Вярнуцца: Очерки

Медведи и медвежатники


Аўтар: Янковский Плакид,
Дадана: 17-08-2012,
Крыніца: Литовские Епархиальные Ведомости №15, 17, 18 - 1865.



Заслышав какой-то пронзительный, смешанный с визгом и воем, лай собак и увидев через окно, как мои флегматические рабочие клячи, бывшие в это время у водопоя, фыркая и поднимая жиденькие хвосты, готовились, по-видимому, решиться на какую-то отчаянную давно забытую прыть, я мог только подумать о появлении хищного и даже бешеного зверя. Вооружившись затем чем ни попало, поспешил на крыльцо, чтобы поднять тревогу и приказать челяди быть на страже. Но протяжный скрип широко растворяемых ворот, в которых вслед затем появились одновременно три человеческие мохнатые фигуры, выглядывающие - ни дать, ни взять, камчадалами, и такая же пара дюжих сонливых медведей, успокоив меня отчасти, дали, так сказать, новое настроение моему волнению. Один вид этих зверей, а еще более их вожатаев, завсегда для меня невыразимо противен. При том же на этот, раз у меня были в доме больные. Итак, чтобы избавиться поскорее от неожиданных гостей и не допустить их прореветь хотя бы одну только свою страшную программу, я приказал случившимся на дворе домашним поблагодарить наотрез медвежатников и тут же за ними запереть ворота. Люди уже знали о всем моем отвращении от подобных зрелищ и хотя, наверно, далеко его не разделяли, однако ж из уважения к больным поспешили довольно усердно исполнить мою просьбу. Ворота были затворены. Но дело этим не кончилось. На улице завязался спор, не обещавший, по-видимому, скоро затихнуть. Гостям никак не хотелось уходить, не показав ни с одной стороны своего искусства. И вот они открыли тактику, которой, может быть, позавидовали бы итальянские ciceroni и даже самые бедуины.

- Да как-то ты смеешь, ты, косоглазый, - голосил басом, по-видимому, сам дядька - замахиваться на него дрянною твоею палкою! Али думаешь он тебе чета, что ли? Да это, слышишь ли, рыло, графский медведь!

- Я на него и не замахивался, - ответил робко знакомый мне голос молодого моего парня.

- Не на эфтаго - так значит, на эфтаго, на самого-то Кузьму Кузьмича! А знаешь ли ты, безобразие, что он ене- ралъский, да не то енералъский, а еще и енерал-майорский! Понимаешь? А??

- Дядя, а дядя! - выдался голос немногим потоньше. - Поди-ка посмотри: да Кузьма-то наш, никак, похрамывает.

- Ну, вот те еще! Лги, ври да пору знай. Неровен час, так и не солжется.

- Ей, ей, дяденька, право слово, похрамывает! Таки-так сейчас вот и поначал.

- Тронь его; ну еще! Еще малехенько! Стой!.. Батюшки вы мои! Отцы родные! Да это он же, окаянный, харя нечистая, да эфтими же воротами, в которые нелегкая нас занесла, всю ступню, никак, приплюснул ему сердечному! Оставайтесь здесь, ребята, ни с места: а я иду к батюшке-священнику, а там хоть просто к благочинному и к самому даже протопопу!

- Не желая иметь в комнате такого голосистого посетителя, я предпочел дожидаться его на крыльце. После благословения, попрошенного каким-то взволнованным голосом, будто бы от избытка претерпенной обиды, медвежатник начал именно издалека, что он и товарищ его, Вологодской губернии Яренскаго уезда графские и генеральские крестьяне (при этих титулах взглянул он значительно в глаза: но я сделал маленькое усилие и даже не моргнул), что они в числе прочих снимают ежегодно на оброк господских медведей по 30 руб. и больше, т.е. смотря по их понятливости к искусству, что все они медвежатники, благодаря Бога, исправные плательщики, кроме одного случая - несчастного приключения (последние слова опять были произнесены с особенным натиском), что они вот проследовали благополучно всю Россию, к полной удовлетворительности всех обывателей и не в первый уже раз; но в первый еще раз, сегодня случается им отходить с батюшкиного подворья, и примерно, так сказать, от самого пастырского порога - в сопровождении за ворота.

- Что прикажешь делать, любезный! Не священникам же забавляться медвежьей пляской, особенно когда и больные есть еще в доме, как о том, наверно, тебе было сказано.

- Оно, конечно, так, батюшка, совершенно справедливо и насчет пляски, однако ж позвольте вам доложить, что она больных может распотешить и оченно бывает для них полезна. Нам зачастую приходится при всякой такой оказии делать одолжения - и если только будете согласны.

- Нет, нет! Благодарю еще раз. Моим больным предписано совершенное спокойствие.

- Так и я, батюшка, признаюсь милости вашей, что вы на эфтот раз и нас Несказанно одолжили таким то есть манером, что не приказывайте тревожить наших зверей, потому, изволите видеть, что один из них, самый знатный, вдруг нечаянно, но опасно покалечен.

- Так что же вам за охота морить больных зверей, тем более, что и здоровых-то водить, кажется, давно и неоднократно запрещено начальством.

- Боже сохрани, батюшка, чтобы без соизволения и паспорта начальства. Да как же это можно! Что мы это бродяги какие, что ли? Бедный же наш зверь, и к нашему большему несчастию, он же и есть тот самый графский, о котором я уже докладывал милости вашей, сию только минуту покалечен, вашим же, батюшка, не извольте прогневаться, работником. Он то, конечно, по простоте своей и даже, может быть, без всякой преднамеренности или умысла, второпях захлопывая ворота, придавил левую заднюю ступню нашему медведю, да, видно, уж угораздил так жестоко и немилосердо, что как ни снослива звериная натура, а не мог даже зареветь с боли, бедняга, только, знаете, остолбенел, посматривает то на меня, то на товарищей - видимо явственно, говорит: «Ну, чем бы я, кажись, мог огорчить эфтаго незнаемаго парня?» - и не двигается ни на шаг с места, хоть ты его убей. Уж так и впрямь видно, что придется теперь поостаться при одной только при еш-то шкуре. Вот же нам и оброк и весь наш кровавый трудовой заработок!

- Послушай, любезный! Здесь есть поговорка: «С ложью, пожалуй, можно далеко уйти и заехать, да уж никак нельзя назад возвратиться». Так как Вологодская губерния и в особенности Яренский ее уезд отсюда довольно далеко, то я и допускаю, что ты человек правдивый, и что все происходило именно так, как рассказываешь. Однако ж обождем немного. Здесь скоро будет фельдшер, которого я с часу на час ожидаю. Если он после осмотра признает рану твоего медведя свежею и опасною, тогда я уже принимаю на себя все издержки лечения и обязан удовлетворить вас за потерю времени, потому что мой работник, затворявший ворота, исполнял только в точности мою волю и за непредвиденный случай не может и не должен отвечать. Оставьте же его в покое и не продолжайте, прошу покорно, этой непристойной брани, которая даже здесь до меня доходила.

- Боже сохрани, чтобы мы, темные люди, осмелились прекословить в чем-либо милости вашей, коль скоро вы, батюшка, по доброте своей сердешной, признаете справедливым удовлетворить нас и за убытки, но в таком случае, смею доложить, для нас будет все единственно, в ожидании г. фершела, пройтись, между тем, с нашими зверями по селу.

- Что это ты, дружище! Пройтись по селу с медведем, который не может тронуться с места!

- Да лишь бы только до корчмы как-нибудь с ним дотащиться, батюшка. А там уже, не в гнев будь сказано, мы в счет обещанного милостью вашей удовлетворения, постараемся и, может быть, как-нибудь успеем, графскаго-то нашего улестить и подкуражить.

- То есть, думаете водкою поливать ему лапу? Не лучше ли на первых порах студеною водою?

- О нет, батюшка, водкою, водкою, но уж, извините, никак не лапу. Мы, с разрешения милости вашей, прикажем выдать по два штофика графскому и енеральскому, да сами, за ваше здоровье, хватим по штофику на брата и затем будем просить вашего прощения и благословения не дожидаться уже г. фершела.

- Как вам не совестно к такому гнусному пороку, как пьянство, приучивать вот еще и зверей?

- Нельзя же иначе, батюшка. Зверь работящий, точно что твой брат и товарищ. Как же это с ним не разделить хотя бы последней-то чарки?

- Послушай, приятель, на этот раз я не хочу и не имею времени доказывать, из твоих же слов, что ты являешься ко мне и, наверно, не ко мне первому, как самый нахальный плут и обманщик; пожалуй, я готов даже, лишь бы отделаться от подобного человека, уплатить, покоряясь напасти, и за водку, но если вы не оставите немедленно здешняго села и если я узнаю, что шатаетесь где-нибудь в пределах моего прихода, донесу о вас местной полиции, как о людях опасных, мною же самим уличенных в самой бесстыдной лжи и наглом обмане; причем надеюсь, что власти вполне поверят моему пастырскому слову. Затем прощай.

- И мы тоже, батюшка, просим вашего духовного прощения и благословения и оченно вас благодарим.

Разумеется, я вовсе не был уверен, подействует ли и насколько моя угроза, к которой я прибегал единственно по невинной наследственной тактике беззащитных сельских жителей, более с какою-то решимостью отчаяния, нежели с надеждою на успех. В самом деле, если есть вопрос, в котором теория и практика являлись бы лицом к лицу в положении двух взаимно озадачивающих себя сфинксов, так это именно настоящий. Нам самим доводилось неоднократно на нашем веку читать строжайшие запрещения цыганам водить медведей, с предписаниями земской полиции: преследовать и задерживать этих небезопасных бродяг и нарушителей общественного спокойствия и даже забирать у них и стрелять самих медведей. Но так как в старину, впрочем, и не очень- то еще отдаленную, число потребителей нюхательного табаку имело значительный перевес над потребителями табаку курительного, то и самые предписания начальства насчет цыган, вообще, подчинялись влиянию этой же пропорции, то есть чаще бывали не исполняемы, чем исполняемы. Однако ж предлагаемый здесь нами статистический вывод, хотя он и основан на строго специальных данных, по своей сжатости мог бы как-то показаться недовольно серьезным и не вполне даже совместным с достоинством такой положительной науки. Итак, считаем необходимым его пояснить. Загадочные наши цыгане принесли к нам из не доследованной доселе своей отчизны (в которой, по-видимому, взяточничество не какое-то обыденное топорное ремесло, а доведено до степени изящного искусства) и успешно применили одну существенную особенность к суетному обыкновению здешних нюхателей табаку: пощелкивать по табакеркам да взаимно отрекомендовывать и расхваливать свой табак. Они, цыгане, без всякого шуму и пощелкивания, а напротив, как бы мимоходом, открывая свои табакерки, стали предлагать - продолжают ли - не знаем - нюхающим местным властям свой бедный цыганский табак, в котором, как светляки в июньскую ночь, робко и таинственно мерцали порой то голландский червонец, то даже наш, более увесистый, полуимпериал. Подобные приемы, незаметные хотя бы среди базара или даже в полном присутствии, очевидно, легко могли быть и повторяемы в случае, если дело было казусное, требовало напряженного внимания, а глубоко призадумавшийся блюститель за порядком и исполнениями закона, может быть, только по рассеянности, машинально опять протягивать руку к табакерке. В доказательство общей известности факта, по крайней мере, в данной местности, сошлемся и на столь же известные слова, высказанные одним начальствующим лицом, в той же самой местности: «Господа, я должен вам объявить, что не намерен вовсе служить с теми, кто якшается с цыганами и нюхает у них табак».

И вот, вследствие ли этой, столь прямодушно высказавшейся начальничьей фантазии, вследствие ли фактических ее проявлений, или, что охотнее предполагаем, по врожденному всем чиновникам усердию к службе (в самом деле, разобщите чиновника со службой и редкий из них сейчас же вам не скажет, что он человек несчастный!), ну да как бы уж там ни было, а только одно время казалось, что наши цыгане решительно и серьезно покинули медвежничество. Часть их, впрочем, понапрасну только растрогавшая нас при прощанье, потянулась, было, в Бессарабию, устраиваться в колонии, остальные предпочли вести жизнь оседлую у нас, к ним вскоре присоединились благополучно возвратившиеся из Бессарабии - и вот все они поприписались к разным местечкам и здесь начали аккуратно, по базарным дням, заниматься лечением лошадей, во все же остальные дни по-прежнему - конокрадством. Сожительницы их, занимаясь преимущественно воспитанием своих кудрявых и черных, как смоль, мальчуганов, право, завидных по цветущему здоровью и издали кидающейся в глаза белизне зубов, не оставляли при том, правда, и другой еще своей специальности. Они продолжали раскрывать любознательным деревенским бабам (да иногда и не им только одним) то кое-что насчет будущности, то о местонахождении пропавших вещей, то в рассуждение своенравного обхождения супругов или восстановления колеблющейся верности лиц, не исполнивших еще своих торжественных обещаний; но, по крайней мере, все эти невинные гаданья и практики сосредотачивались в местечках, ограничивались базарными днями и не сопровождались, как бывало прежде, явным мародерством ко Всегда открытым и беззащитным деревенским хатам. Вообще, сельские жители смелее как-то начинали уже, было, пускаться в дорогу на молодых и не совершенно еще выезженных лошадях; родители, высылая куда-нибудь свои семейства, не беспокоились уже насчет дневной встречи диких зверей, по крайней мере, на большой дороге; словом, одною общественною опасностью и одним беспокойством стало меньше; а это, при известной устойчивости зла на нашей юдоли плача, конечно, выходило очень и очень немаловажно. И вдруг, в один прекрасный день, откуда ни возьмись, как снег на голову, является к нам целая новая фаланга архангельских, олонецких, вологодских, муромских лесообитателей. Цыганы наши, по какому-то инстинктивному чутью, еще издали - как рыбак в едва чернеющей точке сейчас же различает рыбака - первые завидели их приближение, встрепенулись, приободрились, и вот не знаем, каким уже чудом, но почти одновременно и параллельно, потянулись по разным дорогам караванами, по- прежнему исправно скомплектованными - кроме семейств, немножко, кажется, похуцевших от оседлой жизни - и лошадьми, и собаками, и собачонками, и, что всего удивительнее, с прикрепленными к телегам и ничуть не потерявшими прежней сноровки размерять свою тяжелую качку с лошадиным бегом великорослыми медведями и муравейниками. Бедные эти звери с прорванными ноздрями - словно каторжные, старой памяти, - уж не упражнялись ли, между тем, где-нибудь в трущобе домашними репетициями, что не забыли ни одного из приемов своей старинной пляски (да, она именно должна быть очень старинна, со времен, может быть, самого Орфея: так, наверно, а не иначе плясали деревья и камни!), что не утратили ни одной ноты из гаммы своего рева, доходящего по команде от пиано до фортиссимо, и не лишались, вообще, нимало грациозности всех своих эволюций.

Но до цыган ли нам, этих жалких, робко пресмыкающихся париев! Они же только что конокрады. А вот же свои люди, родные, одноутробные!

Неужели мы в самом деле так многолюдны, так стеснены в приискании источников к честному труду и заработку и до такой степени подавлены взаимною ремесленной и промышленной конкуренцией, чтобы доходить до печальной крайности и уничижения бедных савояров и других жителей юга, бегающих с сурками и обезьянами по белому свету? Так ли мы изобретательны и до того ли обременены своими фабричными произведениями, что вот уже нет другого исхода для избытка наших продуктов и применения наших сил, как разве только или, подобно англосаксонским работникам, идти от времени до времени на пролом и бой против слишком уже выручающих нас механических орудий и истреблять своими же руками высшие и благодетельнейшие изобретения человеческого ума, или, подобно скученным и задыхающимся от тесноты китайцам и индейцам, изощряться на самопразднейшие и презреннейшие фокусы и затеи? Образованы ли мы, по крайней мере, хоть на столько, чтобы без зазрения совести, похищать из гнезда маленьких медвеженков и принимать на себя их воспитание? Заграничные авантюристы и шарлатаны, жалующие к нам со своими зверинцами и разными курьезами, ведь все до одного народ грамотный, да не только, что грамотный, но они даже с некоторого времени непременно профессоры какой-нибудь ими же самими придуманной науки; ну, все же таким людям и книги в руки: у них не только лошади, обезьяны и собаки в полном смысле слова ученые, но, что столь редко, хотя бы между нашими учеными, живут между собою в примерном согласии и представляют вместе аматерские театры; у них грамоте и четырем арифметическим правилам знают даже канарейки; а про реальность нечего уже и говорить: кому не известно, что на одном классицизме теперь далеко не уедешь, так вот же, с позволения сказать, даже заграничные блохи -- и те к нам являются не иначе, как в полной английской сбруе и запряженные в каретку. А у нас ученье какое! Трехаршинная дубина вместо указки, мотив припева тот же самый, что и на хозяйку, когда щи не готовы, и вечно один и тот же речитатив урока: «Как мальчишки в огурцы лезут! Как бабы на барщину идут! А как с барщины возвращаются!» и т.п. Все даже какие-то анахронизмы, способные распространить по лесам самые отсталые понятия в случае побега которого- либо из учеников, как тому бывают примеры. Но, вообще, какую -недобрую молву могут унести с собою эти беглецы. И до какой степени усилить и без того уже натянутое положение, в каком находятся лесные обыватели относительно нашей породы! Они, пожалуй, расскажут - и, увы, справедливо, - что в самом могущественном и пространнейшем из государств, в котором, однако ж ощущается скорей несоразмерный недостаток, чем избыток рабочих рук, въелся до такой степени обычай эксплуатировки, т.е., обычай жить и прозябать на чужой счет, что даже односельчане, а, может быть, и однофамильцы тех богатырей, которые с одною только рогатиной выходили на медведя, предпочитают лучше выкрадывать детенышей из медвежьей берлоги, затем, лежа на печке и переваливаясь с боку на бок, твердят им без устали одни и те же глупости: дожидаются таким образом, перебраниваясь только со своими бабами, пока наконец бедный медвежонок не подрастет и не затвердит глупого урока - и тогда уже сам-друг или даже сам-третей, на одного бедного зверя, отправляются на его счет продовольствоваться и пьянствовать да собирать еще оброк во все концы России. Медведя, правда, при всяком удобном случае поят усердно водкою, как бы стараясь его задобрить. И что же, он от нее не прочь. Выпьет, ради компании, да все, однако, мурлычет - все себе на уме. Наверно, он думает: «Отчего же не выпить? Пьяницей оттого не сделаюсь, а вот и в самом деле, как будто, немного стало веселей! Так будем же коротать горе, но случись оказия, улепетнем без оглядки на родину, а там и заживем по-прежнему овсом, гречихою, мурашками да медом, да разными питательными кореньями - одним словом, как приказал Бог, по-медвежьи».

Пусть же так попробует сделать хоть один пьяница, пусть так сделают мои вожаки, возвратившись в свою деревню! О, эти мурлыки, вообще, самые тонкие, самые насмешливые наблюдатели, натуры самые неразгаданные! Извольте узнать, например, хоть от нашего литовского крестьянина-собственника, когда и чем он бывает доволен или недоволен? Но возвратимся к своей теме и к нашему беглецу.

Да, при своей опасной наблюдательности он именно способен пустить в ход самые нелестные рассказы и про своих вожатаев, и вообще про житье-бытье наших простолюдинов. Ведь же он был вхож не только во все кабаки, но и в каждую почти крестьянскую избу, где вход его по какому-то странному поверью считается чем-то добрознаменательным. Трудно и даже невозможно предположить, чтобы белый медведь мог отозваться справедливо, не то что бы уже снисходительно, насчет своих прежних хозяев. Это как-то вообще не в нашем обычае, а он же между здешними людьми вырос и обращался с малолетства.

Да его, притом, столько колотили, как ни попало и куда ни попало, и вечно без всякой для него понятной причины, и вечно с примесью этих страшных неисчерпаемых ругательств. Так уж, наверно, насчет вежливости и обходительности своих вожатаев в похвалах он не Пересолит. Положим, что как зверь скромный, скрытный и сообразительный, не поторопится он слишком подробным рассказом о своих школьных похождениях. Небольшая, конечно, честь повествовать о геройски полученных побоях. [...] Но мы думаем, путевые воспоминания нашего беглеца вообще выйдут в высшей степени не в пользу его прежних хозяев. Что, пр[имером), может он сказать о самых первых впечатлениях своего странствования по нашей неизмеримой родине? Странствование это обыкновенно начинается в зимнее время, когда дороги уже покрыты снегом и затруднительны. Каждая встреча с проезжими, от первой до последней, не обошлась, наверно, без жаркой взаимной перебранки и проклятий, вовсе безвинно расточаемых и на долю бедных медведей. Великорусский крестьянин, двигается ли он искони бестолково растянутым обозом, или лежа спиной к солнцу на одинокой подводе, не свернет, как известно, и не даст дороги не только никакому обыкновенному смертному, но даже курьеру и фельдъегеру. Разве что по методу Фридриха Великого, рекомендованному в отношении наших солдат, сперва нужно было бы его убить, а там еще и опрокинуть. Но кому же из проезжих придет на память этот прусский военный артикул, когда вот бесятся лошади, экипаж или сани трещат, как корабль на мели, а вдобавок еще жена и малолетние дети плачут и падают в обморок? Да и мужчины сами, будь их даже несколько и самых несговорчивых, что могут поделать, спрашивается, против троих таких видных ребят, которые, став за своими медведями, как за баррикадами, одной рукой помахивают дубинами, будто бы понуждая медведей посторониться, а другой рукою чешут же их по спине, как нельзя явственнее заохочивая таким образом к неподвижности, но при всем том так спокойно и глупо смотрят в оба на приближающихся господ и ухмыляются им, кажется, так незлобно? Кого уж не обезоружит хотя бы только один вид таких жалких дураков, да еще прячущихся за тремя же, не менее глупыми, медведями?

A mon avis, messieurs, passons notre chemin etlaissons la cette stupide racaille!

«Ну вот и спасовали таки, сфранцузили, голубчики!» - говорят, в свою очередь, шепотом медвежатники, перемигиваясь между собою, и затем начинают на чем свет стоит ругаться и бранить - будто бы своих медведей [1].

Но как зимние месяцы составляют именно вакационное время, отведенное природой для узаконенной спячки медведей, то мы охотно допускаем, что и предполагаемый наш рассказчик, как путешествовавший против своей воли и не по сезону (hors de sasios), с какою-то ненормальною, скорей болезненною восприимчивостью мог относиться ко всему его окружавшему.

Оставим же хотя бы его в покое на это урочное время. Но вот просыпается дремучий бор, заколыхалась вечно юная грудь весны, зашевелилась листва и кругом защебетали лесные птицы. Медведи стали прислушиваться все внимательнее и внимательнее, видимо, как будто поверяя свои воспоминания, - и вдруг промурчали разом что-то в роде швейцарского Ранца. Но медвежатники сейчас же подметили эту едва зарождавшуюся неблагонамеренность и подняли на гармонике и барабанах такую дичь и дребедень, что даже дятлы и те приумолкли и отлетели. В бору восстановилась такая мертвая тишина, что можно было слышать, так сказать, благоухание цветов и жужжание вокруг них каждой из лесных пчел. Так и борт, никак, должен быть вблизи. Вот же, кстати, и занятие для нашего Кузьмы Кузьмича, который завсегда, бестия - первый зачинщик - «Ты, Митюга, оставайся здесь караулить, а мы вдвоем, да с Кузьмой отправляемся на дело!» - И отправляются. Борт скоро в самом деле отыскивается. Кузьме Кузьмичу сперва прочищается дорога, т.е. устраняются все придуманные хозяином борти хитрые, но, увы, | бесполезные затеи; затем с разными поклонами, поощрениями и обещаниями, однако ж из предосторожности на длинной веревке, предлагается Кузьме полезть на штурм. Хотя бедный зверь и знает то, что меду ему почти что не достанется, однако же после некоторого колебания соглашается из-за одной чести; карабкается смело, срывает, как паутину, разные, учащенные возле самой борти повязки и препятствия, выносит на своих плечах первую ярость и главную силу роя, выламывает дверцы борти и храбро запускает одну лапу в самую клетку сотов; но именно в то же самое время - какой макьявелевский расчет, - именно, когда одна-то лапа медвежья в меду и не способна расправить когтей, - неумолимая веревка, напряженная четырьмя мощными руками, стягивает стремглав наземь ошеломленного удальца, а не менее его проворный товарищ, по проложенной уже дороге, достигает борти и, буквально, пожинает чужие лавры. Однако же следы когтей лютого зверя остаются одни - и по всему древесному стволу, и вокруг самой борти. Медвежатники сворачивают в совершенно противоположную сторону. Им даже никак не лежал путь по эфтой-то окрестности!

Там, где-нибудь в другой окрестности дремучего бора, придерживаясь, по женскому обычаю, езжей дороги, чтобы, иначе, как-нибудь невзначай не заблудиться, деревенская баба собирает ягоды, грибы, или, может быть, только хворост. Вдруг завидела она медведей, вскрикнула - и обомлела.

Да медвежатникам не лежал путь и по этой окрестности!

Но мы далее не последуем уже по лесам за нашим рассказчиком. Вот село и корчма, пред которой прежде всего останавливаются медвежатники, и которая на самую весть о их приходе мгновенно наполняется всем почти наличным сельским населением; село это, отстоящее в одной только версте от большой пущи, увы, наше приходское! Вполне очевидно, что нам нужно здесь расстаться с формою нашего рассказа, как она ни могла нам быть пригодной для обхода некоторых существенных трудностей самого предмета.

Зато, по какому-то доброму стечению обстоятельств, нам представляется возможность почти что устранить нашу бедную личность и продолжать словами очевидца, случившегося тут проездом и присутствовавшего едва ли не при полном представлении, даваемом медвежатниками.

Человек этот, природный русский, истинный патриот и народолюбец, в самом обширном и совестливом значении слова, прожив много уже лет в здешнем крае, изучив, так сказать, наглядно и осязательно его недуги, недостатки и вековые очень и очень многосложные причины тех и других, никогда не позволяет себе, по текучему настроению мысли и дня, оценивать и измерять столетиями сложившиеся бытовые условия и порядки, ни кидать камнями в людей, на которых эти условия и порядки неминуемо, более или менее, а должны же были отразиться и отпечатлеться. Он имеет обыкновение повторять две следующие спокойные аксиомы:

1. Что от людей можно и нужно многого требовать и ожидать, но исполнения всего можно и нужно ожидать только от времени.

2. Что даже самой ничтожной тропинки нельзя протоптать вдруг и скачками, а нужно ее терпеливо, так сказать, ушагать. Так что же и говорить о столбовой дороге, когда наконец-то она, благодарение Богу, вот и прокладывается! Возможна ли тут и своевременна, по торчащим еще отовсюду кочкам, пням да камням, езда во всю ивановскую, хотя бы с самыми голосистыми валдайскими колокольчиками? Кто знает, может быть, последние-то и менее всего здесь уместны? Тише едешь, дальше будешь. Так вот и буквально даже выходит, что без них преспокойно можно бы обойтись!

И вот же этот человек с неизменно благодушной улыбкой, столь снисходительный к неумолимой логике фактов, не мудрствующий задним умом и не увлекающийся никогда слишком горячо, чтобы спохватываться затем слишком поздно, явился к нам каким-то расстроенным, бледным, очевидно, глубоко потрясенным.

- Боже мой! Уж не больны ли вы, Н.Н.?

Нет-нет!

- Так значит, найден наконец секрет рассердить и вас?

- Батюшка, не благословляйте меня, а прикажите прежде меня бросить, за недостатком овчей купели, хоть бы в первую лужу! Ну, да и она будет для меня еще слишком хороша! Я чувствую себя как бы опрокаженным с головы до ног. Господи Боже, ты мой! Что это за злополучный край. С вас, по-видимому, далеко еще было недовольно жидов и цыган; так вот и родная мать, наша православная Русь, преаккуратно, по первому зимнему транспорту снаряжает и подсылает ватагу своих же изверженцев. Это уже не безобразие, а просто разврат, разбой да и только! Я к вам, батюшка, являюсь таким оглушительным оратором прямо из здешней корчмы. Ну, не путайтесь. В ней хотел я, было, приютить только человека и лошадей, да сейчас же забежать к вам на дружескую беседу, конечно, со стаканчиком чаю, как вдруг подошли мои родичи сердечные - каины-ванъки с медведями, вслед за ними нахлынула целая пропасть бедного невинного народа и пошла такая вавилония, - ну, видите, как ни взволнован, а таки не сказал- катавасия, после того, как вы меня, помните, разбранили? Хоть меня попеременно только и бросало то в жар, то в озноб, однако ж я должен был выстрадать все это патриотически, полагаясь до конца на мои канатные нервы и безмятежную мою философию, подсказывавшую мне поминутно: «В семье не без урода!» Ну, батюшка, поиспытала же она урок сегодня - эта бедная философия, да такой, что наконец махнула только рукой и отказалась даже меня утешать. Не во гнев вам будь сказано, вы, отцы святые, не знаете и не можете знать вполне своей духовной паствы, не побывав никогда там, откуда я прямо предстою ныне пред вами, словно какой-то выходец из ада - ну, Дант-Алигьери - поздравляйте!

- Да тут в самом деле должно быть что-нибудь небывалое и необыкновенное, когда вот и вы, Н.Н., наконец, даже и вы нападаете на здешнее духовенство.

- Какое небывалое! Напротив, по несчастию, дело должно быть очень бывалое и обыкновенное, только ни вам, ни мне не довелось - то есть, мне-то не довелось, а вы, попросту, не удосужились, не нашли для себя приличным не только посмотреть вблизи на эту моровую язву нашего народа, но даже послушать про нее, чтобы затем как-нибудь не быть обязанными возвысить ваш пастырский голос или написать прямо в Духовную Консисторию, хоть бы, например, вот так: «Имею честь донести, что сельские народные училища, которыми начальство в настоящее время столь справедливо интересуется и по поводу которых имеется над нами столько неослабных настояний и со стороны духовной, и пуще еще, со стороны разных проезжих лиц, которые по большей части, по причине дорожной скуки и скудости здешних гостиниц, являются к нам в качестве ревнителей народного просвещения, - что сельские училища, при всех посильных наших стараниях, никоим образом не возмогут ни процвести, ниже достигнуть главной своей и преимущественнейшей цели - возвышения и утверждения народной морали, пока будут терпимы и допускаемы в здешнюю страну отъявленнейшие негодяи, именуемые медвежатниками, которые непристойнейшими и соблазнительнейшими фокусами и пантомимами сопровождают пляску своих медведей, к каковому зрелищу здешний народ, по невежеству своему, оказывается крайне пристрастен и повадлив. Особенно достойно сожаления, что женский пол и дети, непременные свидетели этих (по безнравственности своей никакому писанию не дающихся) представлений, вследствие нежности и впечатлительности своей натуры, ближайшим образом подвергаются действию соблазна, усиленного еще обыкновенною в этих случаях общею попойкою. Таким образом, все добрые начала и задатки, не без трудного ухода поселяемые школой в невинных детских сердцах, гибнут безвозвратно от одного прикосновения к тлетворному вертепу, в котором даже не заслышать настоящей русской речи и прирожденной великорусскому простолюдину меткой и остроумной пословицы, а слышатся только такие выходки, ругательства и прибаутки, от которых вянет слух, и щемит сердце. Следовательно, и со стороны водворения здесь настоящего русского элемента и народности не предвидится никакой возможной пользы; во всем же остальном один только несомненный нравственный вред, ущерб и безобразие». Вот вам, батюшка, и бумага готова! только подпишите; я даже, насколько хватило умения, нарочно употреблял кое-где обороты славянские - как уж, конечно, и следует тому быть в духовном репорте.

- Напрасно вы так потрудились, Н.Н. Наша духовная переписка давно уже ведется чисто по-русски. Что касается содержания самого рапорта, то, во-первых, я не имею никакого официального характера, следовательно, и не вправе обращаться к начальству с подобными представлениями, а во-вторых, для официальной бумаги недовольно одного только благородного негодования, как бы оно ни было чисто и возвышенно по своим побуждениям, а нужны факты и факты!

- Ну, самых-то этих фактов, вы, батюшка, от меня не услышите. Они, благодарение Богу, не мои и надеюсь, к моей старой душе не пристанут. Вот и теперь уже я способен обо всем этом грязном видении рассуждать и толковать спокойно. Если вам угодно полюбопытствовать, - ведь близко! Впрочем, правда, вам со временем кое-что и порасскажут. Между тем, мне кажется, вы могли бы, батюшка, сделать из моих слов, если и не официальное, то хоть иногласное употребление. Вот я как-то слышал стороною, что и за вами в молодости водилась маленькая страстишка к печати. Ну, полно, не отмахивайтесь - кто не бывал молод, все под Богом ходим. Я сам, хотя человек и железный, а и теперь еще, по временам, выхожу из терпения, почитывая некоторые наши журналы и газеты; так бы и хотелось, разумеется, со свойственной провинциалу застенчивостью, сказать самым запальчивым из наших борзописцев: «Милостивые Государи! Вы изволите повторять, что Западная Европа давно окончила свое дело, сказала свое последнее слово и что она теперь уже только, старинной памяти, статуя пигмальона, ожидающая, в свою очередь, пробуждения к жизни - от нас. Очень приятно тому верить, хотя и догадываемся, что самое дело - пока семейный секрет одних гениев, принимающих преемственно свое вековое наследство. Однако ж, позвольте вам доложить, что, на наш взгляд, пред всеми античными статуями именно эта старческая заслуживала бы нашего предпочтительного, серьезного изучения. Мы не прельщаемся вовсе одною только изящностью ея форм, так как они во многом далеко еще не закончены. Но зато какая глубина совестно поработавшей мысли отражается на этом челе! Какая умная и благодушная улыбка на устах! Какое, наконец, чудное спокойствие и уверенность пробужения проглядывают, так сказать, во всех чертах! Хотя, конечно она и догадывается, может быть в каком-то вещем сне, откуда готовится "ей спасение? Но, право, не мешало бы нам, между тем, маленько повдохновиться от этой безжизненной глыбы. Ведь же у нас, не говоря уже о глубине мысли и каких там еще серьезных и неизменных убеждениях, и порядочной улыбки почти что не оказывается на лице. Мы то и дело полемизируем, да полемизируем между собою, но как-то угловато, скучно и, по большей части, даже в высшей степени, неделикатно. Хотя, правду сказать, и зачем бы, из-за чего, кажись, вести нам эту полемику? Мы только так, на словах, будто заигрываем врознь; в сущности же, поем хором или подтягиваем, каким там не наделила голосом природа. А если и есть между нами неуживчивые, так те в доказательство своей самостоятельности и в неописанном от себя восторге повторяют вечно с новым напряжением одну и ту же песню, да и то не своего сочинения. Это уж, поистине, столь высокий комизм, что решительно мог бы обойтись без подмостков; так нет же, мы с ним и на каланчу, и на Ивана-Великаго, и, пожалуй, даже хоть бы на самый шпиль адмиралтейства!»...

- Да вы сегодня не только несправедливы, а просто ужасны, Н.Н. Сохрани вас Бог, сердиться почаще, - сказал я, пожимая руку моему гостю.

- Спасибо, что подали руку и оказали приятельскую услугу: стащили то ведь со штиля! Голова, правда, не начинала еще кружиться, но пышные фразы уже витали где-то невдалеке. Однако же позвольте мне доказать мою мысль, наконец, попросту и без этих, мне же первому противных, виляний. Вам известно, что я вырос между народом, и, слава Богу, его не дичусь, а знаю его, наверно, лучше многих из этих столичных господ. Личный мой интерес, как вам небезизвестно также, в настоящем деле ничуть не замешан. Но есть ли человеческая возможность выносить спокойно хотя бы такую, например, безобразную и опасную лесть, расточаемую нашему простому народу, что в нем-то, де, в нем одном и сокрыта и пребывает жизненная, чистая и здоровая струя, предназначенная освежить и обновить все наше общественное устройство, в котором, что ни выработано там веками, - годно только разве что в сломку! Что это наша жизненная струя, согласен и преклоняю чело; но что она чистая и здоровая, - о, до этого далеко! Прежде ей нужно пройти через много-много фильтров, и самого совершенного устройства; да и тогда пусть она протекает спокойно, светлою рекою и орошает наши необозримые пажити. Ломоносовы, Кольцовы, франклины, етрикские пастухи (Burns) и пр., как везде, так и у нас, были и будут только метеорами, явлениями исключительными. И так твердить беспрестанно самому образованному из наших сословий: что теперь, с изменением его бытовой обстановки, не остается ему как только погрузиться всецело в эту светлую струю для своего полного духовного обновления, не значит ли... - но я думаю, что все это скорей говорится только так, просто из одной любви к самому искусству и по слабости к парадоксам! Я хотел было рассказать гостю о сделанном и мне визите медвежатниками, но едва только об них я намекнул, как он меня перебил:

- О, я-таки не спардонил, батюшка, перед этими негодя- ями-тунеядцами, по крайней мере, сначала, пока еще не совершенно захватило у меня голос. Сначала, видите, для отре- комендованья себя и своих сомедведей вступали они поочередно в рукопашную схватку с этими последними и, надо отдать справедливость, каждый раз не на шутку их осиливали. Да и как же не так! Они ведь до того переняли все медвежьи приемы и ухватки, до того, так сказать, озвери- лись, что самый даже человеческий образ в них проглядывает как-то сонно, случайно. Так и не удивительно, что с этим остатком светоча, кое-как еще уцелевшего от вечного пьянства, и с физическими силами, постоянно упражняемыми в такой благородной гимнастике, им все одно успокоить - что медведя, что родного батю. Пустите их, пожалуй, хоть и на статую Пигмалиона. Ведь их же собраты поотбивали пальцы да носы статуям в Летнем саду? Ну вот я им и говорю: «Силища-то у вас есть, ребята, славная; так и видно, что за сохой не ходите!». «Точно так, ваше благородие, хлебопашеством, то есть, мало занимаемся». «А жаль, - говорю, - вот я бы вас всех троих запряг в соху, без очереди, а медведей поочередно приставлял бы к вам пахарями! Вышло бы и полезно для родины, и справедливо!» Так что же вы думаете? Они-то подлецы... говорят: «Благодарим вашу милость за ласковое слово и просим на водочку нашим-то пахарикам!»

- Будьте великодушны, Н.Н., - сказал я, решившись наконец, - И у меня, в свою очередь, есть пред вами секрет. Ведь это я, страж стада, сам же, так сказать, направил волков! И верно, с моей же первой копейки началась вся эта, столь глубоко возмутившая вас, вавилония.

- То-то и есть, батюшка, не забудьте, что я не сказал: ката...

Затем рассказал я о бытности у меня медвежатников и о том, как избавился от их напасти.

- Ну что же мне было сделать, почтеннейший Н.Н., - представлял я в заключение моего рассказа. - Вы ведь знаете, что не в городе, а в деревне родилась пословица: «До Бога высоко, а до царя далеко!» Мы здесь порой - просто беззащитные!

- Знаю, батюшка, и душевно сокрушаюсь о вас, то есть, правду сказать, не столько о вас, сколько об этих бедных и, право, ума не приложу, как бы пособить вашему горю! Да скажите, ради Бога, как это вы допустили, как могли допустить этих нехристей-цыган с самого-то начала безнаказанно бродяжничествовать в крае и пристращать народ к таким безобразным зрелищам? Лесов-то у вас еще довольно и этих бесхвостых мохнатых черепах не менее, может быть, чем в России. Что же это вы нашли в них именно, к нашему особенному бесконечному удивлению?

- Почтеннейший Н.Н., infandum iubes renovare dolorem! Извините за этот стих, да еще и латинский!

- Должно быть, латинский, так он-то зачем? Что вам за охота воспоминать эту несчастную латынь? Аль мало она вам еще удружила?

- Сегодня суббота, дорогой Н.Н!

- А завтра воскресенье! Ну и выходит, что нужно говорить по-русски!

- Она-то, для нас стариков, в своем роде поминальная суббота. И хотя, по вашему справедливому замечанию, приходится каждый раз, накануне воскресенья, но нам когда-то оттого ничуть не бывало легче, и именно по поводу латыни. В другие дни, поверьте, вам меня в ней не уличить. По этой же самой причине простите мне еще одно классическое воспоминание. Мифический Вакх (Бахус), как вам известно, запрягал медведей в колесницу и разъезжал на них.

- Вот и прекрасно! И умный был человек!

- Во второй половине прошедшего столетия жил-был на Литве не менее мифический князь Карл Радзивилл. Богач, чудак, самодур - все в баснословных размерах. Когда последним польским королем, к [его же] собственному удивлению, сделан был умный, но почти неизвестный литовский стольник Станислав Понятовский, Радзивилл - первый, бесспорно, вельможа в целом королевстве, - сперва как бы и знать не знал об этом выборе, потом же, став открыто во главе партии, противной королю, не щадил для него при каждом случае самых редких сарказмов, которые в свое время не менее были ходячи и знамениты, как, например, недавние пушкинские эпиграммы. Один только король имел довольно такта не знать и будто не догадываться обо всех этих выходках, но некоторые из приближенных к нему, по угодливости царедворцев, позволяли себе в присутствии короля не иначе называть пана виленского воеводу, как «литовским медведем». Радзивилл, конечно, очень скоро узнал об этом и решился отвечать - по-своему. Прежде всего кликнул он клич к рассеянным по бесчисленным Радзивилловским местечкам цыганам, чтоб они на положенный срок собрались в м. Мире, одной из княжеских резиденций. Здесь, в выстроенном нарочно в чистом поле, сарае, напоминавшем историческую Волынскую шопу, что под Варшавой, приказано было цыганам приступить к избранию вольными и свободными голосами своего короля. Избирателям стороною только сделан был намек, что по особенному, будто, пристрастью князя к имени Станислава, может быть, не мешало бы будущему королю носить это имя. За этим уж, конечно, не могло стать дело у цыган, которые разве после редкой из своих промышленных операций не переменяют своего имени да фуражки. И вот новоизбранный, в нарочно присланной богатой княжеской карете, с многочисленной конной дружиной цыган, подъехал к Мирскому замку, где у парадного крыльца встречен был торжественно самим князем и его двором, увеличенным еще отовсюду съехавшимися гостями. После вручения ценных регалий и самой инвеституры на царство, новый король угощаем был вместе с высшими своими сановниками великолепным обедом, при котором соблюдался самый строгий этикет, тосты же сопровождались пушечными выстрелами, как местной, так одновременно и несвижской замковой артиллерии. В инвеституре, подписанной князем и сейчас же занесенной в акты Мирского магистрата, скромно говорилось, что князь Карл Радзивнлл, озабочиваясь продолжительным между цыганами безначальем (bezkrolewiem), возвел на царство и утвердил избранного свободными и вольными голосами найяснейшего пана Станислава, которому быть и именоваться королем цыган во всех радзивилловских, как литовских, так и коронных имениях. Но избрать и утвердить контр-короля Станислава мстительному Радзивиллу было мало. Его там, в Варшаве обозвали литовским медведем, - и этот главный пункт все еще оставался без прямого ответа. И вот основывается в м. Сморгонях [2], за дипломом уже вновь избранного короля, цыганская академия для обучения медведей всевозможным, по их дарованиям, искусствам и наукам; ректору же и назначаемым в академию профессорам вменяется в непременную обязанность распорядиться и поспешить обучением так, чтобы под наступающий сейм в Варшаве доставлено было его светлости князю Радзивиллу несколько цугов приготовленных по особой секретной инструкции, данной по этому предмету главному начальству академии. В чем состояла эта особая секретная инструкция, открылось не прежде, как по приезде князя на сейм. Радзивилл прибыл в столицу и, нигде не останавливаясь, подъехал к самому замку, в котором уже был собран сейм, в великолепной карете, везомой шестью сморгонскими воспитанниками и управляемой столькими же профессорами академии. Благородный князь кланялся низко и приветливо на обе стороны жителям Варшавы, но этим последним, несмотря на всю новость и заманчивость зрелища, уже решительно не было времени до взаимных поклонов и спокойного любопытства. Лошади всей столицы неслись ураганом пред каретою князя. Сотни драгоценных экипажей, стоявших на замковом дворе, мигом исчезли или разлетелись вдребезги. Между тем, литовский медведь как ни в чем не бывало, преспокойно вступал в зал и, представляясь королю, прежде чем занял свое кресло, нашел возможным еще раз задеть, по-своему, бедного монарха, - он, несвнжский Радзивилл, по своим достаткам едва ли не первый из вельмож Европы, являлся на сейм и представлялся в первый раз королю в старом, поношенном, очевидно, даже не по его талии приходившемся, контуше. Один из сенаторов, наверно, из числа самых близких и доверенных его друзей, решился, будто стороной, заметить ему эту, по-видимому, дорожную поспешность. Тогда Радивилл, обращаясь к королю, сказал как бы в свое извинение, что контуш его, уж конечно, не по моде и не имеет чести быть даже вчерашнего покроя, потому что служит поочередно уже двенадцатому виленскому воеводе!

- Да прочим-то воеводам и сенаторам, - перебил Н.Н., видимо, заинтересованный практической стороной рассказа, - какая же там могла быть радость от этого двенадцатого воеводства, когда, наверно, смотрели они из окон на истребление своих экипажей?

- Все убытки были заранее, так сказать, приняты в расчет. Многочисленная свита князя только и занималась, что беспрекословною их ликвидацией. Шутка, разумеется, вышла миллионная, и поляки еще более утвердились в мнимой справедливости своей давней пословицы, что за умом ехать в корону, а за деньгами - в Литву! (Do Korony ро rozum - do Litwy po pieni^dze!) Но эта коротенькая историческая страница из предпоследних времен Польши не довольно ли ярко освещает и последнюю страницу ее судеб?...

- Конечно, конечно, все это вполне справедливо, и даже так не ново, как сам радзивилловский контуш или фразы наших журналов. Но, признаться сказать, я от вашего рассказа ожидал ближайшей развязки и более прямого ответа на мой вопрос о цыганах.

- О, вы неумолимы, как сам Торквемада [3], почтеннейший Н.Н! Но, по счастию для нас обоих, в продолжении моего рассказа нет нужды. На этой же самой, сейчас мною приведенной странице, есть внизу маленькая выноска, в которой сказано в самом печальном тоне: «Увы! И князь Карл Радзивилл, и основанное им Мирско-цыганское царство, и Смор- гонская академия перешли в область мифологии, но не перевелись и доселе наводняют Литву достойные потомки первых деятелей и питомцев сказанной академии. Семя, по- видимому, нашло соответственную и благодарную почву». Затем хроникер прибавляет еще в виде глубокомысленного, будто бы, афоризма: «Так исчезают с лица земли Вековые постройки и деревья, а цепляющийся за них ничтожный паразитный плющ, по-прежнему живуч, зелен и уже последний ложится под косою времени!»

- Опять фраза! Зачем ему было это прибавлять! Но, Господи, Ты, Боже мой! Какие, право, чудные люди-то на этом белом свете! Сами же знают и говорят, И пишут, ну, и довольно даже красноречиво пишут, что это, де, дрянь-зелье, а не вырвут же сейчас да с корнем! Нет! Боже упаси! Скрестили руки - да вот и поджидают набожно косы времени!

- В кого вы на этот раз метите, Н.Н., решительно мне не догадаться: в столичные ли журналы или, может быть, опять- таки в наше бедное безответное сельское духовенство?

- Об этом, батюшка, знать мне одному, и я то, слава Богу, знаю. Дайте только сперва женить сына, а там свезти жену на воды - нельзя же, серьезно пристают доктора! Но коль скоро, даст Бог, возвращусь и поустроюсь с домашними делами, ну, уж видите, постараюсь заявить о себе нашим всеславянским господам, такою диатрибой!.. Да чего же, в самом деле, смотрят-то они, наконец?

Ведь теперь уже, слава Богу, не может быть оброчных медведей, ни графских, ни генерал-майорских! Теперь по всей России одним мановением великодушнейшаго из монархов воскрес от летаргии бедный наш спящий брат и вот расправляет, наконец, окоченелые свои члены. Вот как-то робко, с очень понятною недоверчивостью стал он любоваться чудным Божьим светом и мало-помалу, как бы инстинктивно, сознавать всю его благодетельность. И вдруг, содрогнувшись при одной мысли, не нашел бы опять этот же самый каменный сон и на его деток, начинает он жалостно умолять: заставить и вразумить уж как-нибудь хоть их-то, бедных светиков, никому еще да ни в чем не повинных! Милостивое наше правительство и святая Церковь, как завсегда, первые заслышали и радостно, так сказать, взапуски поспешили навстречу этому робкому, им только одним вполне понятному зову. Народные и сельские училища мгновенно возникли по всей русской земле, - словно осенняя паутиная сеть, - и вот наполняются не по дням, а по часам. Между тем, записные наши славяно-приятели, глубоко задавшись болгарскими, сербскими, черногорскими и другими, на их помыслах и ответственности тяготеющими судьбами, смотрят преспокойно как из их же родных селений и мимо их глаз отправляются во все концы России такие эмиссары и народные наставники, после которых не только все журнальные возгласы с каких бы то ни было подмостков уже напрасны, но даже самые нежные материнские слова святой Церкви едва ли найдут прежний доступ и отголосок. Нашим импровизованным всеславянским знаменоносцам до всего этого, как будто и дела нет. Нравственные миазмы и вообще нравственность народная отмежеваны и приписаны к духовной, т.е., к церковной области. Духовенству, пожалуй, можно бы по этой части предоставить некоторую самостоятельность и даже кое-какую инициативу - хотя, конечно, вопрос этот пока еще и не на очереди. «Вы же, варяги, подавайте нам свои песни и ваши присказки, которыми сопровождается медвежья пляска; да все до одной, да чур не проронить ни одного слова! Это драгоценный перл для занесения в народную сокровищницу - да такой высокий продукт тысячелетнего вашего саморазвития...» - Уф! батюшка, решительно выбился из сил! Что же это будет, когда придется прочитать им целиком мою диатрибу? Но самая-то наша провинциальная замашка, на ваш взгляд, то есть, на первый взгляд, батюшка, скажите по совести, ведь какова?

- Настоящая провинциальная замашка, дорогой Н.Н., именно по здешней пословице: «Если не по коню, так хоть по оглобле!» В самом деле, я крепко боюсь, чтобы столичные журналы при такой верной оказии не вспомнили как-нибудь, если уж не эту местную пословицу, то неизбежного печального рыцаря с его ветряными мельницами.

- Вы, батюшка, обо мне так легко не судите. Я, нужно вам доложить, когда принимаюсь сочинять что-либо, делаюсь, так сказать, совершенно иным человеком. Даже жена меня тогда не узнает, а дети просто плачут и ломают ручонки. От того, признаюсь, сочиняю редко и неохотно.

- Когда же, почтеннейший, Н.Н., если без нескромности вопрос этот предложить вам можно, намереваетесь женить вашего достойного сына?

- В настоящем году, батюшка, непременно; разве выйдет что-нибудь такое экстренное... Уж если пред кем, так не пред вами, конечно, останется тайною наша семейная радость.

- Чувствительнейше вас благодарю. Стало быть, выходит, что Екат...е О... не придется побывать на водах прежде, как будущим летом?

- Оно около того, батюшка. Зато думаем запастись годовым паспортом и хоть на старости лет засвидетельствовать наше должное почтение матушке-Европе. Но что это вы, батюшка, никак, вздохнули? Уж не предчувствие ли у вас, Боже сохрани, какое насчет этой нашей поездки?

- Кажется, зачем же бы мне было вздыхать?.. До разлуки с вами еще далеко.

- Уж и не говорите. Зевнули бы, так бы и перекрестились! Вот вам и улика! Ну, да скажите же по совести, отчего это вырвался у вас этот тяжкий невольный вздох?

- Разве, может быть, о не сбывшемся еще одном добром намерении. Недаром же французы говорят, что весь ад вымощен добрыми намерениями. О, там, наверно, не один квартал, да не из самих последних, нашей безукоризненной отделки!

- Вы, батюшка, все пробираетесь боком, да намеками, но я вас уже понял и вижу наперед, куда вы норовите. Не думаете ли, что я не сдержу моего слова и не напишу статьи?

- Да, не сдержите и не напишете.

- Вы меня, по-видимому, причисляете к семейству каких- то Обломовых. Но я вам говорю, что статья выльется у меня, так сказать, сама собою и в один присест. Ведь же программу я вам уже прокричал. Так и остается только перевести этот неистовый крик на спокойную речь хоть мало-мальски воспитанного человека, а главное, повыкинуть фразы.

- Не позволите ли мне, однако ж, в виде залога заявить, между тем, вашу программу, например, в наших скромных Епархиальных Ведомостях?

- Извольте, извольте! Распоряжайтесь как знаете. Да пора же наконец и мне самому честь знать. Затем благословите уж, батюшка, на счастливый путь.

В воротах, где мы еще раз простились с добрым Н.Н., я невольно остановился. Гул из корчмы явственно можно было расслышать, и он порой вырывался залпами.

H.H., уже удалившийся на некоторое расстояние, заметив, что я остаюсь в воротах, оглядывался от времени до времени и, пожимая плечами, указывал рукою на корчму.

Я тоже пожимал плечами и, кивая головою, давал знать, что как нельзя лучше понимаю указание.

Повторив несколько раз этот обряд, мы наконец разошлись, по крайней мере, со спокойною совестью, что довели нашу деревенскую манифестацию до последних пределов возможности.

ДОПИСКА

Настоящая статья была уже окончена и переписывалась мною набело, увы, далеко не с увлечением молодого сочинителя, а скорей с самопожертвованием человека, просматривающего в корректуре приятельский труд, как вот однажды (8 июня текущего 1865 года) какое-то необыкновенное движение на улице и печальное побрякивание цепей заставили меня подойти к окну.

Да что же это? Уж не мираж ли? Не игра ли сильно задавшегося одним предметом воображения?...

На улице, именно пред моим домиком, стояла выстроенная целая фаланга разнокалиберных медведей! Я их насчитал 9, медвежатников же более 20-ти.

- Вот, что называется, кстати! - подумал я с улыбкой. - Уж не привалили ли они всем кагалом благодарить и меня, как некогда благодарили Н.Н., за ласковое слово?...

Так всеконечно податлив каждый, что-либо кропающий к печати смертный - к самообольщению!

Ничего подобного не оказалось.

- Пожалуйте, барин! Пропел с постоянно возрастающим brio визгливый голос; между вожаками было несколько подростков. - Хлебца-то да водочки, нашим-то медведикам, а они вам затонцуют!

Чувствуя, что мне самому не сохранить, может быть, приличной важности, я поручил домашним поблагодарить гостей и пожелать им дальнейшего счастливого пути.

Они тронулись; но, Боже мой, какая медвежья ругань, какая злая насмешка раздались по всей линии над нищетой и скряжничеством хозяина.

Уже, по крайней мере, одно бы из двух: а то, очевидно, которое-нибудь предположение едва ли здесь не лишнее?

Прохожие останавливались в недоумении, я же положил перо и смеялся от души.

Миграция эта проходила по направлению от м. Коссова в г. Слоним. Но как здесь разветвляются дороги, то, может быть, уездный город не пришелся для ней по прямому пути.

Какое, притом, было состояние атмосферы, откуда дул ветер и как себя держали барометр да термометр? Об этом, за неожиданной веселостью, не подумал я своевременно справиться и записать. Но как очевидно, что этим стольким парням вовсе не к спеху и что они никак не располагают к полевым работам быть дома, то очень легко может статься - и судя по направлению, даже очень вероятно, - что самое явление, может быть, в настоящее время наблюдаемо где-нибудь в окрестностях Вильны и пополнено всеми необходимыми данными.



[1] Здешний народ привык называть священников добродзеями или в других местностях добродиями (благодетелями) - название, хотя и не столько задушевное, как слово батюшка, но, конечно, не менее почтенное и тоже вовсе не легкое к достойному оправданию. Сохраняем как эту характерную особенность, так и другие в том же роде, полагая, что они именно уместны в «Епархиальных Ведомостях», лишь бы это были настоящие провинциализмы и допускались разборчиво и без натяжки.

[2] В Виленской губернии Ошмянского уезда.

[3] Известный испанский великий инквизитор.

 
Top
[Home] [Library] [Maps] [Collections] [Memoirs] [Genealogy] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX