же назначен я?" - спросил я.

- В Бобруйский уезд Минской губернии, в третий участок. Муравьев сам указал мне ваше назначение; y него есть тут какая-то мысль.

Я не мог удержаться, чтобы не сказать; "Объясните мне, пожалуйста, что значат его слова" - я повторил ему сказанное мне

Муравьевым накануне.

Зубков удивленно посмотрел на меня и спросил: "Он сказал Вам это? Да ничего не значит!"

Я закипятился и стал ему высказывать свое убеждение об этом обидном вопросе Муравьева. Зубков послушал меня несколько мгновений, махнул рукою и сказал: "Полно Вам привередничать! Приходите завтра ко мне, переговорим. A теперь идемте ужинать; a то не найдем и места за нашим мировым крестьянским столом".

В столовой было шумно, весело; все столы были заняты; ужинало много дам, конечно, в обществе молодежи. Слышались хохот, веселая болтовня; дамы сидели уже без масок и исправно попивали шампанское.

Зубков подошел к длинному столу, где не было дам, хотя там было весело. Он подвел меня к этому обществу и сказал: "Господа! новый наш мировой посредник - г. Полевой. Бывалый человек; в Смоленской губернии служил с 19 февраля!" Мне радушно протянули руки; потеснились, дали место за своим столом. Среди сидящих было несколько знакомых, и даже один смоляк, тоже мировой посредник Гжатскаго уезда. Оказалось, что за этим столом собираются лица, служащие по крестьянскому делу, чтобы быть в своей кампании. Весело доужинав, я часа в три воротился в гостиницу.

На другой день, в 10 часов утра, я был y Зубкова. Он рассказал мне, что Муравьев сам, по личным своим соображениям, назначил меня в Бобруйский уезд. В Бобруйском уезде, по словам Зубкова, не было до сих пор ни одного русского мирового посредника; тот мировой посредник, на место которого я назначен, поляк; уездный предводитель дворянства там поляк, губернский предводитель дворянства поляк. Два другие мировые посредника Бобруйского уезда недавно назначены Муравьевым из местных русских помещиков; и он ими очень недоволен. При действиях поверочной комиссии, они держат руку польских помещиков; я отнюдь не должен следовать их образу действий. Бобруйский уезд глухой, особенно та часть его, в которой рассоложен мой участок; там до сих пор бродят шайки повстанцев. Михаил Николаевич надеется, что я сумею успокоить крестьян, что не устрашусь борьбы; он сказал обо мне: "Это человек с волею, он выдержит; его не смутишь".

Вечером я получил форменный приказ о назначении меня мировым посредником 3 участка Бобруйского уезда и повестку, приглашавшую меня явиться на другой день к генерал-губернатору. Я опять вошел в просторную приемную Виленского дворца; опять там собралась та же разнообразная толпа; опять дежурный адъютант записал меня, но передал свою запись чиновнику особых поручений и сказал: "Это уж теперь по вашей части; г. поручик теперь мировой посредник". Меня поместили в особую группу лиц, вызванных Муравьевым; нас было человек 12, почти все сановники, я самый младший, не сановный.

Михаил Николаевич Муравьев подошел прежде всего к нашей группе. С большинством он говорил очень не долго; но какого-то генерала расспрашивал очень долго о чем-то. Мы стояли около одного из огромных окон залы: толстые стелы дворца образуют углубления, как комнаты; Михаил Николаевич удалился туда с своим собеседником. Наконец очередь дошла до меня. Движением руки он подозвал меня к себе; он стоял спиною к свету и, не ожидая моей форменной фразы представления, обратился ко мне, как человеку известному ему. Я стоял перед ним; свет окна падал мне на лицо; глаза Муравьева так же внимательно, пронзительно были устремлены на меня. Он сказал примерно следующее:

"Я назначил вас мировым посредником в Бобруйский уезд; подробную инструкцию вы получите от Зубкова. Я, с своей стороны, скажу вам, что поручаю вам пост трудный. Вы будете в этом уезде совершенно одиноким; там нет никого, с кем вы могли бы посоветоваться, на кого опереться. Два ваших сослуживца, хотя русские люди, усвоили себе взгляд на дело местных уроженцев - поляков; держитесь отдельно от них. Банд в Бобруйском уезде теперь уже нет, но мятежное направление там всеобщее, даже между крестьянами. Действуйте осторожно, но смело. Я вижу в вас человека образованного, развитого, с хорошим направлением; три года проверки уставных грамот ознакомили Вас с крестьянином; a крестьяне везде те же самые; здешний бесхарактернее, лживее нашего великоросса. Повторяю: действуйте самостоятельно, пробивайте себе путь, идите впереди толпы. Вы Русский гвардейский офицер и конечно не оробеете. За вашей деятельностью я буду следить; разумную деятельность я вознагражу щедро. Прощайте! Бог в помощь вам!"

О кивнул мне головою, вышел из амбразуры окна и пошел дальше. Во время этой аудиенции я не промолвил ни слова; и слушал, а сам внимательно вглядывался в лицо Михаила Николаевича. На в тот раз я заметил в глазах его как будто искру добродушия, a при прощания, мне показалось, что на устах его появилось мягкое выражение. Добрый генерал Ратч разыскал меня, подробно расспросил обо всем, прислал все весьма хорошим, блестящим. Тут же подошел ко мне Зубков и сказал, чтобы завтра я пришел получить бумаги, подорожную, и могу ехать.

На другой день, явившись к Зубкову, я сказал ему, что Муравьев приказал мне получить от него подробную инструкцию, Зубков улыбнулся, подал мне подорожную и сказал: "Вот вам инструкция! Поезжайте, действуйте! Какие инструкции могу я дать вам, если я никогда не был в Минской губернии, никогда не видал Бобруйскаго уезда, его болот и лесов? Я не знаю там ни одного человека! Поезжайте, и вы дайте нам указания; скажите, как и что там надо делать. Здесь, в Вильне, меньше всего знают Минскую губернию!"

На этом мы и расстались с этим разумным, деловым человеком. За табльдотом меня поздравляли с назначением, и мы условились вечером собраться опять в Русском клубе, где кстати опять был назначен маскарад.

Во время этого вечера со мною случилось оригинальное происшествие. С несколькими знакомыми я стоял, любовался мазуркою. По привычке я левой рукой оперся на рукоять шашки, a правую руку заложил за спину и держал в ней фуражку. Когда кончилась мазурка, я двинулся с места и перенес правую руку вперед, я заметил в ней какой-то полулист белой бумаги, я вынул его, развернул и прочитал следующее:

"Сегодня состоялось преступное назначение Вас мировым посредником, вопреки распоряжению и манифесту Народной Воли, Если вы примете это назначение, Народная Воля не допустит вас до исполнения возложенной на вас тираном должности и прикажет казнить вас. Опомнитесь! Немедленно исполните требование Народной Воли!"

Приложена была черная печать с польским орлом.

Озадаченный этим документом, я показал его своим собеседникам, и те посоветовали мне показать его полицеймейстеру, стоявшему невдалеке. Полицеймейстер взглянул на этот лист и: равнодушно сказал: "Это шестую такую повестку мне предъявляют сегодня! Нахалы!" Он расспросил меня: кто стоял подле меня, не заметил ли какой-нибудь маски около себя. Я отвечал, что я никого и ничего не заметил, что я пришел в клуб отдохнуть, a не сторожить прохожих. Полицеймейстер объяснил мне, что большинство лиц, занимающих должности, с которых удалены поляки, получают такие смертные приговоры; но, слава Богу, все живы, здоровы. Он взял мой приговор и сказал: "завтра доложу об этом начальнику края. Пожалуйста, если узнаете что-нибудь, иди с вами случится что-нибудь, имеющее малейшее отношение к этому документу, немедленно сообщите мне".

Я пошел ужинать, весело провел вечер и на другой день утром выехал по дороге в Минск.

Сидя в санях, я перебирал впечатления нескольких дней, проведенных в Вильне; несимпатичные, тяжелые воспоминания вывез я оттуда. Не понравился мне самый город; груб, не цивилизован показался мне весь быт его. Коленопреклоненная демонстрация богомольцев y Острой Брамы, в сущности думающих не о молитве, a злобно вопиющих, чтобы злить тирана, не решающегося разогнать их, и прохожих русских; вспомнились мне несчастные арестанты па улицах; рассказ о женском аристократическом монастыре, устроившем y себя притон повстанцев и заговорщиков; жалкие лицедеи, за деньги отплясывающие в это самое время в собрании, жадно пожирающие ужин, предложенный им ненавистными им москалями; польки, с бокалами шампанского в руках, публично, чуть не в объятиях тех же ненавистных им людей! Лживый, гадкий, отвратительный мир! Осудил я и свою собственную речь, и роль легкомысленных русских на этом пиру!

Мне вспомнились беспечные итальянцы, живущие на склонах огнедышащего Везувия, и стихотворное произведение Пушкина "Пир во время чумы". Как апофеоз, среди этих воспоминаний, явилась фигура Муравьева, мрачного, сурового руководителя всех этих марионеток, издали приглядывающегося ко всему происходящему вокруг него, устраивающего все и, презрительным взмахом руки, заставляющего двигаться подобострастную толпу. Я вспомнил резкий вопрос его и спрашивал себя: благоразумно ли поступил я, перетерев эту обиду? Не предвещает ли она мне в будущем фальшивое положение? Не повторится ли это? Я сознавал, что не могу получить здесь никаких особенных выгод, a в Петербурге меня ждет спокойная жизнь, вежливое обращение и даже больше материальных выгод.

Тут вспомнились мне последствия, прощальные слова отца моего с которым мы взвешивали, обсуждали все это, и который благословил меня ехать сюда. Он говорил: "Никаких особенных выгод ты не можешь получить в том крае; но твоя нравственная обязанность ехать туда, Отечество, Россия в опасности".

Минская губерния в 1864 году

Когда, неделю назад, проездом в Вильну, я ночевал в Минске, я вовсе не ознакомился даже с внешним видом города. Приехал я ночью; везли меня по нескольким тускло освещенным улицам; на другой день я проехал еще по нескольким окраинным улицам; Минск не интересовал меня тогда. Теперь, я приехал в Минск, как полугражданин его; я понимал, что мне придется часто бывать здесь, и я уже внимательно вглядывался в него. Город был не нарядный, раскинутый, полудеревенский. Дома преимущественно деревянные, окруженные садами, огородами; только на двух, трех улицах, в середине города, были каменные дома, и то двухэтажные; трехэтажных было два, три во всем городе. Видно было, что город не богатый и не торговый, хотя евреев на улицах было, как мух на тарелке с медом.

Я едва нашел себе место в гостинице; мне сказали, что сейчас в Минске съезд поверочных комиссий и мировых посредников. Первым делом моим было, разумеется, явиться губернатору что я сейчас и исполнил. Минским губернатором был тогда Кожевников, человек пожилой, очень образованный и, судя первому впечатлению, очень добрый, бесхитростный. Он принял меня в своем кабинете очень радушно; объяснил мне, что радуется моему приезду, так как в губернп несколько участков

без мировых посредников, и тем более приятно ему получить не новичка в крестьянском деле, a опытного, русского мирового посредника. Он сказал мне, что теперь собрал в Минске почти весь личный состав крестьянских учреждений Минской губернп, чтобы обсудить с ними результаты работ поверочных комиссий в пришедшем году, вникнуть во все встреченные затруднения, и по возможности разрешить их. Он разъяснил мне, что мировой посредник участвует в действиях поверочных комиссий при поверке выкупных актов по всем поселениям своего участка; поэтому он приглашает меня участвовать в заседаниях собранных комиссий, чтобы ознакомиться с этим новым для меня делом. Торопиться в Бобруйск мне нечего; мировой посредник, от которого я должен принять участок, продолжает заведовать им; это опытный, толковый человек, и вовсе не революционер; никаких беспорядков и упущений в участке произойти не может. Деятельность же моя здесь, в заседаниях, будет гораздо полезнее для меня и для дела, так как, прослушав доклады и беседы членов поверочных комиссий, работавших все прошлое лето, я весною приступлю к делу сознательно. Указания эти казались мне совершенно правильными, и я охотно согласился оставаться в Минске на время общих заседаний комиссий.

Кожевников объяснил мне, что мне надо сейчас же представится военному губернатору Минской губерния. С остальными властями я познакомлюсь по мере надобности, постепенно, "а с товарищами вашими я познакомлю вас завтра. У меня в квартире, в 12 часов дня, будет общее заседание; приходите сюда к этому времени". В заключение он пригласил меня обедать в тот же день.

Разговор этот произвел на меня отрадное впечатление. После холодных, официальных приемов виленских, я встретил тут простую, умную речь, которая обещала мне в будущем такой же образ действий и такие же открытые, честные отношения, в каких я провел всю жизнь мою.

Представление военному губернатору было официальное. Сначала какой-то адъютант сделал мне допрос: как, когда, куда и почему я назначен, где служил и т. д. Все это он записал и пошел в канцелярию. Явился военный писарь, с какой-то книгой, еще дополнил все сказанное мною адъютанту и заставил расписаться в книге; пересмотрел и мои документы. Воротился адъютант, провел меня в небольшую темную залу и пошел доложить его превосходительству. Вошел молчаливый, седой генерал, с кислым выражением лица; прослушал мою официальную фразу представлений, спросил меня: долго ли я намерен пробыть в Минске; выслушал мой ответ, молча, кивком головы, распрощался со мною и пошел обратно в свой кабинет. Фамилия этого генерала я не помню и никогда более никаких сношений с ним не имел.

В 4 часа я возвратился в губернаторский дом, к обеду. В 1864 году губернатор жил в том самом доме, который минский губернатор занимал теперь. Это прекрасное двухэтажное здание, рядом с католическим соборным костелом. Костел этот и дом принадлежали иезуитам, a по изгнании их, дом был отобран в казну. Комнат в нем много, комнаты большие, светлые; одним словом - помещение роскошное. Семейство y Кожевникова было большое, и мы сели за стол, кажется, человек двенадцать; при чем я был единственный посторонний. Жена губернатора была женщина образованная, привыкшая к приемам и радушная хозяйка. Разговор за столом шел преимущественно о только что пережитых ими в Минске тревогах повстания: говорили без злобы. При прощании, губернаторша просила меня навещать ее, сказав, что всегда рада видеть y себя образованных людей.

На другой день, в 12 часов, я снова пришел в губернаторский дом, где уже собралось множество людей в сюртуках, тужурках, молодых, старых, статских и военных. Шумно говорили, расхаживали по огромной зале, среди которой был поставлен длинный стол, закрытый зеленым сукном, и множество стульев вокруг него. Ко мне подошел маленький, черненький, очень бойкий господин; отрекомендовался, что он секретарь губернского по крестьянским делам присутствия Арнольди, и сказал, что губернатор предупредил его о моем появлении, и поручил ему познакомить меня с членами губернского присутствия. Он предложил мне исполнить это и подвел меня к нескольким серьезным чиновникам. Это были лица, назначенные Муравьевым на места уволенных им членов присутствия из местных уроженцев-поляков. Представление было официальное, ограничилось пожиманием рук и несколькими общими фразами. Не перечисляю этих лиц по именам, так как они по своей незначитвльности не играли никакой роли в деятельности крестьянских учреждений в Минской губернии, и вскоре исчезли, получив какие-то другие назначения. Значительную роль в губернском по крестьянским делам присутствия играл губернский предводитель дворянства Прушинский, богатый старик, помещик, заядлый поляк, высокого роста, очень умный и хитрый. Он был предводителем по назначению Муравьева, после удаления предместника его, выбранного дворянством, знаменитого Лаппы. Как чиновник, назначенный Муравьевым, он не мог, не смел выступать явно со всеми своими польскими убеждениями и стремлениями; но в душе был точно таким же повстанцем, как Лаппа, сидевший уже где-то в крепости. Он мало говорил, внимательно слушал все, по временам злобно оглядывал окружавших его москалей, но всегда был вежлив, сдержан. Впоследствии, когда я сблизился с некоторыми помещиками поляками, я спрашивал их: что за охота была Прушинскому, богатому, независимому человеку, ставить себя в такое неблаговидное, тяжелое, двусмысленное положение? Они объяснили мне, что Прушинский делал это из любви к отечеству, ойчизне; на посте губернского предводителя дворянства он мог охранять многих, сдерживать в губернском по крестьянским делам присутствии антипольское направление, мог предупредить кого надо о грозившей опасности и заступиться за него.

Губернатор открыл заседание. Члены губернского присутствия и выборный комитет от поверочных комиссий сели за стол; a мы, толпа, расселись на стульях вокруг. Член губернского присутствия стал разбирать работы Борисовской поверочной комиссии и указал на найденных им неточности и на статьи несогласные с инструкцией, данной поверочным комиссиям. Докладчик был очень слаб, говорил неуверенным голосом, плохо знал местные условия; разбирал дело по-канцелярски, бумажно. Встал и стал возражать ему председатель Борисовкой проверочной комиссии Божовский, брюнет, высокого роста, с замечательно красивой наружностью. Он говорил громким, звучным голосом, очень вежливо, но самоуверенно, толково. В несколько минут стало ясно, что докладчик, член губернского присутствия, дела не знает, судит на основании инструкций и писанных наставлений, не обращая внимания на местные условия и потребности крестьян; доклад был чисто канцелярский. Завязался спор. Все члены поверочных комиссий поддерживали Божовскаго, осуждали сухую бюрократическую теорию, на основании которой член губернского присутствия осуждал действия Борисовской поверочной комисии. "Вы держитесь теории: pereat mundus, fiat justicia", говорили они докладчику и доказывали, что инструкции составлены очень неудачно людьми, незнакомыми с бытом и условиями Минской губернии; что придерживаться буквально указаний инструкций нельзя; надо многое изменить в ней.

Участвуя три года в наших скромных, но толковых, деловых заседаниях Вяземского съезда мировых посредников, я не раз присутствовал в Смоленском губернском по крестьянским делам присутствии, знаком был с правильным ходом докладов и прений в заседаниях. Я тотчас понял беспорядочность, скажу даже бестолковость заседания, на котором присутствовал теперь. Многие члены поверочных комиссий говорили очень дельно, толково; доводы их показывали, что они вникли в свое дело, любят его. Особенно выделялись Божовский, председатель Борисовской поверочной комисии, Ракович (старший), председатель Минской поверочной комисии; они говорили спокойно, выслушивали возражения и не перебивали других. За то очень многие члены горячились, прерывали доклад, говорили неумеренно и часто бессодержательно. Кожевников не в силах был упорядочить заседание, вести его. Когда я беседовал с ним в кабинете он говорил так разумно, деловито, что я невольно почувствовал к нему симпатию; но в этом заседании я сильно разочаровался. Это был прекрасный человек, умный, деловой, но без авторитета, без силы воли, необходимых в его положении. Он не умел, не мог сдержать дерзких, смелых, слишком увлекающихся; не мог дать высказаться другим, более слабым, но в сущности более правым. Все говорили, под конец даже шумели, но из разговоров этих нельзя было сделать никакого окончательного вывода. Проспорив и проговорив часа два, все разошлись, не выработав ничего. Я конечно все время молчал; то, что они говорили, о чем спорили, было мне ново, незнакомо; ничего подобного не было y нас в Смоленской губернии. … у нас не было таких стоверстных болот и песков с перелогом пашни на десять лет.

В Северо и Юго-Западном крае, точно так же как во всей России, в 1861 году были составлены уставные грамоты; в грамотах этих точно так же определялся размер земельного надела и размер повинности денежной (оброка) или издельной (барщины), определяемой за этот надел. Но уставные грамоты здесь были составлены не так честно, правильно, как в русских губерниях. Еще до 19 февраля 1861 года, польские помещики старались всячески обезземелить крестьян, отбирали у них землю. Правительство издавало но всем западным губерниям распоряжение о возвращении крестьянам отобранных y них земель и угодий. Но требования эти плохо исполнялись. При составлении уставных грамот, мировым посредникам предписано было внимательно проверить, разыскать все случаи такого отобрания земель у крестьян и возвратить им все отобранное.

Распоряжение это не было исполнено, так как лишения земли были не единичные случаи, не жадность и бессердечие какого-нибудь исключительно жестокого помещика, a заурядное, систематически обдуманное дело польского католического дворянства, стремившегося ослабить, унизить православных крестьян, и в их лице русский элемент края. Мировые посредники были выбраны из поляков католиков; вся администрация края была подобрана также из поляков, или лиц, подпавших под их влияние; a потому уставные грамоты были составлены пристрастно, в пользу помещиков; все требования крестьян о возврате земля отвергнуты, и все отобранные земли, напротив, окончательно утверждены за помещиками. Когда Муравьев вступил в управление Северо-Западными губерниями, он тотчас вник в жалобы крестьян. Он некогда сам был губернатором в Гродненской губернии, знал в чем дело, и исходатайствовал Высочайшее распоряжение о пересмотре уставных грамот, составленных польскими мировыми посредниками. Для проверки этих уставных грамот и составления выкупных актов (по обязательному, по распоряжению правительства, выкупу), были назначены поверочные комиссии, по одной комиссии на каждый уезд. Эти комиссии проработали лето 1863 г. и съехались теперь доложить результаты своих работ.

Поверочные комиссии были составлены исключительно из русских людей; в губернское по крестьянским делам присутствие были назначены теперь русские люди, мировые посредники-поляки заменены русскими.

[…]

Во время заседания, я познакомился c многими из присутствовавших членов поверочных комиссий и мировых посредников. Среди их не нашлось ни одного старого моего знакомого. Слушая споры и доклады, я невольно почувствовал симпатию и уважение к некоторым из присутствовавших. В перерыве заседания, я подошел к Божовскому, представился ему и поговорил с ним. Он познакомил меня еще с несколькими лицами, наши взгляды и мысли сходились, и мы сразу сблизились. Пошли обедать в какой-то ресторан, проговорили там до вечера; потом пошли к Божовскому, там проговорили до поздней ночи. Оказалось, что я правильно оценил Божовскаго. Это был умный, талантливый человек, патриот; он увлекался невероятно крестьянским делом; своим энтузиазмом, энергией он увлекал других; вокруг него собрался кружок единомышленных с ним, честных, трудолюбивых русских людей. Малоросс, сын сельского священника, Божовский до 1863 года был секретарем Екатеринославского губернского по крестьянским делам присутствия. По особенно блестящей рекомендации Екатеринославского губернатора, Муравьев сделал Божовскаго председателем Борисовской поверочной комиссии. Как сын сельского священника, он хорошо знал быт народа; как секретарь губернского до крестьянским делам присутствия, он изучил хорошо все законы, относящиеся к крестьянскому делу. Словом, он был вполне на месте, как председатель поверочной комиссии, сразу стал на правильную точку при проверке составленных польскими мировыми посредниками уставных грамот; разоблачил проницательно все злоупотребления помещиков и навел на них панику. Талантливость, красноречие, твердая воля, быстрая сметка, делали его непобедимым в спорах. Товарищи уважали его, любили, слушались его советов, его деловых указаний.

Среди членов поверочных комиссий было много людей без ответственнных, трусливых, не знающих дела; они смотрели на Божовкого с ужасом, как на человека опасного, увлекающего их на борьбу с поляками-помещиками; они чувствовали, что такая борьба не под силу им; нет y них ни энергии, ни знаний. От этого среди членов комиссий образовались две партии: партия русская и партия полякующих. Назвали их полякующими неправильно; господа эти очень мало заботились о благе поляков и о польской справе; они берегли просто свою шкуру, свои места в поверочных комиссиях, которые боялись потерять вследствие жалоб помещиков. Это заставляло их закрывать глаза, не раскапывать злоупотреблений помещиков. Они делали это и не из корыстолюбивых целей; они не были взяточниками: грех было бы взводить эту клевету; они были просто слабые, неспособные, трусливые и ленивые люди. К счастью, таких людей было немного.

Заседания происходили ежедневно; один день было заседание поверочных комиссий; другой день - заседание губернского по крестьянским делам присутствия, которые посещались очень мало и неохотно. Я постоянно являлся в те и другие заседания, желая ознакомиться с разнообразными условиями жизни Минской губернии, разобраться в хаосе разных убеждений, высказываемых там. В заседания губернского по крестьянским делам присутствия появлялся иногда управляющий палатой государственных имуществ Готовцев. Умный, образованный человек, он держался особняком; явно высказывал свое несочувствие деятельности поверочных комиссий. Он стоял за умеренные меры, за точное исполнение указаний инструкций поверочным комиссиям, за исполнение законов во что бы то ни стало; громко осуждал крутые меры Муравьева. Среди крестьянских деятелей он за это пользовался конечно общим нерасположением, и заявления его были гласом вопиющего в пустыне. Это был серьезный, деловой человек, ученый юрист; его доводы были справедливы, и не раз его протест останавливал состоявшееся решение ж заставлял губернское присутствие переиначить постановление, на которое члены уже дали было свое согласие. Он не долго оставался в Минске и уехал по вызову Николая Алексеевича Милютина в Варшаву, где получил блестящее назначение. Он был назначен председателем Юридической комиссии, на которую возложено было: выработать порядок введения в Царстве Польском общих судебных и мировых учреждений.

Я сказал, что в составе членов поверочных комиссий и мировых посредников у меня не было старых знакомых. Это происходило оттого, что в числе их не было людей петербургских, a собрались люди разных губерний, с Поволжья, из Малороссии и даже с дальнего севера, как Архангельская губерния. В числе их было два, три человека с университетским образованием; остальные были среднего образования, служившие по разным отраслям. Я сблизился с одним только Божовским, поддерживая с прочими товарищеские, но не близкие отношения. К счастью, я нашел в Минске тесный кружок своих петербургских знакомых в составе Минского губернского акцизного управления. Грот не задолго перед тем ввел в Минской губернии акцизную систему, в замен бывшего винного откупа. Грот набирал в состав акцизных управлений очень много людей образованных; a огромное (по тогдашнему времени) содержание, получаемое чинами этого ведомства, побуждало идти туда людей лучшего общества. Таков был состав Минского губернского акцизного управления: управляющий Гринвальд, человек высшего общества, отставной гвардейский полковник; помощник его, полковник Ивашкевич, был до того помощником инспектора классов I кадетскаго корпуса; старший ревизор барон Штакельберг, офицер гвардейской конной артиллерии, мой сослуживец и приятель; младший ревизор Мореншильд, офицер гвардейского драгунского полка. Я был поражен, встретив, в первый день моего приезда в Минск на улице барона Штакельберга, в статском платье. Мы обнялись, обрадовались; о Гринвальдом я был знаком по Петербургу; с Ивашкевичем y семьи моей были старые, дружеские отношения. Эти люди, жившие и) Минске со своими семьями, приняли меня в свой кружек; я проводил у них все свободное время, забывая, что я на чужбине. С ними y меня все было общее: прошлая жизнь, воспитание, вкусы я привычки. У всех у них были семьи, а потому жизнь была семейная, которую я так любил.

Внешних развлечений в Минске не было никаких. Существовал, правда, какой-то театр; но помещался в частном доме; зала, сцена были небольшие; убранство бедное, грязноватое; освещение скудное. Я раз пошел посмотреть представление. Труппа была сборная, из актеров распуганных повстаньем польских трупп, которые играли теперь по-русски, русские пьесы, с отчаянным польским акцентом, примешивая бессознательно польские слова. Но главная беда была в том, что актеры были ниже посредственности. Две актрисы, молоденькие, довольно красивые, увлекали невзыскательную публику; её было немного. Я больше не пошел в этот театр.

Было впрочем еще одно крупное развлечение: на масленице, губернатор Кожевников сделал у себя бал. Прекрасное, просторное помещение губернаторского дома представляло к тому все удобства. Приглашено было все минское русское общество: в том числе все члены поверочных комиссий и мировые посредники. Собралось очень большое общество; было много дашь, были нарядные туалеты, были я красивые дамы. Особенно отличались красотою и роскошными нарядами две супруги командиров полков, стоявших гарнизоном в Минске, г-жи Корево и Полторацкая. Я не принимал участия в танцах, так как общество было мне незнакомое. В боковых комнатах играли в карты; был ужин; бал во всей форме, и все очень хорошо, нарядно, но семейно, неофициально.

Я прожил таким образом в Минске три недели и в начале поста попросил у губернатора Кожевникова разрешения ехать в Бобруйск, к моему месту службы. Он согласился; на прощание попросил меня зайти к нему вечером, чтобы переговорить о необходимом. Тут, у себя в кабинете, Кожевников был опять умный, толковый губернатор. Он очень верно понимал ошибки и хорошие стороны заседаний общего собрания поверочных комиссий; верно судил о губернском по крестьянским делам присутствии. К сожалению, верно понимая все это, он не в состоянии был дать делу то направление, которое ясно указывал на словах.

Он дал мне очень верную характеристику того, что я найду в Бобруйском уезде; указал мне образ действий, обещал мне полную поддержку и просил обращаться к нему, кроме официальных бумаг, частными письмами.

Из Бобруйского уезда в заседаниях поверочных комиссий участвовал только председатель Бобруйской поверочной комиссии Янковский; помощник его, Ракович (младший) был в отпуску; а из мировых посредников никто не приехал. Янковский был поляк-католик; он служил перед тем в Вильне, кажется, в канцелярии генерал-губернатора, и предместник Муравьева, генерал-губернатор Назимов, признал Янковского настолько благонамеренным, благонадежным, что назначил его председателем поверочной комиссии. Странное назначение! Янковский был добрый человек, среднего ума, среднего образования, не знал крестьянского дела; одним словом, у него не было никаких данных для занятия этой должности. Положение его было затруднительное. Как поляк, католик, он не мог сочувствовать делу, которое исполнял; разыгрывать роль Прушинского (минского губернского предводителя дворянства), то есть втихомолку парализовать действие своей комиссии и русских властей, он не мог, ни по разуму своему, ни по трусости своей; он дорожил хорошим содержанием, которое давала ему должность его. Помощник его Ракович, русский образованный человек, безусловно честный, не допустил бы также никаких лукавых действий поверочной комиссии. На общих заседаниях поверочных комиссии Янковский молчал и играл вообще в среде членов комиссии довольно бесцветную роль. Я познакомился с ним тотчас по приезде в Минск, хотел получить от него сведений о Бобруйском уезде, но не услышал от него ничего, кроме общих фраз и уклончивых ответов. Когда я уезжал в Бобруйск, он остался там еще на некоторое время, но любезно предложил мне остановиться на его квартире, так как в Бобруйске нет гостиниц, а разысканию квартиры потребует несколько дней. Я с благодарностью принял его предложение.

Бобруйск - уездный город, на Московско-Варшавском шоссе, на берегу прекрасной реки Березины. В 1864 году, в нем числилось около 20.000 жителей; но, несмотря на это, он был город бедный, без промышленности, без торговли. Бобруйск состоит из двух отдельных частей: из крепости Бобруйска и из города Бобруйска. Крепость была построена Императором Николаем I, который признавал за ней большое стратегическое значение, лично наблюдал за её постройкой и беспрерывно приезжал туда, осматривать работы. В 1864 году она еще считалась необходимой и поддерживалась в должном порядке; теперь она упразднена и обращена в военный склад.

Крепость расположена на самом берегу Березины, а город в одной версте от крепости, на песчаной равнине, вдали от реки. По крепостным правилам, в городе не позволялось строить каменных зданий; все постройки были деревянные, дома одноэтажные. В крепости расположены были войска, все комендантское и крепостное управление, склады, но не дозволялось жить частным лицам; там не было никаких лавок, никаких торговых заведений. Там помещалась еще большая арестантская команда, кажется, целый батальон, назначенный для исполнения разных работ по крепости.

Город Бобруйск питал, одевал, снабжал всем необходимым крепость. Там набралось 20 000 жителей, потому что при постройке крепости они кормились от разных подрядов и поставок; теперь постройка давно окончилась, и жители сидели без заработка, или зарабатывали себе хлеб мелкой торговлей, делались портными, сапожниками, разными мастеровыми. Торговля ограничивалась продажей съестных продуктов для жителей крепости и города; никакой промышленности, фабрик не было, из 20 000 жителей христиан было в Бобруйске не более 1 000 человек, чиновников, рабочих; остальные 19 000 все были евреи. Не было ни одного хорошего магазина; вся торговля сосредоточивалась на базаре, где стояли досчатые деревянные балаганы. Мало мальски хорошие товары приходилось выписывать. Сообщение с образованным миром было очень скудное. До повстания, через Бобруйск два раза в неделю проходила почта из Москвы и в Варшаву и привозила в Бобруйск корреспонденцию. Во время повстания, ход почты от Бобруйска до Варшавы временами прекращался, a потому почтовые кареты, возившие почту и пассажиров, доходили только из Москвы до Бобруйска; далее почта доставлялась уже на телегах. Петербургская почта доставлялась в Бобруйск через Минск, тоже два раза в неделю; письма шли дней семь и более. Вот в какую глушь забросила меня судьба!

Я разыскал себе довольно быстро квартиру в доме Колесникова, русского купца. Колесников был родом из Вязьмы; я знал там его родного брата, тоже богатого купца. Мальчиком он выехал из Вязьмы и никогда более не возвращался туда. Он служил вначале приказчиком y какого-то лесопромышленника, тут же в Минской губернии; потом сам завел торговлю лесом; сплавлял лес по Днепру на юг Росии; под старость прекратил торговлю и поселился навсегда в Бобруйске. В Бобруйске было некогда большое польское учебное заведение, коллегия,. кажется, устроенная иезуитами. За вредное направление она была закрыта, обширные здания её распроданы. Колесников купил все это имущество. Дома эти были среди города, на бойкой улице подле православного собора, и занимали целый квартал. Главный дом, чисто барский, с садом, он занимал сам; остальные сдавал в наймы. Он был, кажется, единственный русский домовладелец в Бобруйске. Я занял квартиру в несколько комнат, просторных, высоких, светлых, со всеми хозяйственными потребностями, и был очень доволеа, что живу не в еврейском доме, не в еврейском обществе, потому что Колесников роздал все свои дома в наймы только христианам.

Являться в Бобруйске мне было не кому, потому что у меня там не было начальства. Я познакомился с уездным предводителем дворянства, с исправником и с военным начальником Бобруйского уезда. Предводитель дворянства Ратынский, поляк заядлый, был очень вежлив, любезен до приторности; но мы оба поняли, что далее этого мы никогда не пойдем; исправник, местный белорус, фамилию его не помню, женатый на польке, также не мог быть мне близок, как человек без всякого образования. Военный начальник, полковник Поленов, командир полка, расположенного в крепости, был типичный армейский офицер, добродушный холостяк, Для усмирения повстания и истребления шаек мятежников, Муравьев назначил в каждый уезд военного начальника, дал ему большую власть. На помощь военному начальнику, в каждом стане был ему назначен помощник из офицеров того же полка. Их специальная обязанность была следить за шайками повстанцев, принимать все необходимые меры для истребления шаек и для охраны жителей. Полковник Поленов сказал мне, что в Бобруйском уезде все шайки истреблены окончательно. Крестьяне Бобруйского уезда все православные, ненавидят своих помещиков-поляков … . Среди православных крестьян раскиданы поселки польской шляхты, которая вся сплошь мятежная; но теперь шляхта смирна, потому что главные коноводы усланы в Сибирь, на всех наложены большая денежная контрибуция. … . О предводителе дворянства, Ратынском, он сказал, что это двуличный человек, которого он охотно посадил бы в один из казематов в крепости; но ему приказано отложить это намерение и только строго следить за действиями Ратынского. Исправника он назвал негодяем, которого конечно скоро удалят. Слыша такие резкие отзывы добродушного полковника, я только удивлялся, как предводителя и исправника давно не убрали с их мест. Из поляков, помещиков моего участка, Поленов одобрил только одного человека, мирового посредника Нерезиуша, сменить которого я приехал. Он признал его честным, благородным человеком, который никогда не шел против русского правительства, не согласился подать в отставку по требованию революционного правительства; теперь он выходит в отставку по собственному желанию, ибо конечно не может сочувствовать крутым мерам, в корень уничтожающим влияние польских помещиков в крае. Поленов советовал мне, для приема участка, ехать прямо к Нерезиушу, в его имение Балашевичи, около местечка Глуска, я отнестись к нему, как к человеку правдивому, честному.

Я так и поступил; и на другой день приехал в Балашевичи, имение Нерезиуша. Меня подвезли к большому, прекрасному деревянному дому, окруженному прекрасными хозяйственными постройками. Нерезиуш встретил меня просто, радушно. Это был старик лет шестидесяти, с сильной проседью в волосах, среднего роста, широкоплечий, здоровый. Он объяснил мне, что он холост, живет со старухой-сестрой; в большом доме y него всегда готова комната для гостей, a потому он просит меня расположиться в этой комнате, и прежде всего пообедать, так как проезд 30 верст конечно утомил меня и я голоден. Он говорил прекрасно по-русски. За обедом он рассказал мне о положении дел в участке, a после обеда я начал приемку дел. Все оказалось в полном порядке и аккуратно подготовлено к сдаче. Нерезиуш посоветовал мне не брать поляка письмоводителя, который служил у него, сказав, что мне надо непременно взять письмоводителя русского. Приняв дела, я уложил их в ящик, запечатал. Нерезиуш обещал мне сам привезти ящик в Бобруйск, куда оп собирался ехать на днях.

Так как я хотел тотчас сделать объезд всех волостей моего участка, Нерезиуш указал мне, как удобнее сделать это чтобы не проезжать два раза по одним местам, указал, в каких волостях я могу удобно ночевать и достать пищу. На другой день я обревизовал Балашевичскую волость, рассоложенную в 2 верстах от усадьбы Нерезиуша, собрал там волостной сход и в первый раз ознакомился с белорусским крестьянином.

Я вышел к ним в пальто, так как было холодно, с шашкою через плечо, револьвером у пояса, снял фуражку и, по-русски, поклонился им в пояс, сказав: "Здравствуйте друзья мои! Меня прислал к вам генерал Муравьев, и теперь я буду ваш мировой посредник. Я русский человек, был уже посредником у себя в Смоленской губернии. Я офицер гвардиии Государя; знаете вы, что такое гвардия? Это войско, которое живет около Государя, охраняет его. Понятно, в гвардию берут только людей, которые любят Государя, готовы жизнь положить за него. Ну, я вот такой человек! Военный начальник Поленов сказал мне, что вы такие же верные подданные Государя, вы помогли ему переловить бунтовщиков. За это я уже полюбил вас, и теперь мы будем вместе работать. Расскажите мне: как вы живете, какие вам обиды, как можно помочь вам?"

Белорусы недоверчиво глядели да меня, молчали. Я подошел к дряхлому, седому старику, заговорил с ним; расспрашивал: как велика его семья, сколько ему лет; расспросил его о хозяйстве. Оказалось, что это достаточный крестьянин. Недалеко от него стоял плохо одетый, забитый крестьянин; я заговорил с ним, он стал изливать своя горести. Мало по малу, в разговор стали вмешиваться другие. Видя, что доверие увеличивается, я стал расспрашивать крестьян о многом. Дошла речь до сельских караулов, где стоят караулы, как они отбывают их. Тут толпа оживилась; разом заговорило несколько человек. Они жаловались на обременительность караулов, указывали, что на днях надо начинать пахать; караулы отвлекут крестьян от сельских работ. Я спросил: можно ли снять караулы. Толпа в один голос закричала: "Можно!" Я сказал, что из такого крика нет никакого толка; пускай они выберут толкового человека, тот расскажет мне все. Моментально мне указали крестьянина лет сорока, на вид очень умнаго; тот объяснил мне, что паны и шляхта теперь присмирели, боятся; что от караулов теперь нет никакого толка; это было хорошо зимою, когда был глубокий снег, и надо было непременно ехать по дороге. Какой же бунтовщик будет так глуп, поедет на караул, если теперь везде можно проехать стороной? - Я согласился с этим доводами и сказал, что переговорю с военным начальником; может быть, удастся освободить их от караулов. Я подтвердил им однако, чтобы они продолжали зорко смотреть за шляхтой, я чуть только заметят что-нибудь подозрительное, сообщал военному начальнику. Мы уже дружески распрощались, и я поехал в другую волость.

Почти буквально то же самое повторилось во всех волостям; но крестьяне уже приветливо встречали меня; до них дошел слух о моем образе действий, и он пришелся им по сердцу. В участке моем было 7 волостей; он занимал всю западную часть уезда, к Слуцку. Он весь покрыт был лесом, среди которого местами стояли деревни. Только около деревень были открытые места, занятые пахотными полями и сенокосами крестьян. Надо было проехать по лесу верст 15 и даже 20, от деревни до деревни. Это было в полном смысле Полесье. Деревни большею частью были не велики, дворов на десять, двадцать; местами, в деревнях заметна была большая бедность, Меня, великоросса, особенно поражала нищенская бедность крестьянских построек; избы были маленькие, все курные; хозяйственные постройки плохие; все крыто соломой. И это в стране, сплошь заросшей вековым лесом, где лес был ни по чем, гнил на корню! … Скота у крестьян было не много; скот мелкий, худой; крестьяне обрабатывали землю волами; лошади были не у всех и почти не заслуживали названия лошадей; это были маленькие, худые, бессильные, мохнатые зверки. Упряжь на лошадях состояла вся из оголовка - хомута, очень упрощенного - самодельные клещи и войлочный потник: шлеи не было; гужи веревочные; дуга самодельная, низенькая, почти лежала на шее у лошади. О седелке, чересседельнике и помину не было! На таких лошадях, при такой сбруе, я делал объезд волостей, сидя в тележонке, тоже до крайности упрощенной: колеса не кованные, кузов состоял из двух дрожин с доскою, на которую положена вязанка сена для сидения. Когда, на дальнем краю моего участка, я выбрался на шоссе и мог потребовать себе пару лошадей и почтовую бричку на почтовой станции, мне показалось, что я еду в роскошном экипаже, на дорогих лошадях.

Воротившись в Бобруйск, я рассказал военному начальнику просьбы крестьян: освободить их от караула на дорожных заставах. Он признал требование их основательным и сказал, что помощники его докладывали ему то же самое, и он ожидал только моего возвращения, чтобы услышать мое мнение об этом. Он просил написать ему "бумажку" о снятии караулов и обещал тот час сделать представление военному губернатору о снятии караулов. Я, с своей стороны, сделал форменное представление об этом минскому губернатору Кожевникову и рассказал ему лице, в частном письме, свои впечатления первого объезда волостей. К большому моему удовольствию и не малому удивлению, через очень короткий промежуток времени ко мне приехал сияющий полковник Поленов и показал полученное им разрешение снять сельские караулы в III участке Бобруйского уезда, то есть в моем участке. Я спросил Поленова: отчего это распоряжение не распространено на два другие участка Бобруйского уезда? Оказалось, что мол сослуживцы, мировые посредники тех участков, признали это несвоевременным и опасным.

Послали приятное извещение это по волостям, и я сам доехал опять навестить и подробно обревизовать делопроизводство волостей, разобрать накопившиеся жалобы. Крестьяне встречали уже меня совсем иначе. Когда я выходил к волостному сходу, они, но ожидая моего приветствия, сами здоровались со мною и говорили: "благодарим, что пожалели нас!" В этот объезд твердо установилась между крестьянами и мною открытые, дружеские отношения. Я проездил целую неделю и то воротился в Бобруйск потому, что получил извещение, что в Бобруйск приезжает помощник генерал-губернатора Крижановский, и что мировые посредники должны представить ему подробный отчет о состоянии своих участков.

Генерал Крижановский был помощником Михаила Николаевича Муравьева, по должности генерал-губернатора Северо-Западного края; по своему прошлому, он был артиллерист, много лет состоял директором Михайловского артиллерийского училища и Михайловской артиллерийской академии. Он считался ученым артиллеристом, очень талантливым человеком; но многие оспаривали эту громкую репутацию и утверждали, что это шарлатан, карьерист. Я слышал много хорошего о Крижановском от профессора Михайловской артиллерийской академии Александра Адамовича Фишера, моего товарища детства и приятеля. Я встречал Крижановского в знакомых домах, говорил с ним, но у него в доме никогда не был. Определенного понятия о нем я себе не составил и склонен был судит о нем по отзывам A. А. Фишера.

Мои сослуживцы, мировые посредники Бобруйского уезда, Воролцов и Васьков приехали в Бобруйск, для представления Крижановскому. Я воспользовался этим, чтобы познакомиться с ним и, сделать им визит, Они приняли меля очень официально и холодно. Я не обратил на это внимания и отвечал на их беспричинную и непонятную мне холодность вежливо и предупредительно. Воронцов и Васьков владели своими имениями по наследству; обширные имения эти были пожалованы предкам их Императрицею Екатериною II, по присоединении этого края к России. Она раздала тогда много конфискованных имений русским людям, с условием, что они будут в них жить и хозяйствовать. Воронцов, человек лет сорока, отставной военный инженер, считался очень умным, деловым человеком. Васьков, дряхлый старик, служивший когда-то в Костромской губернии, был очень добрый человек, но не деятельный, мало развитой.

На общем утреннем представлении, Крижановский просил мировых посредников, прибыть к нему вечером, в 8 часам. Мы явились. Он принимал нас каждого отдельно, в кабинете. Он приветствовал меня воспоминанием о наших встречах в Петербурге; затем сказал мне, что M. Н. Муравьев поручил ему вникнуть в мою деятельность здесь. Он расспрашивал меня: как сложились мои отношения к окружающим, к крестьянам, помещикам? что я вообще делал все это время, и как я себя чувствую тут? Я подробно и откровенно рассказал ему все, ни на что не жаловался и выразил убеждение, что могу быть полезен здесь. Он очень одобрил мое ходатайство о снятии сельских караулов, мои продолжительные объезды волостей; советовал мне не доверять полякам, называя их неисправимыми мечтателями, сумасбродами; спросил: участвовал ли я в действиях Бобруйской поверочной комиссии? Я сказал, что поверочная комиссия работает в восточной части уезда, где не мой участок, а ко мне не приезжала. Он улыбнулся и проговорил; "И не приедет!" Я с удивлением посмотрел на него. Тогда он медленно, с расстановкой сказал, как бы нехотя: "Ей там удобнее действовать!" Разговор продолжался с полчаса. На прощанье он сказал: "Мне очень приятно будет донести генерал-губернатору, что вы пришлись здесь ко двору, действуете смело, умно".

Бобруйское крепостное начальство рассказывало мне, что Крижановский большую часть времени пребывания своего в Бобруйске посвятил осмотру крепости, её укреплений, фортов; осматривал артиллерийские склады, артиллерию, планы вооружения крепости в случае войны, и признал крепость не удовлетворяющею современным требованиям военного искусства, артиллерию её устарелою; при осаде крепости неприятель подвезет осадную артиллерию более крупную я через несколько дней заставит замолчать слабую бобруйску артиллерию; кирпичные форты крепости не могут устоять против современных крупных орудий. Гг. крепостные инженеры и артиллеристы были очень смущены.

Объехав свои волости, разъяснив себе состояние моего участка я решился поседеть несколько дома в Бобруйске; заняться канцелярией, перепиской, составлением отчетов о моих ревизиях. В то время я познакомился с некоторыми жителями Бобруйска. Мои приятели, акцизники в Минске, указали мне на начальника у Бобруйского акцизного округа барона Николая Васильевича Штейнгеля, как на приятного для меня знакомого. Барон Штейнгель, офицер гвардейской пешей артиллерии, приехал в Бобруйск не задолго до меня; он только что оставил гвардию и женился на образованной, очень приятной особе. Как гвардейские артиллеристы, мы тотчас сошлись; y нас нашлось много общего. Наше знакомство скоро перешло в дружбу и продолжалось очень много лет.

Я познакомился также с комендантом крепости генералом Карлом Васильевичем Пистолькорстом. Тут у меня тоже завязалось очень приятное, скажу даже драгоценное для меня знакомство. Генерал Пистолькорст был артиллерист, даже конно-артиллерист. Перед приездом в Бобруйск, он был вторым комендантом в Москве. По требованиям военного времени, во время повстания, понадобилось заменить устарелого бобруйского коменданта более энергичным, деятельным и стойким человеком. Пистолькорса командировали туда. Он, не более полугода назад, приехал и Бобруйск. Это был очень умный, добрый, серьезный человек, педантически аккуратный, добросовестный по службе. Он был вдов; с ним приехали две дочери его, девицы, очень красивые, образованные; одной было 18 лет, другой 16 лет. Генерал Пистолькорс принял меня приветливо, просил навещать его. Через несколько дней ко мне явился его камердинер и просил, от имени генерала, откушать в следующее воскресение, в 3 часа. Я конечно с удовольствием принял приглашение. К обеду, кроме меня, были приглашены добряк полковник Поленов и такой же добряк полковник Андреев, командир крепостного полка. В гостиной приняли лас дочери. Семейство Пистолькорс было очень образованное. При первых же разговорах моих с девицами, y нас оказалось очень много общих знакомых; в числе их несколько моих товарищей, офицеров конной гвардейской артиллерии. Когда он упомянул о полковнике П. я невольно сказал себе: не одна ли из вас та очаровательная особа, в которую П. был так безнадежно влюблен, и которая не согласилась выйти за него замуж? Впоследствии я узнал, что старшая девица была именно та особа, о которой я слышал столько восторженных похвал от П., от Л. и других поклонников её. Надо сказать, что все эти молодые люди были самыми блестящими офицерами нашего гвардейского кружка, по уму, образованию и по положению своему в свете. Они всегда восхищались, наравне с красотою, её мягким нравом, образованностью, серьезностью. Оказалось, что с одною из моих искренних знакомых Елизавета Карловна Пистолькорс очень дружна и ведет деятельную переписку. В годы, проведенные семейством Пистолькорсов в Москве, они сблизилась с славянофильским кружком, Аксаковыми, Самариными. Девицы, даже генерал, прониклись убеждениями этих людей. Можно себе представить, с каким наслаждением я узнавал все это, как радостно было для меля сознание, что в глуши этой я встретил людей одного общества, одних чувств и мыслей со мною. Пистолькорсы получали несколько журналов; между прочим "Русь" Аксакова, которую я давно не читал. Меня снабдили десятком последних номеров, с предложением пользоваться и впредь.

В продолжение моего пребывания моего в Бобруйске я пользовался гостеприимством этого образованного, радушного семейства. Мы выехали из Бобруйска почти одновременно, и я навсегда сохранил о них благодарное воспоминание. Два семейства эти - Штейнгель и Пистолькорс вполне удовлетворяли потребность моего духа общественности.

Свободного времени y меня было не много. Чем ближе я знакомился со своим участком, тем больше времени приходилось мне посвящать ему. Поняв мою готовность помогать им, крестьяне осаждали меня просьбами, жалобами, и я по неделям бывал в разъездах по волостям. В это лето y меня были неожиданно два очень милых и дорогих гостя. В начале июня, в крыльцу моему подъехала почтовая бричка, и из неё вышел запыленный, добрейший, милый генерал Ратч. Я поражен был: как это генерал-лейтенант, начальник артиллерийского округа, путешествует так просто, без удобств? Выйдя запыленным из брички, генерал приветствовал меня словами: "Очень рад, что застал вас дома! Окажите мне гостеприимство! Мне по уставу готово помещение в дворцовом флигеле; но вы знаете, как я не люблю официальные приемы. Я устал, хочу отдохнут на свободе. Все приемы я буду отбывать там, на этой официальной квартире, вас не будут беспокоить». Позвольте только начальнику крепостной артиллерий полковнику Фомину явится мне здесь, у вас; я передам ему распоряжение о завтрашнем дне!"

Генерал Ратч приехал сделать смотр крепостной артиллерии и батареям полевой артиллерии, расположенным в Бобруйске, и должен был обсудить подробно разные вопросы, возбужденные Крижановским. В течение трех дней, проведенных им y меня, мы много беседовали; конечно, более всего о положении дел в Северо-Западном крае, о Муравьеве, о повстанье. Интереснее и полезнее всего для меня были рассказы Ратча о деятельности Муравьева. Он близко знал ее, так как в то время собирал уже материалы для книги о Муравеве, изданной впоследствии. Признавая деятельность Муравьева в Северо-Западном крае патриотической, он видел в нем человека, который спас, сохранил России этот край и даже Царство Польское. Ратч оправдывал крутые, суровья меры, которыми Муравьев достиг своей цеди. Он был убежден, что опасность совершенного отпадения от России этого края была громадна, я только энергия, железная воля, мудрость, могли устранить эту опасность. Он утверждал, что, промешкай сколько ни будь Муравьев, не порази он так быстро мятежников и все российские власти своими верными, меткими ударами, мятеж принял бы очень обширные размеры; европейские державы воспользовались бы этим замешательством Россия, чтобы ослабить ее. Он рассказал мне: как тяжело дался Муравьеву этот блестящий успех, какую борьбу пришлось ему вести с Петербургом; как трудно было ему подобрать себе помощников. Он признавал, что Муравьев до сих пор одинок, все должен сам обдумать, что эти усиленные труды расстроили его здоровье, сделали суровым, мрачным расположение духа его; по ум его светел, ясен, воля не поколебима. Он рассказал, что, окончив усмирение края, Муравьев занялся теперь устройством его; строит православные церкви, русские школы, старается поощрять дух и образование православного населения края; что работу его слабо поддерживает правительство высшее, и едва-ли Муравьев долго останется в Северо-Западном крае.

Я слушал все это со вниманием и с своей стороны рассказал Ратчу тяжелое впечатление, произведенное на меня пребыванием моим в Вильне; как меня поразили лицемерие, всеобщая ложь, легкомыслие. Он признал существование этого зла я сказал, что Муравьев действительно плохо окружен, и это может погубить его. Слишком мало около него честных, трудолюбивых людей, и слишком много карьеристов, льстецов.

Рассказал он мне и почему путешествует в почтовой бричке. Он выехал из Вильны в удобной, легкой коляске, которую нарочно купил для предстоящих разъездов. Между Вильною и Минском коляска несколько раз ломалась и оказалась такою непрочною, что он вынужден был бросить ее в Минске, и поручил еврею, хозяину гостиницы, в которой остановился, заарендовать или купить какой-нибудь экипаж для дальнейшего путешествия. Тот представил ему прекрасную коляску, я на вопрос о цене ответил, что владелец коляски, сам просит принять этот знак уважения; но генерал может сделать пану *** большое одолжение, если скажет Муравьеву, что брат пана несправедливо арестован и проч. Ратч, в ответ на это, велел подать себе почтовую бричку и так приехал сюда. В Бобруйске артиллеристы разыскали ему какой-то экипаж. Уезжая, он обнял меня, отечески благословил, и я навсегда сохранил дорогое воспоминание о нескольких днях, проведенных в его обществе. Другой дорогой гость, навестивший меня, был Синявский, смоленский помещик, член смоленского губернского по крестьянским делам присутствия. Синявский был человек не богатый, но очень умный, образованный, развитой. Его очень уважали в Смоленске, как члена присутствия по крестьянским делам; но были люди, которые очень не любили его, осуждали его деятельность, называли его революционером за то, что он стойко (скажу: даже слишком стойко!) отстаивал интересы крестьян, не щадил ни имущественных интересов, ни самолюбия лиц, наказывавшихся тогда крепостниками. Это была светлая голова, честная душа. В Смоленске я не был с ним близок; но много раз проводил с ним вечера у знакомых, спорил с ним и любил его общество.

В Бобруйске он тоже заехал прямо ко мне. На расспросы мои: как, почему, он попал в эту глушь? Синявский рассказал мне, что частые принципиальные столкновения его с многими лицами в Смоленске надоели ему; он предложил свои услуги M. Н. Муравьеву и теперь состоит членом совещательной комиссии по крестьянским делам в Вильне. Происхождение этой новоявленной комиссии Синявский объяснил мне так. До сих пор полным распорядителем я руководителем крестьянского дела в Северо-Западном крае был Левшин. Руководительство его оказалось мифом; он крестьянского дела не знает, вести его не может; это слишком серьезная задача для него. Муравьев понял это; предоставил Левшину административную часть, то есть назначение личного состава поверочных комиссий и мировых посредников; а для рассмотрения и разрешения принципиальных вопросов крестьянского дела образовал совещательную комиссию, которая состоит из Зубкова, Синявского и еще нескольких специалистов крестьянского дела. Совещательная комиссия обратила внимание на неуспешный ход дела в Минской губернии, на серьезные споры и недоразумения общего съезда поверочных комиссий и командировала Синявского изучить на месте причины неспешности. Ознакомившись в Минске с губернским по крестьянским делам присутствием, Синявский убедился в полной неспособности членов этого присутствия. Теперь он знакомится с деятельностью поверочных комиссий и мировых посредников. Он прожил у меня два дня, все время изучал работы Бобруйской поверочной комиссии, затем, едучи в Слуцк, обревизовал три волости моего участка, расположенные на шоссе.

В свободные часы, в Бобруйске и в пути, много говорили. Он рассказал мне, что военное положение в Минской губернии снято, военный губернатор сокращен; минский губернатор Koжевников уволен; на место его назначен полковник Щелгунов. Я от души пожалел Кожевникова, рассказал Синявскому хорошие стороны деятельности Кожевникова, Он не соглашался со мною, утверждал, что край все еще не усмирен, мятежный дух еще силен в нем, и при таких условиях нельзя доверить губернию такому слабодушному человеку, как Кожевников.

Мы заговорили о Муравьеве. Я выразил удивление: как он, прославленный смоленский либерал, революционер, предложил свои услуги Муравьеву? Он отвечал: Смоляне так же ложно поняли меня, как московские бары поняли Чацкаго. Чацкий осуждал предрассудки бар, необразованность, лицемерие, их лично; а они провозгласили его революционером, сумасшедшим. Я препятствовал смоленским помещикам злоупотреблять крепостным правом, раскрывал их злоупотребления, делал это по долгу службы; они придали этому политическую окраску, объявили меня революционером! В Муравьеве я вяжу крупную, историческую личность; только крутыми мерами можно было остановить повстание; Муравьев имел мужество сделать это. Полный успех принятых им мер показал редкую силу воли, проницательный ум Муравьева и пренебрежение его к ложным мнениям общества, которое теперь преклоняется перед ним. Я приехал сюда помогать этому историческому человеку не в усмирении повстания; деятельность Муравьева по крестьянскому делу мне вполне симпатична. Муравьев первый обратил внимание на загнанность восточных белорусов поляками-помещиками, на угнетенное имущественное их положение и принял с обычной своей энергией, решительные меры к освобождению белорусов из этого рабства.

Я приехал сюда, говорил Синявский, продолжать то, что я делал в Смоленской губернии: обличать жестокосердых помещиков, раскрывать козни, которыми они опутали крестьян; но поле деятельности для меня здесь шире, потому, что злоупотребления были здесь серьезнее и более общи.

Окончив осмотр моих волостей, он сказал мне, что нашел все в полном порядке, что доверие ко мне крестьян я авторитет мой над ними очевидны. Он рассказал мне также, что Крижановский в отчете своем очень одобрил мою деятельность. Работы Бобруйской поверочной комиссии Синявский признал медленными и счел поверхностными.

Недели через три по отъезде Синявского, я получил форменное извещение, что в Бобруйском уезде образуется вторая поверочная комиссия, я что я назначен председателем её, помощником ко мне был назначен Федор Васильевич Вахрамеев, человек совершенно мне незнакомый; мировым посредником, на мое место, назначен князь Дивеев. Мне предписывалось, по сдаче участка князю Дивееву и по приезде Вахрамеева, без промедления начать действия поверочной комиссии, а именно в западной части Бобруйского уезда, в пределах бывшего моего участка.

Назначение это было для меня совершенно неожиданно; должно себе представить с каким удовольствием я принял его. Прежде всего я видел в этом явное одобрение моей деятельности и в Бобруйском уезде; затем предстоявшая мне работа была гораздо интереснее, шире; наконец - денежное содержание мое значительно увеличивалось, так как председатель комиссии получал 2.500 p., то есть на 1.000 р. более, чем мировой посредник. Я невольно вспомнил слова, сказанные мне Муравьевым при прощании со мною, "что разумную деятельность мою он вознаградит щедро". Конечно много помог мне вероятно Синявский, который, однако, ни словом не обмолвился мне об этом и даже не высказал предположения об открытии второй Бобруйском поверочной комиссии.

 
Top
[Home] [Maps] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX