Вярнуцца: Мемуары

Воспоминания члена IV-й Государственной думы


Аўтар: Ознобишин A. A.,
Дадана: 20-11-2017,
Крыніца: Пaриж, 1927.



СКЛАД И ИЗДАТЕЛЬСТВО Е. СИЯЛЬСКОЙ

ПAРИЖ 1927.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

«Вся вспоминаётся жизнь предо мною,

Так бесплодно в мечтах прожитая».

Апухтин.

«Растет цветочек аленький

Над самою рекой

И хочет мальчик маленький

Сорвать его рукой».

Детская песнь.

Я родился в 1869 году. Начал себя помнить десятилетним мальчиком, живущим с родителями в имении Мосты, Гродненского уезда, в старом доме, построенном на правом, высоком берегу реки Немана. По преданию, в доме переночевала королева Бона, а в погребе была тайно погребена одна из прежних владелиц имения Мосты пани Киркиллова. Никаких признаков этих событий мною обнаружено не было, если не считать всяческого уклонения прислуги посещать погреб после захода солнца.

(27KB) Ознобишин A. A. Воспоминания члена IV-й Государственной думы.

Длинный, одноэтажный дом состоял из шестнадцати комнат; почти все проходные, с огромными кафельными печами, двумя балконами, откуда открывался чудный вид на Неман: вдали луга, покрытые типичными для Белоруссии редкими, корявыми, старыми дубами; напротив - местечко Мосты, расположенное по обоим берегам Немана, направо паром, налево деревянный старый костел, две синагоги, одна на левом берегу, другая на правом в конце нашего сада, куда выходила заднею стеною.

Помню, когда отец дал землю и разрешил ее строить, то местные евреи устроили торжественное его чествование и благодарение.

Семья наша состояла, кроме родителей и меня, из тетки - сестры матери и брата Александра, который на три года был старше меня. Потом родились два меньшие брата Леонид и Юрий. Отец и мать были коренные Тамбовские потомственные дворяне, записанные в бархатную книгу.

Вся родня наша жила по большей части в Тамбове и Тамбовской губернии. Однако уже отец перечислился в дворяне Гродненской губернии, купив в 1871 году от княгини Урусовой имение Мосты, а мне пришлось быть впоследствии Гродненским предводителем дворянства.

Смутно помню время Турецкой войны и разговоры о башибузуках и их зверствах; восторженное обсуждение слов манифеста Императора Александра II: «повелеваем войскам нашим вступить в пределы Турции»; только и слышалось: «в Туретчину пойдем, бить турка будем, Царь приказал».

Отчетливо помню, как застал отца, стоящего под лампою в кабинете и вслух читающего матери газету, обрамленную черною каймою, извещающую об убийстве 1 Марта 1881 г., Царя Освободителя. Дочитав до слов смертельно искалеченного Императора: «скорей во дворец, там умереть», отец выронил газету из рук, упал в кресло и слезы покатились у него из глаз. Я бросился к нему, стал утешать, не мог понять как, кто и за что убил такого доброго Царя, который народ освободил. На мои приставания отец сказал: «оставь меня Алеша, ты это поймешь, когда вырастешь». Огорченный, я ушел в сад и решил, что царь должен быть страшным и грозным, чтобы разбойники боялись его и не могли убить.

Семья наша жила дружно; я был любимчиком всех и в свою очередь безумно любил брата и боготворил отца. В переписке с родными всегда употреблялись самые нежные обращения: «бесценный друг Катенька», «бесценный друг Сашенька».

Моя мать и тетка Екатерина Александровна часто между собою ссорились по самым ничтожным поводам, но буквально не могли обходиться одна без другой и при самой краткой разлуке ежедневно писали друг другу длинные, нежные письма. Думаю, ссорились, чтобы вкусить прелесть скорого примирения. Отец был очень добр; его все любили и авторитет его был велик, особенно, когда он сделался мировым судьею, каковую должность исполнял в Мостах много лет, до самой смерти в 1893 г.

После его смерти, на эту должность был назначен мой брат Александр, всю жизнь свою безвыездно проживший в Мостах и погибший при нашествии на Варшаву в 1920 году большевиков, уведших его с собою в Москву.

Между барским домом и местечком был фруктовый сад, в нем много громадных, старых грушевых деревьев; среди них знаменитая, ныне исчезнувшая, «Сапежанка», еще «Бураковка», красная, как бурак и «Смолярка», с запахом смолы. Почва была песчаная и потому все усилия отца завести более современные сорта груш и яблок были неудачны, за то деревья вышеназванных сортов были исполинские. Помню, как с одной такой «Смолярки» брат Саша свалился и лишился чувств. Странный был звук от удара его тела о землю. Когда его принесли домой он все стонал: «ой спина, спина». Я горько рыдал. С месяц ему пришлось пролежать; на всю жизнь остался, как бы слегка согнутым в плече.

Любимым занятием моим и брата было уженье рыбы, а впоследствии также чрезвычайно поэтичное ночное «уженье» рыбы с лодки острогою, при свете огня, катанье в лодке, хождение в лес за грибами или ягодами, сооружение закрытых беседок из ольховых ветвей, копанье грота и добывание «золотого песку» в отвесном берегу Немана; зимою - сооружение снеговых баб, катанье с гор, игра в снежки, беганье на коньках. Впоследствии и на всю жизнь мы оба сделались страстными ружейными охотниками, с легавою собакою. У меня был даже питомник кофейно- и желто-пегих английских пойнтеров, которых я сам натаскивал и дрессировал, согласно правилам высшей английской школы, существо коей сводится к тому, что собака должна управляться и повиноваться движению руки охотника; при поднятии руки и слове «down» собака должна немедленно ложиться, где бы она ни находилась; при быстром опускании руки к ноге - собака должна являться к ногам охотника; английское слово «down» можно заменять более протяжным французским словом «couche»; выбор командного слова зависит от вкуса охотника. Будучи уже членом IV Государственной Думы, я был выбран товарищем председателя охотничьей комиссии; должность председателя занимал ранее, до своей смерти, незабвенный охотник, Тверской Губернский Предводитель Дворянства Александр Степанович Паскин. Я его заменил.

He всем, в особенности заграницею, известно как велико и ценно охотничье хозяйство в России; как сложно оно и как нуждается в правильном управлении и охране; целые области, особенно в Сибири, только и существуют охотничьим промыслом - вся эта драгоценная пушнина, панты, рябчики - дают верный и богатый заработок миллионам людей. Во Франции даже кролики и жаворонки считаются дичью, являющейся объектом охоты. В Германии можно увидеть в мясных лавках ворон и галок, продающихся рядом с другою дичью. Пять лет я работал в Думе над разработкою нового закона об охоте. Проект закона был выработан, внесен в общее собрание Думы, даже поставлен на повестку заседания Думы. Увы! изменнический бунт 1917 г. смел и этот полезный законопроект. Теперь известно из газет, что во многих местах России стаи волков и медведи бродят там, где их прежде не видали и не слыхали...

В наших развлечениях и играх часто принимала участие сестра кучера Матвея - Ануля, которая также как и мы лазила на деревья, рубила ольховые ветви, копала грот и всегда предпочитала компанию мальчиков компании девочек. Потом она вышла замуж, имела шесть человек детей, которых всех сама выкормила и была нежною и образцовою матерью.

По вечерам мы играли в разные игры, в которых участвовала также женская прислуга, до старой няньки Марфы включительно, а иногда также учительница Мостовского Народного Училища Ольга Александровна. У неё была горбатая сестра Елизавета Александровна, обладавшая очень не дурным голосом. Она часто пела, отец ей аккомпанировал. Однажды я сыграл с нею скверную, злую шутку, выдернув из под неё стул в тот момент, когда она уже опускалась на него, чтобы сесть. Бедняжка упала навзничь на горб, который был посредине спины, и не могла сама встать. Мне до сих пор стыдно вспомнить об этом дурном, необъяснимом поступке, тем более странном, что я ее любил и она была очень добра.

Последнею Мостовской народною учительницею, пред включением Гродненской губернии в состав Польского государства, была Наталья Викторовна Паевская. Это была безграничной доброты женщина, любившая свое дело и своих учеников и взаимно любимая учениками. С виду она была безобразна - очень хромая, с большим зобом под шеей, в очках и с таким скрипучим, сдавленным голосом, что остряк Земский Начальник Семенов прозвал ее «хриплый фагот». Вся наша семья ее очень любила и в нашем доме она была принята, как родная. Паевская очень хорошо поставила в училище чтение с туманными картинами. Здание училища не могло вместить всех желающих присутствовать при чтении. Пришлось перенести чтение в здание Волостного Правления. Тут в числе присутствовавших бывало все волостное начальство, во главе с волостным старшиною Василием Касперовичем, который с большим интересом следил за чтением и также за соблюдением тишины. В интересах поддержания таковой он часто во время чтения восклицал: «тишина!», на что ученики, пользуясь темнотою, дразня его, отвечали в рифму: «старшина». Касперович сердился, но в темноте виновного обнаружить было невозможно.

Играли в фанты: «барыня послала на базар, дала сто рублей, что хотите, то купите, да иль нет не говорите, черного и белого не покупайте»; играли в жмурки, в кольцо, в индейки, в колдуны, в «пошел рублик». Часто пели песни. Отец, который был прекрасный пианист, садился за рояль, раскладывал один из многих сборников детских песен; мы становились сзади него и пели хором, под его аккомпанемент; пели скверно, ибо ни у меня, ни у брата голоса не было, но всем было весело и мотив многих песен, равно как слова, навсегда врезались в памяти, например:

«Посредине двора

Ледяная гора

Возвышается.

И народ молодой

На горе ледяной

Потешается.

Все хохочат, шумят,

Маша с братом сидят,

Ухмыляются.

И летят словно пух

И у Машеньки дух Занимается».

Или:

«Птичка под моим окошком гнездышко

для деток вьет,

Целый день она хлопочет, но и целый день поет...»

Или:

«Дети в школу собирайтесь,

Петушек пропел давно,

Попроворней одевайтесь -

Смотрит солнышко в окно...»

И много, много других. Кончали петь обыкновенно так:

«Наступает время сна,

Умолкает птичек пенье,

Всюду мир и тишина,

Как прекрасно все творенье».

Как хорошо, как спокойно спалось тогда!

Счастлив сказать, что никогда наемных учителей не имел; занимался со мною отец, иногда мать и брат. Благодаря хорошей памяти и особой способности к языкам, ученье мне давалось легко.

Соседей у нас было сравнительно мало, большинство поляки. Родители были дружны с очень милою семьею родовитых поляков Бутовт-Андржейковичей, живших в пяти верстах от Мостов, в имении Старжинки; вдова, седая красавица Клотильда и четыре взрослых, некрасивых дочери; они последнее время очень нуждались, часто приезжали к нам гостить, оставались по долгу и считались как бы родными. Имение было не плохое, но они не умели хозяйничать и скоро попали в руки к еврею пахтору Янкелю, который их опутал долгами.

Из русских соседей упомяну о Василии Васильевиче Ярошенке, мировом посреднике, жившем в имении Войткевичи, в Волковыском уезде. У него была визитная карточка, смысл которой для меня тогда был непонятен, она гласила: «Василий Васильевич Ярошенко. Русский Землевладелец в Северо-Западном Крае». У Ярошенки была многочисленная семья и мы иногда ездили в Войткевичи; танцевали там, катались верхом и вообще весело проводили время. Там же я познакомился с человеком, обладавшим добрым, чутким сердцем, но зато незвучною фамилией Балвановича. Яков Александрович Балванович был директором Виленской классической гимназии и состоял в отдаленном родстве с Ярошенкою, сын коего Владимир уже учился в этой гимназии, вместе с моим старшим братом Александром. Балванович склонил моего отца отдать меня также в эту гимназию. Приласкал меня, пошутил со мною, дал успокоиться моему волнению и тут же сделал мне пробный экзамен в такой мягкой форме, что я напрягал всю мою память, чтобы только хорошо ответить. Добрый старик остался доволен моими ответами и сказал, что меня примет сразу во второй класс. Это решило мою судьбу и я, вместо близкой Гродненской гимназии, попал в Виленскую гимназию.

В те времена город Вильна писался чрез «а» на конце и считался в прошлом бесспорной столицею бывшего великого княжества Литовского, о чем явно свидетельствовала старинная языческая башня, на которой прежде горел священный огонь Знича. Должен по совести оговориться, что за всю мою жизнь услышал впервые литовскую речь ни в Вильне, ни в Гродне, а в Лондоне, в 1916 году, среди обнаруженной там многочисленной литовской колонии. Нам, делегатам от Государственной Думы, демонстрировал ее член той же Думы от Ковенской губернии Мартин Мартинович Ичас.

В Вильне находятся две великие святыни: мощи Святых Виленских Великомучеников Антония, Иоанна и Евстафия, покоящиеся в церкви Свято-Духова Монастыря и Остробрамская икона Божьей Матери. В дни экзаменов я по утрам часто посещал Свято-Духов монастырь, молился у раки святых и прикладывался к мощам.

Кроме классической гимназии, в Вильне было реальное училище. Мы, гимназисты, считали гимназию во всех отношениях выше и лучше, реалисты, наоборот, презирали нас, называли «синею говядиною» и сложили четверостишие:

«Несчастное творение

Гимназии ученик -

Все твое имение

Синий воротник».

Известно, что гимназисты носили синий, однобортный мундир, с белыми металлическими пуговицами и высоким воротником с серебряным узким галуном. Реалисты носили такой же мундир, но черного сукна, с желтыми пуговицами и желтым галуном. Головной убор состоял из неуклюжей кепи, австрийского военного образца. К счастью вскоре мундир был заменен черною или темно-серою суконною рубашкою, а кепи более удобною фуражкою с козырьком и вензелем В. Г. На ременном поясе была металлическая пряжка с надписью Виленская классическая гимназия. Ношение на спине ранца, со всеми ученическими принадлежностями, было обязательно. За несколько минут до начала уроков, мы собирались на лестнице у закрытых стеклянных дверей, ведущих в коридор; становились поклассно и по два на каждой ступеньке; ровно в половине девятого гимназический сторож Виктор, большой грузный старик с красным носом, одетый тоже в синий мундир, но только двубортный и без галуна на воротнике, давал огромным звонком первый звонок; двери в коридор отворялись и мы попарно дефилировали пред инспектором Карпинским, который нас сурово оглядывал с ног до головы и если у кого находил непорядок в одежде или ранце - тому приказывал: «останьтесь после уроков».

Мы шумно распределялись по классам и поступали в ведение классных надзирателей. Всех классов было восемь, причем несколько параллельных классов, а надзирателей было трое: Бурхардт, Куропаткин и Щеглов. Им приходилось неустанно бегать из класса в класс, усмирять нас, устанавливать тишину: «садитесь по местам, второй звонок». Они были добрые люди, но не понимали детской души, были сухи и не умели себя поставить. Мы их побаивались, но не любили. Однажды в классе я хлопнул партою и закричал: «господа, я подстрелил куропатку!» Куропаткин посадил меня за это на три часа в карцер. После третьего звонка являлся в класс учитель.

Мое разочарование в учителях было велико. Я представлял их себе такими же добрыми, как и директор. Eгo все любили. Когда он в синем форменном фраке, со звездою на груди и журналом под мышкой, высоко подняв голову, с седыми бакенами на щеках, бритым подбородком, большим прямым носом, строгими, но добрыми глазами, важно шагал по коридору, - мы старались попасться ему на глаза, приветствовать поклоном и были счастливы если он нас замечал и с улыбкою отвечал на поклон. Он преподавал греческий язык и мы любили эти уроки; он умел нас заинтересовать. Терпение его было безгранично. Когда вместо требуемой Греции, я указал на карте Турцию, то он не рассердился, сошел с кафедры, подошел ко мне, ласково потрепал по плечу и сам показал Грецию. Когда же на уроке географии учитель Спасский предложил мне начертить на доске Африку и я сие исполнил не совсем удачно, то он, подойдя ко мне, сказал: «делал дядя, не зная на кого глядя, это репка какая то, а не Африка, стыдно, садитесь» и махнул рукою. Класс разразился хохотом, я же, сконфуженный до слез, не знал как добраться до своей скамьи.

Очень любил крепкие слова и учитель математики Василий Семенович Фохт; высокий, красивый, молодой брюнет, с матовым цветом лица, светло-голубыми глазами и окладистою черною бородою. В математике я всегда был не силен, а при его грубом обращении я и совсем терялся. «Стукнитесь головою о доску», или «пятками думаете», было его излюбленное выражение недовольства. А между тем, из старших классов был слух, что Фохт не мог доказать в классе теорему, спутался, долго стоял у доски спиной к классу и наконец стер губкою все написанное, отложив задачу до завтра.

Хотя в гимназии преподавались оба новые языка - французский и немецкий, но обязательным было изучение одного из них; я изучал оба. Добром помяну учителя французского языка Фальконье. Он полюбил меня на первом же уроке, когда на его вопрос определить, что такое грамматика, я с места бойко ответил: «1а grammaire est l'art de lire et ecrirecorrectement en frangais». Мои «богатыя» познания, равно как и произношение его так поразили, что он при гробовом молчании класса подошел ко мне и поцеловал меня. После этого мы сделались друзьями. Он иногда приглашал меня пить чай. По его совету я всегда ходил стричься в французскую парикмахерскую, на вывеске коей значилось по русски: «Обри. Парикмахер из Парижа», а внизу по французски стояло: «Aubry». Фальконье уверял, что французские парикмахеры лучшие в мире. Тогда я ему слепо верил и с благоговением предоставлял Monsieur Aubry стричь мою буйно растущую шевелюру. Увы, должен сознаться, что теперь мое мнение о французских coiffeur'ax резко изменилось в противоположную сторону, ибо в парикмахерских Парижа я дважды был заражен какою то сыпью на шее. Бедный, милый Фальконье не долго прожил и умер от чахотки.

Учитель немецкого языка Аделлов был безличный, трусоватый человек, говоривший очень плохо по русски, с забавным акцентом; его изводили, стреляли в него жеваной бумагой, мазали пуговицы форменного сюртука чернилами, накалывали на спину куклу и даже прикрепляли к стулу иголку. Помню, что мы чуть не весь год переводили историю о том, как римский раб Андрокл лечил окровавленную лапу льва в пещере. Аделлов так забавно мягко произносил букву л, что слово лапа и Андрокл всегда вызывало у нас взрыв хохота, причину коего он никак не мог понять.

Большим уважением и любовью пользовался законоучитель отец Никодим Соколов, позже епископ Гродненский и Белостокский. Его письменное исследование о Ченстоховской чудотворной иконе Божией Матери общеизвестно. По очереди мы допускались им в алтарь, во время совершения богослужения, в гимназической церкви. С нетерпением дожидался каждый своей очереди и готовился к богослужению с истинною верою, страхом и трепетом. Помню, как позже отец Никодим, уже в сане епископа, путешествовал по своей епархии, без всякой свиты и помпы, в карсте запряженной парою лошадей и в сопровождении только своего служки; был ледоход и ему пришлось заночевать в Мостовской еврейской корчме на левом берегу Немана. Тогда это считалось событием, о котором долго и много говорили.

Учитель латинского языка Талама был чех, одетый всегда с иголочки, малаго роста, на высоких каблуках; он был серьезен, требователен, сух, но умел заставить учиться и зубрить «примеры». До сих пор помню «пример» на futurum exactum: «donee eris felix - multos nume rabis amicos, tempora si fuerint nubila - solus eris». т. e. «Покуда будешь счастлив - будешь насчитывать много друзей, если времена сделаются мрачными - останешься один». Вечный, бессмертный пример. Я любил латинский урок.

Другим хорошим учителем латинского языка был Яхонтов, отличавшийся необыкновенною строгостью. Яхонтова ученики очень боялись и всегда особенно добросовестно готовились к его урокам. Очень талантливым и любимым учителем был Харахоркин, преподававший русскую историю, которую он не задавал по учебнику «отсюда до сюда», но сам рассказывал в классе урок, задаваемый на завтра, при чем рассказывал так увлекательно, что мы слушали его с большим вниманием.

Попечитель Виленского учебного округа Сергиевский жил в Вильне. Его мы видали только в гимназической церкви. После окончания богослужения его плотная фигура в форменном синем фраке, со звездою на груди и крестом на шее, показывалась на левом клиросе лицом к нам и приветствовала нас легким кивком головы; мы конечно отвечали поклоном. Других сношений я с ним не имел и при других обстоятельствах, за трехлетнее пребывание в гимназии, его не случалось видеть.

Ученики, родители коих жили вне Вильны, помещались или у знакомых, или, в большинстве случаев, отдавались в специальные ученические квартиры, содержимые лицами, получившими на то разрешение от гимназического начальства. Ученические квартиры находились отчасти под надзором классных надзирателей, периодически их навещавших. Один из старших по классу живущих в ней учеников назначался «старшим» по квартире. «Старший» вел особый ежедневный журнал, смотрел за порядком, за поведением учеников и имел даже некоторую дисциплинарную власть. Послеобеденное время предназначалось для приготовления уроков. Тут власть старшего была полезна, так как среди учеников часто было желание мешать друг другу, что при небольшом помещении было очень легко, особенно когда один, заткнув пальцами уши, зубрил что нибудь вслух, другой «выбирал» латинские незнакомые слова из Корнелия Непота или Тита Ливия, справлялся по словарю, по подстрочнику и записывал в особую тетрадку для последующего зубрения, третий решал арифметическую задачу, которая никак не выходила, хотя «ход решения задачи был верный» и т. д. Гигиенические условия в таких квартирах обычно были не на высоте, питание тоже; белый хлеб в ученической квартире Котляревскаго хранился в чулане, куда на день ставились ночные вазы, a известное место содержалось в таком грязном виде, что я до сих пор не могу вспомнить без отвращения.

Старшим учеником в квартире Котляревского был упоминавшийся уже мною Владимир Ярошенко. Он не всегда был справедлив, любил иногда «пофискалить» начальству и подвести под наказание. У него была странная привычка: по окончании вечерних занятий он иногда становился коленями на постель и, громко декламируя из Тредьяковскаго:

«Ну же, ну же, ну же, ну!

Возьми арфу, воспой Марфу

Тредяковскаго жену»

медленно кувыркался на постели. Безобидное занятие, веселое зрелище для нас, младших учеников. Ученики, обращаясь к нему, почему то всегда говорили «Мосье Ярошенко». Это ему по-видимому нравилось. Гимназию Ярошенко окончил с медалью: «за примерное поведение и успехи в науках». Он был малоросс, равным образом как и хозяин ученической квартиры Андрей Николаевич Котляревский. Вероятно поэтому Котляревский часто напевал разные малороссийския песенки, в числе коих чаще других:

«Катылися с горы возы,

Да в долине стали.

Любилися, кохалися,

Теперь перестали».

Ученическая квартира Котляревскаго помещалась на небольшой квадратной площади, на которую выходил парадный подъезд генерал-губернаторскаго дворца. Мы любили слушать военную музыку во время смены караула у дворца; мы знали названия полков и цвет погон и воротника на мундире каждого полка: Пермский полк - красный, Вятский - синий, Петрозаводский - белый, Устюжский - темно-коричневый. Напротив нашей квартиры были башенные часы и большое мрачное, серое здание с таинственною и непонятною вывескою: «Центральный Архив и Комиссия для разбора древних актов».

За трехлетнее пребывание в Виленской гимназии я переменил две ученические квартиры, жил у учителя русского языка Николая Васильевича Беляева и наконец у соборного протоиерея отца Петра Левицкаго.

Беляев был небольшого роста, бородатый, нечесаный, немытый субъекгь, покушавшийся всегда острить и ненавидимый молодою женою, Варварою Яковлевною. Он был настолько нечистоплотен, что от его ног всегда очень дурно пахло. После обеда он имел привычку ходить по комнате, пить пиво, громко обсасывая усы, и курить скверные папиросы. Выписывал юмористический журнал «Шут» и всякий раз, как получался номер этого журнала, он неизменно кричал жене: «Варя, принесли «Скурру» (Scurra по латыни значит шут) и заливался веселым хохотом. Эта острота повторялась аккуратно каждую неделю. Нас на квартире было трое, брат мой, я и реалист седьмого класса Мей. Последний писал стихи, ухаживал не без успеха за Варварой Яковлевной и был нами не любим. У Варвары Яковлевны была сестра девица Фетинья Яковлевна, добрая, милая барышня. Кормили нас хорошо. Квартира на набережной реки Вилейки тоже была хорошая. Хозяева иногда устраивали танцевальные вечера, на которые собирался весь педагогический персонал, помоложе. Мы конечно не смели войти в залу где танцевали, но иногда в замочную скважину подсматривали и удивлялись как менялись в обращении и в танцах все эти наши грозные учителя, классные наставники, инспектор. Было странно и как то непонятно видеть их выделывающих па польки-мазурки или вальса в два па. Пребывание у Беляевых кончилось довольно печально. Было весеннее экзаменационное время. Я пошел в гимназию, брат остался дома, готовясь к завтрашнему экзамену. В гимназии узнал, что у брата экзамен не завтра, а сегодня. Прибежал его предупредить, он помчался в гимназию, я остался дома. Кроме самого Беляева дома больше никого не было. Беляев в столовой пил пиво, я в соседней комнате зубрил к экзамену. Вдруг слышу сильный стук в столовой, как бы от падения человеческого тела. Вбегаю и вижу Беляева, лежащего на полу с пеною у рта, с исказившимся лицом, в судорогах бьющегося в сильном припадке падучей болезни. He понимая в чем дело и страшно испугавшись, я без фуражки бросился из дому бежать по набережной и бежал, пока не был задержан прохожими и водворен домой. После этого случая нас с квартиры Беляевых взяли и поместили к соборному протоиерею отцу Петру Левицкому.

Почтенный протоиерей был вдов. Хозяйством занималась его сестра, тоже вдова, Лариса Даниловна. Она была очень добра и кормила нас на убой. Таких больших бифштексов, какие нас ожидали на завтрак в «большую перемену» между уроками, я в жизни больше не едал. У неё была прехорошенькая, пухлая дочка, гимназистка, Анна Венедиктовна. Однажды вечером, на мой звонок в передней, она открыла дверь и неожиданно обняла и поцеловала. Я быль к ней тоже неравнодушен. Одно время у нас жила подруга Анюты - Юлия, высокая, красивая, но очень строгая брюнетка. К сожалению она слегка прихрамывала и это портило впечатление. Желая ей понравиться, я написал на память стихи, в имевшийся у неё на сей предмет альбом:

«Брожу ли я, сижу ли я,

Все Юлия, да Юлия.

Иль чашу братскую с друзьями разопью ли я,

Иль песню заунывную с гитарой пропою ли я,

Все Юлия, да Юлия».

Она очень рассердилась и начавшиеся добрые отношения порвались. Я не мог понять, чем мои стихи, выражающие такую глубину и постоянство чувств, хуже стихов моих более счастливых предшественников, написавших, например:

«На последнем сем листочке

Пишу вам четыре строчки

В знак признания моего.

Ах! He вырвите его».

Правда, в альбоме было написано также и по французски: «Sois fidele jusqu'a la mort et je te donnerai la couronne de vie»; но тогда весь глубокий смысл этого прекрасного изречения- просьбы ускользал от моего юношеского понимания. Я был в четвертом классе, а Анюта и Юлия в шестом - на два класса старше меня.

Кроме мужской и женской гимназии, реального училища, мужской шестиклассной прогимназии, в Вильне был институт благородных девиц, духовная семинария, женское епархиальное училище и городское училище. В институте благородных девиц раз в год бывал бал, на который приглашались умевшие танцевать ученики. Бывало скучно, натянуто и не оживленно; ученики больше все толпились в буфете, где было обильное угощение лимонадом, оршадом, чаем и сладкими пирожками. В семинарии у меня было два знакомых семинариста: Миша и Коля Кульчицкие, сыновья нашего деревенского благочинного протоиерея о. Саввы Кульчицкого. Он был очень умный человек, талантливый проповедник; отлично служил обедню, хотя немного театрально. He гнушался также лично работать при надобности в поле, возил снопы, косил. У него была большая семья, состоявшая из двенадцати сыновей и одной дочери. Все дети были очень способны, но, достигши совершеннолетия, заболевали наследственною чахоткою и все умерли в молодом возрасте, тогда как отец Савва и попадья Емилия Игнатьевна дожили до глубокой старости. Старушка попадья не имела ни одного зуба, так что понять ее было невозможно, впрочем, она была не разговорчива, а больше дремала, сидя на стуле. Так на стуле и скончалась. Отец Савва и тут выразил свою скорбь несколько театрально, воскликнув: «масло догорело и огонь погас». В день св. Анны 25 июля, храмовой праздник справлялся всегда очень торжественно. Много паломников стекалось для поклонения камню, на котором по преданию явилась икона Св. Анны. Приношения в церковь были обильные. Миша Кульчицкий часто бывал у нас. Он был не дурен собою, обладал славным тенорком и певал нашим барышням трогательные романсы вроде:

«В меня Ангел раз вселился

В гимназистку я влюбился,

Грянем братцы мы ура -

Гимназистка та добра».

В зависимости от состава слушательниц слово Ангел заменялось словом Демон и слово гимназистка, словом институтка. Это было очень галантно и считалось по хорошему тону. С большим подъемом и очень весело пел Миша как: «лет шестнадцати, не боле, пошла Дуня в лес гулять». Трагично и мрачно пел балладу, называвшуюся: «Искушение семинариста». Привожу кое что из слов, удержавшихся в моей памяти:

...«Я не думал и не ждал

Как слуга письмо подал.

Много в том письме писалось

И свиданье назначалось.

Подождавши тут с часок,

Я отправился в лесок.

И под липой, под ветвистой,

Повстречался я с «пречистой»?!

Я ее тотчас узнал

И такую речь сказал:

Я любить вас не могу

И поэтому бегу.

Она чертям тут взмолилась

И за фалды ухватилась.

Я рванулся, как шальной,

И пришел - с одной полой.

To то братцы вв смотрите

На свиданья не ходите,

A то также, как меня,

Там опутают и вас».

После каждых двух строф следовал припев: «хорошо, хорошо, говори, что хорошо».

Миша был регентом семинарского хора, который прекрасно пел ни только духовные, но и светские песни. Раза два мне пришлось быть в семинарии на концертах, очень успешных во всех отношениях. Помню очень бравурную хоровую песню: «Как поехали два брата из деревни в Питербурх, как один то был Ерема, а другой то был Фома, как Ерема стал тонуть, Фомку за ноги тянуть, как Фома пошел на дно, а Ерема там давно...» После каждой строфы следовал припев: «Ах дербень, дербень, Калуга-Луга родина моя».

Строго запрещенная семинарским начальством и потому вероятно особенно излюбленная семинаристами песня была:

«При всем честном народе

Мы грянем в хороводе:

Взбранной воеводе,

Победительно.

Я в притчах Соломона

Читал: во время оно

Жил некий царь Сиона

Расточительно.

Он часто прибаутки

Рассказывал для шутки

И пил ведра три в сутки

Приблизительно.

А я как ни стараюсь

С Сионским не сравняюсь -

От четверти валяюсь

Унизительно.

Наш батюшка священник

Он не жалеет денег

Потягивает пенник

Упоительно.

Отец нас благочинный

Заходит в погреб винный

Потягивает полынной

Восхитительно»и т. д.

Концерт хора Славянскаго, впервые посетившего Вильну, произвел большую сенсацию. На следующем концерте в семинарии было исполнено и очень недурно несколько хоровых песен из программы Славянскаго. Вскоре посетил Вильну знаменитый скрипач Сарассатэ. Данный им концерт, произвел на меня не меньшее впечатление, чем хор Славянскаго.

В Вильне было музыкальное общество и я брал там уроки игры на рояле. Директором был некто Эбан, он же дирижировал оркестром городского театра и сочинял оперетки. Небольшого роста, худощавый, с длинными черными баками, желтым цветом лица, орлиным носом и черными проницательными, неприятными глазами, смотрящими поверх пенсне, он чрезвычайно похож был на знаменитого творца оперетки Оффенбаха. Сходству способствовало конечно и иудейское происхождение обоих. Очень музыкальна и успешна была оперетка Эбана под заглавием: «Все мы жаждем любви». Помню, финальный хор кончал словами: «Поедемте в Россию, поедемте туда, там можно нам множиться без всякого труда». Меня очень интересовала личность Эбана, как композитора и я смотрел на него как на существо высшее, недоступное. Из скучных своих средств я дал один рубль лакею Ивану с тем, чтобы он мне рассказал, как сочиняет его барин. Оказалось, что по утрам Иван подает ему, лежащему еще в постели, чай, нотную бумагу и карандаши; так в постели он и пишет, оставаясь лежать иногда до самого обеда. Мое уважение к Эбану еще увеличилось после того, как я увидел его в театре, дирижирующим опереткою: «La fille de madame Angot» Впервые взятый отцом в оперетку, с разрешения гимназического начальства, я пришел в дикий восторг. В антракте отец беседовал с Эбаном, который милостиво погладил меня по голове и посоветовал отцу свести меня в оперетку «Фатиница», сюжет которой очень хорош. За ложу в бельэтаже отец заплатил пять рублей. Меня поразила дороговизна. Вторая оперетка, которую я видел в Вильне, была: «Птички певчие» или «Периколла». Находил и нахожу, что и по музыке и по сюжету это самая лучшая изо всех существующих опереток. Я чуть не плакал, когда в сцене письма Периколла пела, что она «не в силах бороться всю жизнь с нищетою».

В этом мнении я сходился с Петром Аркадьевичем Столыпиным, который в бытность свою Гродненским губернатором поставил в Гродненском театре, с благотворительною целью, «Периколлу». Я был тогда Гродненским Предводителем Дворянства и приложил все усилия, чтобы сбор оправдал надежды. Сбор превзошел всякие ожидания.

Среди моих товарищей по гимназии близких друзей у меня не было, кроме трех братьев Незабитовских, соседей по им. Мосты, живших в имении Олешевичи, куда мои родители ездили и меня с собою возили. В Олешевичах быль роскошный, старинный дом, с билиардной комнатой, двухсветным залом, прекрасным садом. Я любил смотреть, как мой отец состязался на билиарде со стариком Константином Незабитовским, типичным поляским магнатом, с пушистыми седыми усами. Конечно, разговорным языком был всегда французский язык, ибо старики поляки избегали говорить по русски. Мадам Незабитовская была крупная, не старая, красивая блондинка; злые языки приписывали ей много загубленных сердец. Мой одноклассник Стась Незабитовский оставался всю жизнь в имении Олешевичи, имел прекрасную жену, много детей, был отличным хозяином, охотником, добрым соседом и председателем Гродненского Сельско-Хозяйственнаго Общества, где уготовил путь для последующего председателя князя Евстафия Сапеги, плохо говорившего по русски, впоследствии сделавшегося польским министром иностранных дел. Стась был «простой и добрый барин». Средний Незабитовский - Шарль всегда справедливо считался очень умным и дельным человеком; жил в имении в Минской губернии, обладал драгоценным запасом старой водки, доставшимся к сожалению большевикам, был членом Государственного Совета по выборам и ныне достойно занимает пост польского министра земледелия. Третий брат, Етьенн, высокий красавец, считался неудачником, потому что женился по любви на «циркистке» (цирковая наездница). Наследство свое получил деньгами; скоро все прожил; впал в бедность и куда то исчез. Нынешний польский министр юстиции Мейштович, с которым я встречался у Незабитовских, тоже был моим старшим товарищем по Виленской гимназий. Бывший начальник польского государства, маршал Пилсудский был также моим товарищем по Виленской гимназии. Это был мальчик с миловидным, нежного цвета лицом, неправильным носом, задумчивыми глазами, скромным взором; от других учеников он ничем пе отличался. В хороших отношениях был я с А. Петуховым, сидевшим рядом со мною на одной скамье и жившим на одной и той же ученической квартире. В классе мы были разсажены в алфавитном порядке фамилий, по четыре на скамейке: Ознобишин, Петухов, Руднянский, Шапиро. Петухов был сын мирового посредника, небольшого землевладельца. Имел приятное, лукавое лицо и смеющиеся глаза, был добр и простоват, не скоро соображал; его легко было дразнить. «Петухов, я ведь тебе должен сорок копеек?» «Конечно должен». «Ну так дай мне твой новый гребешок и мы будем квиты». «Хорошо... Что?! Дурак». Диалоги подобного рода повторялись с ним не раз. В будущем он сделался судебным следователем. Руднянский сделался в Вильне же зубным врачом, Шапиро - торговцем железа, оба последние евреи, - я, занимая последовательно должность городского и мирового судьи, предводителя дворянства и вице-губернатора, дошел до звания члена преступнейшей IV Государственной Думы. Говорю преступнейшей, ибо три предыдущие думы были тоже более или менее преступны; третья - менее, первая и вторая более. He было в мире большего преступления, как то, которое совершила IV Государственная Дума, содействовав устройству во время войны народного бунта, забыв присягу своему Государю, изменив Родине и Престолу, предав своего невинного, оклеветанного Венценосца, со всею его невинною семьею, в руки палачей, залив Родину беспримерным потоком крови и утопив в ней Россию и все её великое прошлое.

«Нам нужна Великая Россия - Вам нужны великие потрясения».

Эти исторические слова Столыпина должны быть запечатлены в сердце каждого члена Государственной Думы, всех созывов, как тех, которые подстрекали к совершению революции и содействовали революции, так и тех, которые не сумели не допустить революции. Все члены Государственной Думы виновны, но, главным виновником является, конечно, прогрессивный блок Государственной Думы. Уголовные кодексы всех культурных государств признают подстрекателя к совершению преступления - душою преступления и потому подстрекатель всегда карается высшею мерою наказания, как главный виновник. Такими подстрекателями, конечно, являлись главные, красноречивые лидеры прогрессивного блока - Аджемов, граф Владимир Бобринский, душевно-больной Керенский, «златоуст» Маклаков, бестактный Милюков, Родичев, Скобелев, Шульгин, недавно перерезавший себе горло Чхеидзе и другие, действовавшие при явном попустительстве председателя Государственной Думы Родзянки.

Продолжительна и ожесточенна была борьба за власть. Трудно было вырвать власть из рук законных её представителей и опрокинуть вековые устои государства Российского. Для успеха понадобилось три года несчастной великой войны, со всеми её тяжелыми условиями. Но еще труднее было удержать власть в детски-неопытных руках, совершенно неподготовленных к крупной роли министров, Керенского, Милюкова, Шингарева и компании. Эти люди, с хорошо подвешенным языком, жадные борцы за власть во что бы то ни стало, только чуть-чуть могли подержаться за власть и скоро, очень скоро, были с позором изгнаны теми, для которых они так наивно работали, причем Шингарев кровью заплатил за свои заблуждения. Сорвалось. Правь был дедушка Крылов, сказав: «беда, коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник». Керенский был ранее помощником присяжного поверенного, Милюков - издателем газеты, Шингарев - земским врачем.

Но если трудна была борьба за власть, если трудно, не по силам трудно, было удержание в своих руках власти, то ни только трудно, но совершенно невозможно сознание учиненных великих, пагубных ошибок и заблуждений, в особенности когда таковые настойчиво и обдуманно совершались в зрелом возрасте видными деятелями, облеченными доверием народа. Такое честное, открытое сознание, исповедывание и раскаяние в своей вине явилось бы актом величайшего мужества, благородным подвигом. Но для подвигов надо быть героем. Героев в прогрессивном блоке не было. Были заурядные люди, а обычно всякий заурядный человек обладает незаурядным самомнением и самолюбием; он верит, что никогда не ошибается. Ожидать от такого человека подвига нельзя. Suum cuique, каждому свое.

Да простит им Господь, ибо по истине эти близорукие люди не понимали и не ведали, что творили. Затмило.

Сейчас прочитал в немецкой газете «Berliner Borsen Zeitungf», № 124 от 15 марта 1927 года, телеграмму из Нью-Иорка под заглавием «die Ohrfeigo fur Kerenski». т. e. «Плюха Keренскому», сообщающую, что русская женщина Екатерина Брей, нанесшая бывшему русскому премьер-министру Керенскому, при пятитысячном собрании, удар по лицу, присуждена к штрафу в 4 доллара 50 центов.

Какая гадость бить по лицу душевно-больного человека и еще большая гадость и бесчеловечность, что родные и друзья Керенского оставляют его без надзора, предоставляют ему свободу передвижения и до сих пор не позаботились изолировать этого несчастного в соответствующем для таких больных помещении. Надо надеятся, что Керенский будет наконец надлежащим образом освидетельствован врачами психиатрами и затем обезврежен и изолирован. Не доказал ли разве Керенский всему миру, как вредна, опасна и заразительна для окружающих его сложная душевная болезнь. О, как давно это следовало бы сделать!

В газете «Руль» напечатано в мае 1927 г., что и Милюкова в Риге бил по лицу некий барон Адеркас, считающий его виновником русской революции. После этого Милюков перекочевал в Ревель для продолжения своих лекций. Поистине Милюков терпелив и неутомим. «Привычка свыше нам дана, замена счастию она».

На летние три месяца, праздник Рождества Христова, праздник Святой Пасхи и иногда па масляницу мы уезжали в Мосты на отдых. Это было хорошее время. Однако путешествие было довольно сложное. Из Вильны в Гродну по железной дороге и из Гродны в Мосты 63 версты на подставных лошадях, которые дожидались на пол-пути в деревне Лавны, в еврейской, убогой корчме. Возил нас всегда кучер Матвей, к коему родители питали полное доверие, в особенности после случая, когда он сломал себе ключицу: удерживая понесших с горы лошадей, упал на землю, но возжей из рук не выпустил, Поездка бывала скучною и утомительною, в особенности зимою. В корчме приходилось бывать свидетелем пьяного мужицкого разгула, ругани, иногда драк. Я боялся этих остановок и торопил с перепряжкой лошадей. Дома всегда ожидала масса новостей. Отец выписывал музыкальный журнал «Нувеллист» и отмечал карандашом, что ему нравилось. Мы с братом наперерыв старались поскорее разучить эти пьесы и заслужить одобрение отца. Особенно мы любили играть в четыре руки. Брат был музыкальнее и способнее меня и играл очень не дурно.

В один из приездов я заметил в саду, в любимой жасминовой беседке, мраморный бюст с подписью «Hannemann». Отец был гомеопатом любителем и потому воздвиг этот бюст отцу гомеопатии. «Hannemann» был лыс, но кругом всей головы шла довольно широкая кайма волос. В этом было сходство его с моим отцом. Крестьяне говорили, что барин сам себе поставил памятник. Удивительное дело, но лечение гомеопатией часто давало хорошие результаты и больные с самыми разнообразными болезнями ежедневно являлись, даже очень издалека. Думаю, что успех происходил главным образом от обязательно предписываемого строжайшего режима: «водки не пей, брось курить, не ешь ничего острого» и т. д. Слава об лечении гомеопатией встревожила местное врачебное начальство; было несколько доносов генерал-губернатору, производилось расследование. Лечение, конечно, было даровое; вреда от него не было. Расследование кончилось ничем. Вскоре появилось новое лечение электро-гомеопатией итальянца графа Маттеи. Отец сначала им увлекся, выписал. Даваемые дозы были настолько архи-гомеопатичны, что говорили о том, что одну крупинку надо опустить в Неман у Мостов, стаканом зачерпнуть воду в Немане у Гродна (около ста верст вниз по течению) и тогда пить по чайной ложке два раза в день. Электро-гомеопатия оказалась чистым шарлатанством. Сильно поколеблена была вера в силу гомеопатического лечения опытом, произведенным детьми нашей соседки генеральши Шлегель, сделавшейся гомеопаткой, по примеру отца. Дети высыпали из аптечки все крупинки и истолкли в ступке, залили все спиртовым раствором гомеопатических лекарств, смешали и схлебали ложками, после чего остались ни только живы и здоровы, но даже слегка повеселели.

Частым гостем бывал у нас достопочтенный, старец, священник села Пески, отец Иоасаф Миронович. Высокого роста, с большою белою бородою, крупными чертами лица, большими добрыми глазами он походил на лик угодника, как изображают на иконах. Приезжал он главным образом к отцу поговорить о политических делах и на злобу дня. Отца он заговаривал до дремоты. Имена генералов Черняева, Скобелева сменялись именами гражданских деятелей - Бисмарка, князя Горчакова и наоборот. Желая выразить кому-либо из них особое благоволение, он называл его: «юха бестия». Что это значило - я до сих пор не знаю. Отец Иоасаф нюхал табак, в который мы по его просьбе клали цветы резеды, которую он обожал. Он был бесконечно добр; за требы ничего не брал и потому был очень беден; при нем жила его сестра, старуха Виктория Степановна, которую он называл почему то Виктор. Уезжая, всегда получал на дорогу сигару и был и восторге.

С Мостовским ксендзом Каждайловичем отношения были натянутыя и вскоре совсем порвались. Причиною тому была корыстная попытка ксендза захватить в свою пользу принадлежащее, по существовавшему закону, владельцу имения Мостов «право пропинации». «Пропинация» предоставляла владельцу имения Мостов, владеющему также на «чиншевом праве» мещанскою землею в местечке Мостах, - исключительное право на содержание в местечке корчмы и на продажу в ней спиртных напитков.

Местечко Мосты расположено по обоим берегам реки Немана и потому имело две корчмы. Владелец имения отдавал «право пропинации» в аренду, за известную годовую плату, и такой арендатор назывался «пропинатором». Таким «пропинатором» был на правом берегу Немана - Лейзер Шибовский, на левом - Хаим Сегалович. Ксендз Каждайлович, владевший в местечке Мостах костельною землею, почему то вообразил, что и ему также принадлежит «право пропинации». Войдя в соглашение с отцом Лейзера Шибовскаго, Каждайлович открыл шинок, чем внес в население смуту и начал всячески интриговать против владельца, возбуждая против него крестьян и мещан. Каждайлович был чахоточный, чрезвычайно нервный и неприятный человек. При разговоре отхаркивался и плевался, не стесняясь местом. Такое положение продолжалось более года, и только смерть Каждайловича восстановила нарушенное спокойствие. Каждайлович оставил после своей смерти плохое наследие в виде чахоточных бацилл в доме. Его два последующие заместителя тоже заболели чахоткою. Пришлось выстроить новый дом. Co всеми последующими настоятелями Мостовскаго костела отношения у нас всех были самые лучшие. Я особенно любил ксендза Дорошкевича, который, не смотря на свою полноту, был страстным охотником, держал гончих собак и отчасти явился одним из первых учителей, пристрастивших меня и брата к охоте и обучивших дельному и осторожному обращению с ружьем. Ксендз Дорошкевич внушил мне простое и вместе с тем трудно исполнимое правило, которое я соблюдал всю жизнь: «ружье - не зонтик». Благодаря этой, усвоенной разнице в обращении между ружьем и зонтиком, мое ружье никогда не было причиною несчастного случая ни с другими, ни со мною лично. С ксендзом Саросеком у моих братьев Александра и Леонида, уже в зрелом возрасте, установились настолько искренние, дружеские отношения, что они вместе совершили довольно продолжительное путешествие по Европе, доехав до Рима включительно и хотя папу не видали, но за то привезли массу интересных и сильных впечатлений.

Приезжал иногда становой пристав Василий Василиевич Погорельский, живший в м. Песках. Это был добрый малый, но не знал, как себя держать: то держался слишком развязно, то, спохватившись, начинал лебезить; не умел попасть в точку и боялся уронить свое достоинство. Он был честен, взяток не брал, но не мог устоять, если ему приносили в подарок рыбу, в особенности налимов, которые по местному называются «ментузы». Нашелся юркий еврейчик, который специализировался на этом подношении и даже составлял у станового протекцию. Сам Погорельский презрительно называл его «ментузий жид» или «жид с ментузами», однако говорили, что ходатайства «ментузьяго жида» часто имели успех.

Иногда устраивались танцы, в особенности когда приезжали четыре барышни Андржейкович, ближайший сосед из имения Михайловки, Иван Матвеевич Ловицкий, с сестрою Жозефиной, два семинариста, братья Кульчицкие и семья Ярошенки, где было три девицы. Дирижировал танцами всегда отец. Дом был низкий, и у окон собиралась дворня и Мостовские крестьяне, которые рассказывали, что наш барин самый важный, потому что всеми командует, на всех кричит и все господа его слушаются.

Большим и торжественным событием считались «Дожинки». В то время большинство полевых работ исполнялось ручным трудом; ни жатвенных машин, ни сенокосилок не было. В день окончания жатвы жницы (мужчины никогда пе жали), сплетали из колосьев ржи венок, украшали его цветами, ягодами рябины и лентами и, возложив на голову избранной лучшей жницы, ведомой под руки двумя подружками с песнями направлялись в усадьбу. Тут их ждало угощение, состоящее из водки, пива, хлеба, баранок, огурцов, творожного сыра, яблок и груш. Угощение размещалось на столах, в саду под липами. Венок принимал отец, и в этот момент обязательно надо было плеснуть на девушку, подносящую венок, водою. Эту операцию обливания из кружки производил всегда один из служащих мужчин, и всегда как бы неожиданно для девушки. Девушка однако всегда об этом знала и потому боязливо жалась в ожидании холодного душа. Значение этого обычая - предотвратить на будущий год засуху. Девушка, принесшая венок и её две подружки награждались деньгами, иногда головными платками. Толпа жниц приближалась обычно с одною и тою же песней, протяжною, заунывною по напеву и грустною по смыслу, носящею воспоминание крепостного права, по местному «паньщины»:

«Зелен наш бор, зелен,

За все боры зеленейший.

Весел наш пан, весел,

За все паны веселейший.

Паны кажуть до дому,

А паненята не пускают».

Вообще песни, которые я слыхал в Гродненском уезде, отличаются заунывными мотивами и веселых почти нет, разве следующая несколько веселее:

«Туман с горы котится,

Девка замуж просится».

В Гродненском уезде крестьянки певали также известную тоскливую песнь - Разлуку: «Разлука, ты разлука, чужая сторона...»

Однако пророческая песнь эта не может считаться местного происхождения, ибо исполнение её распространяется далеко за пределы Гродненской губернии, в каковой вряд ли она нашла свое начало.

Освобождение от гнета паньщины вылилось тоже в заунывную по напеву песню:

«Ой под лясом, ой под лясом темна хмаренька!

Гей, гей, гей, гей темна хмаренька.

Вылетала, вылетала Божья пташечка.

Гей, гей, гей, гей Божья пташечка.

Да и выносит, да и выносит Государский указ.

Гей, гей, гей, гей Государский указ».

Еще грустная песнь:

«Трудно, трудно разжинаться

На широкой полосе.

Трудно с милым разставаться,

Когда милый по душе».

Бабы и девки танцевали вообще очень мало и редко, а если танцевали, то исключительно между собою и очень не оживленно, большею частью «польку-крутелку».

Хлопцы держались как то всегда отдельно, за то они умели делать из ивовой коры трубы, длиною аршина в два, шириною вершка в три при конце трубы и в эти трубы они трубили, главным образом «в ночном», для отпугивания предполагаемых волков. Звук быль издали приятный, сильный, но необычайно грустный, тоскливый, берущий за сердце, в особенности когда одновременно трубили в разный тон несколько хлопцев. Получался звучным, далеко разносимый эхом, минорный аккорд.

Другие хлопцы на тот же мотив подпевали:

«За горою ветер вее,

Там Пикита жито сее.

Никита, Чикита!

He я то,

Мой тато» и т. д.

Перед началом жатвы, обычно в субботу, делали «Зажинки», которые состояли в том, что срезали серпом небольшое количество ржи, связывали в снопик, украшали цветными лентами и приносили с теми же песнями в усадьбу. Снопик принимался, принесшие награждались подарками в виде цветных ситцевых платков, но угощения не полагалось. Участвовали в большинстве случаев только жницы, живущие в усадьбе. Снопик ставился под образа, равно как и венок, и сохранялся целый год до новой жатвы. В первый день жатвы, когда отец, или кто нибудь из нашей семьи, приходил в поле, где жали, то ближайшая жница бежала и опоясывала пришедшего перевязью, сделанною из сжатой ржи. За это полагалось давать подарки деньгами, а перевязь эту следовало не снимать целый день, ибо, в случае снятия, операция опоясывания обязательно повторялась.

Еще был обычай у крестьянских девушек, выходящих замуж, приходить с двумя подружками к нам в усадьбу прощаться. Невеста низко, в пояс кланялась и целовала в губы. Это был единственный случай открытого поцелуя в губы, обычно принято было господам целовать руку и этот отвратительный и не гигиеничный обычай упорно держался, не смотря на все старания его вывести. Отказ дать поцеловать руку считался за оскорбление и проявление гордости. Некоторые норовили поцеловать в плечо и даже в коленку. В большинстве случаев у этих людей внутреннее чувство не совпадало с внешним его проявлением.

ГЛАВА ВТОРАЯ.

Jurisprudence est divinarum atque

humanarum rerum поtitia, justi, atque

injusti sciencia.

Римское npaвo.

Quidquid agis - prudenter agas et respice finem.

Девиз правоведов.

Весною 1884 года, не дожидаясь переходных экзаменов в пятый класс, отец взял меня из Виленской гимназии и повез в С.-Петербург для отдачи в Императорское Училище Правоведения. Будучи сам правоведом, 17-го выпуска 1856 года, отец сохранил чувства любви к училищу и поддерживал, по возможности, сношения с училищем и со своими товарищами.

Императорское Училиице Правоведения было основано в 1835 году культурнейшим человеком того времени, просвещенным, незабвенным благотворителем Принцем Петром Георгиевичем Ольденбургским. За семьдесят семь лет своего существования училище выпустило свыше 2200 воспитанников и среди них дало ряд не только выдающихся русских государственных деятелей, в числе коих: Н. И. Стояновский, К. П. Победоносцев, И. Л. Горемыкин, Э. В. Фриш, И. Я. Голубев, A. А. Половцов 1, Д. Н. Набоков, Н. А. Манасеин, И. Г. Шегловитов, (три последние занимали пост Министра Юстиции и были особо выдающимися юристами), В. Н. Герард, Н. Н. Сущев, Н. Н. Шрейбер, В. К. Случевский, В. П. фон Энгельгардт (доктор астрономии и философии), князь A. А. Ширинский-Шихматов, A. В. Бельгардт и другие - но и таких всемирных знамени гостей, как композитор A. Н. Серов, 1-го выпуска 1840 г., композитор П. И. Чайковский, поэт Ал. Н. Апухтин (полследние оба 20-го выпуска1859 года. Оба умерли в 1893 г.) и поэт А. М. Жемчужников, 2-го выпуска 1841 г.

К числу правоведов, проявивших себя особо энергичною, успешною деятельностью и трудами по оказанию всякого рода помощи русским беженцам за границею, - следует отнести A. А. Половцева 3 в Париже и A. В. Бельгарда в Берлине.

Думаю, что высказывая им мою искреннюю благодарность младшего товарища, я исполняю этим также желание очень многих русских эмигрантов.

Приехав в Петербург, мы остановились в Grand Hotel de Paris, на Малой Морской улице. В дни экзамена мы часто пешком отправлялись в Училище Правоведения, на Фонтанку № 6. Это была большая и интересная прогулка. Утренняя жизнь Петербурга с его разносчиками, живорыбными садками и богатыми магазинами представляла много новаго, любопытного и занимательного, в особенности для меня. У парадного входа в училище нас встречал швейцар Михайло Бурым, на руки которому отец меня сдавал, а сам обыкновенно дожидался меня в Летнем саду, расположенном напротив, чрез речку Фонтанку. Знаменитый Михайло Бурым, колоссального роста, в своей красной ливрее с такою же пелеринкою, украшенною черными с золотом орлами, всем своим видом, ласково-снисходительным ко мне обращением по имени и отчеству, - произвел на меня сильное, хорошее впечатление. Могу сказать, что за все мое шестилетнее пребывание в училище наши отношения оставались самыми добрыми, благожелательными. В минуту жизни трудную Михайло ссужал деньгами, но никогда не требовал процентов, не вымогал, а брал с благодарностью сколько отдавали. Вероятно бывали случаи, что и не отдавали. Он никогда не жаловался. Два paзa в году: в день праздника Георгиевских Кавалеров и в день своих именин Михайло устраивал у себя угощение, на которое приходило много воспитанников старшего курса. Он и его жена усердно угощали разными сортами водки и закусками; особенно вкусна была сухарная водка, домашнего приготовления. Начальство училища смотрело на это сквозь пальцы. Говорят, что предшественник Михайлы, окончивший жизнь свою на этом посту, пользовался еще большим уважением и любовью. Он так любил училище, что завещал скелет свой училищу и таковой всегда стоял в шкапу, в физическом кабинете.

Весною, особенно в Мае, Петербург очень хорош, а поездка на острова, на Стрелку, наблюдать закат солнца в море, так хороша и так привлекала своею красотою, что отец часто возил туда меня. Для меня это было величайшим наслаждением, ибо я не знаю красоты выше красот природы. В прогулках этих часто принимал участие друг отца, инженер, член Совета Министра Путей Сообщения Иван Семенович Кологривов. Он изъездил весь свет, долго жил в Конго и рассказы его были чрезвычайно занимательны. Однажды он заехал за нами в коляске на резиновых шинах, которые тогда только что появились в свет. Необычайное, почти бесшумное, передвижение по улицам доставляло большое удовольствие, тем более, что давало возможность разговаривать и слышать друг друга. Это культурное нововведение очень высмеивалось в юмористических журналах и в «Развлечение» появилась карикатура, изображающая, как коляска, с колесами на резиновых шинах, запряженная парою лошадей, наезжает на переходящего улицу беспечного пешехода. Под карикатурой подпись: «Вот видим шины новой моды, не слышат шума пешеходы». И. С. Кологривов был холост, богат, но никогда своей квартиры не имел, а жил в меблированных комнатах над рестораном Кюба, где и питался.

Экзамены я сдал сносно и был принят в шестой класс. Отец мне подарил «собственную» треуголку и приобрел у училищного вахтера Рылова форменный подержанный мундир, с серебряным галуном и зелеными обшлагами. С этими внешними признаками моей радости и гордости мы укатили отдыхать от трудов на каникулы в Мосты. Моя треуголка производила чрезвычайное впечатление на всех. Барышни Андржейкович, увидев ее, в один голос сказали: «quel drole de chapeau», a Мостовский ксендз Сорока нашел сходство моего нового наряда с нарядом, который будто носит папская гвардия. Ксендз Сорока был сыном простого крестьянина, муляра (штукатура). Пpo него паны говорили «qu'il a manque sa vocation», a шляхта говорила: «mularza zapsowali, a proboszcza nie zrobili», т. e. муляра испортили, a ксендза не сделали.

Кошки скребли у меня на сердце, когда к 1 сентября пришлось одному возвращаться в Петербург, чтобы поселиться в училище Правоведения на шесть лет, долгих шесть лет. Никогда не был так далеко от родителей, никогда не жил в закрытом заведении, никогда не находился под постоянным надзором начальства и в такой большой компании товарищей. Было жутко первые дни. Порядок, чистота, дисциплина. Однако освоился очень скоро и тому способствовала резкая разница в обращении начальства, которую я сразу почувствовал. Насколько гимназическое начальство, за немногими исключениями, было грубо в обращении и никогда не умело или не хотело близко подойти к чуткой молодой душе ученика, настолько отношение всего училищного начальства было мягкое, вежливое, снисходительное, хотя и требовательнее. He было слышно ни крика, ни бранных слов, так оскорбляющих нежную впечатлительную душу, так озлобляющих сердце. Дисциплина проводилась настойчивостью, терпением и ласкою. Я очень скоро привык, сознательно и добровольно подчинился ей. В гимназии задавали уроки «отсюда и до сюда», требовали знания заданного и за незнание бранили и наказывали; никакого иного общения, ласки, доброго слова ученики не видели.

В гимназии учили. В училище правоведения учили и воспитывали. Эта разница воспитания глубоко сказывалась во всей последующей жизни правоведа, и сгладить ее жизнь была не в силах. Слишком сильно врезываются в душу впечатления, переживаемые в молодости. В воспитании младших товарищей по твердой училищной традиции принимали участие старшие товарищи. Так в младшем курсе пользовались особым влиянием воспитанники четвертого класса, a в старшем курсе воспитанники первого класса. К училищу принадлежало еще три приготовительных класса, которые помещались отдельно на Сергиевской улице. Эти три приготовительные класса и четыре класса младшего курса соответствовали восьми классам гимназии. Три класса старшего курса соответствовали четырем годам университета. При успешном занятии училище можно было окончить в десять лет, с чином титулярного советника. Мне удалось окончить свое школьное образование всего в девять лет: в гимназии три года и шесть лет в Училище Правоведения. Ежедневно один воспитанник четвертого класса дежурил по младшему курсу и один воспитанник четвертого класса дежурил по младшему курсу и один воспитанник первого класса дежурил по всему училищу. Дежурный воспитанники первого класса дежурил по всему училищу. Дежурный воспитанник помогал дежурным воспитателям будить утром воспитанников, следил за порядком, встречал учителей и профессоров, подавал им классный журнал и исполнял вообще все мелкие, но неизбежные дела, связанные с ежедневною жизнью училища. Кроме того один воспитанник от младшего и один от старшего курса ежедневно назначался дежурным по кухне.

По традиции, младшие воспитанники должны были с полным уважением относиться к старшим воспитанникам, - не смели входить в старший класс без разрешения, должны были утром скорее уходить из «умывалки», отдавать честь на улице. За уклонение от исполнения сей традиции старшие могли подтягивать и «цукать» младших. В мое время такое «цукание» проявлялось в мягкой форме. В последнее время способы цукания обострились и слышны были сильные нарекания со стороны «цукаемых». Возможно, что и то и другое было преувеличено, но как способ поддержания дисциплины, воспитания воли, характера, самообладания, почтения к старшим - училищное «цукание» имело за собою много полезного и хорошего. «Цуканию» подвергались исключительно новички, т. е. поступившие в один из классов, а не начавшие свое пребывание в училище с младшего приготовительного класса. На старший курс можно было поступить только в третий класс, выдержав экзамен на аттестат зрелости. Во второй и первый класс новички не принимались.

К дурной стороне «цукания» следует отнести то, что оно могло также применяться со стороны своих же одноклассников и что форма «цукания» была в большинстве случаев бессмысленна и иногда обидна, затрагивая чувства национальные или религиозные. Излюбленною формою «цукания» бывала та, когда новичка заставляли прочесть лекцию о каком нибудь совершенно невозможном предмете или на совершенно бессмысленную тему, например - «о бессмертии души рябчика». Иногда новички третьего класса бывали ночью разбужены поздно вернувшимся из отпуска старшим товарищем первого класса и должны были «явиться и представиться» ему, произнося самую сложную и бессмысленную формулу явки. Если они немедленно являлись прямо как лежали в постели, т. е. в одной рубашке, то их разносили за то, как они смеют являться в таком виде; если они успевали надеть мундир или курточку - им доставалось за ношение ночью мундира или курточки. Это было глупо. Раз одного воспитанника третьего класса на традиционном обеде «слияния» товарищи первого класса заставили выпить стакан горячей водки. Это было вредно для здоровья. Были редкие случаи, что новичок не выносил «цукания» и уходил из училища. Например, новичок Августовский ушел, но чрез год вернулся и окончил. Оскорбление национальных или религиозных чувств достойно всякого порицания.

Директор училища Иван Самойлович Алопеус, бывший во времена пребывания в училище моего отца классным воспитателем, меня полюбил и говорил что я, будучи очень похожим на отца, напоминаю ему его молодость. Алопеус, бывший артиллерийский офицер, был стройный, сухощавый, красивый старик, с бравыми седыми усами, грозными пушистыми бровями, детски ясными голубыми глазами, прямым большим носом в золотом пенсне. Он умел и любил «разносить» и казаться грозным. Ho всегда, даже в минуту действительного гнева, когда он в обращении к провинившемуся воспитаннику имел привычку применять слово «батенька» (более сильного бранного слова в его лексиконе не было), всегда чувствовалось, что он разносит любя, желая добра, желая поскорее простить, дать возможность загладить вину. Было стыдно, чувствовалось сознание вины, являлось раскаяние. Его гнев всегда был справедлив.

Вторым современником моего отца был, старейший по возрасту, классный воспитатель Евгений Федорович Герцог, добрейший старик, носивший всегда форменный фрак и ходивший с опущенною головою, держа руки за спиною и слегка посвистывая. Он меня сильно пристыдил за игру на рояле на первой неделе великого поста, во время говения. Звали его «Ядрешкою».

Мое пребывание в шестом классе омрачено было двумя грустными событиями: смертью инспектора воспитанников Шульца, много лет занимавшего эту должность и всеми уважаемого и оскорблением по лицу, нанесенным в моем классе воспитанником Бером учителю латинского языка Юлию Васильевичу Слефогту. Последний был уже преклонного возраста, обладал длиннейшими седыми бакенбардами, бритым подбородком и красным лицом, был незлобив и не строг; говорил с акцентом; преподавал старательно, спокойно и делал все возможное, чтобы облегчить изучение правил латинской грамматики. Так например: в латинском языке существуют глаголы, употребляемые только в третьем лице; для облегчения их запоминания он сложил их в рифму и, дирижируя поднятым указательным пальцем правой руки, декламировал сперва та ла, та ла, та ла ла, та ла, та ла талала, а потом следовали уже глаголы:

«piget, pudet, poenitet,

taedet atque raiseret».

Способ безусловно хороший, ибо я до сих пер их не забыл. Слефогту воспитанники дали кличку «белого слона», с коим он имел как будто сходство, а также звали «Юлькой». Бер был очень нервный, злой и неспокойный мальчик; накануне Слефогт поставил ему пять баллов при двенадцатибальной системе. Бер взволнованно говорил нам, что отомстит жестоко и на следующее утро подошел к сидящему в классе на кафедре Слефогту и ударил его ладонью по лицу. Старик заплакал и со словами «вот до чего я дожил» вышел из класса. Тяжелая, безобразная сцена. Бер был исключен из училища. Родители подвергли его наказанию розгами и приезжали к Слефогту просить прощения за гнусный поступок сына. Слефогт простил и сказал, что жалеет «этого несчастного мальчика».

У Слефогта был сын Николай, который воспитывался в училище правоведения и окончил его в 1896 году. Занимая должность непременного члена Ярославского губернского по земским и городским делам присутствия, он приехал по делам службы в Петербург, к Министру Внутренних Дел Столыпину и 12 Августа 1906 года погиб от взрыва на Елагинской даче министра.

В училище было две должности инспектора: инспектор воспитанников и инспектор классов; последний ведал исключительно учебною частью. Должность эту занимал профессор Римского права Лудольф Борисович Дорн. Его главным авторитетом был немецкий профессор Иеринг, коего известное сочинение: «Geist des romischen Rechts auf den verschiedenen Stufen seiner Entwickelung» являлось его настольною книгою, которую он и нас в старшем курсе заставлял зубрить чуть не на память. Она начиналась так: «Три раза Рим диктовал миру законы. Три раза призывал народы к единству»... Дорн был очень нервный, подвижной человек, все время потирал руки или одну о другую или о свою спину и пониже; движения эти повторялись часто и вызывали остроумные замечания воспитанников. Дорн часто ездил с научною целью заграницу, так что на эту тему про него и его жену, остававшуюся дома, даже сложили песню, начинавшуюся словами: «Дорн поехал заграницу осмотреть Европу»...

На место скончавшегося инспектора воспитанников Шульца был назначен морской офицер, капитан второго ранга Василий Васильевич Вахтин; у него была вывихнута правая нога; говорили - последствие падения в пьяном виде с мачты; ногу эту он слегка волочил; ходил бесшумно, нося мягкие подошвы; был короток и кругл в туловище, мягок и вкрадчив в манерах, носил всегда форменный морской сюртук и кортик. Вахтин поставил себе целью подтянуть воспитанников во всех отношениях и установил для этой цели тайную слежку за ними. Удалив многих старых служителей из отставных солдат и заменив их новыми, себе преданными, он установил более строгий надзор за воспитанниками, при чем, имея ключи паспарту и передвигаясь бесшумною походкою, он обыкновенно появлялся там где его менее всего ждали. Конечно, это вызывало неудовольствие воспитанников и сохранившихся немногих старых «дядек», служащих в училище уже многие годы, как например дядьки: старик Петров, чухонец Армон, хитрый Матвеев, чернобородый Балабанов, столовщик Дмух, искренне преданных своим питомцам. Вахтин наказывал дядек за принесение лакомств и предметов питания, за которыми воспитанники их посылали. Приходилось, чтобы не подводить под наказание служителей, воздерживаться от посылок за лакомствами и тем лишать их дополнительного заработка в виде чаевых. Неудовольствие было с двух сторон. За курение, обнаруживаемое им даже в самых укромных местах и разрешенное только в старшем курсе, где была особая «курилка», Вахтин наказывал лишением отпуска. Такая система подглядывания и подслушивания, совершенно чуждая покойному инспектору Шульцу, претила всем традициям и всему духу училища. Всякий шпионаж и донос клеймился презрением. Были неоднократно крупные недоразумения и объяснения с Вахтиным, доходившие до разрешения директора. К сожалению, Вахтин был отчасти прав в преследовании своей цели. Но был очень неправ в средствах, которые он для того употреблял. Непонятно, как Вахтин, будучи морским офицером и окончив морское училище, имевшее свои хорошие традиции, мог опуститься до шпионажа.

Вахтин ни уважением, ни, конечно, расположением воспитанников не пользовался. Его даже не боялись, отчасти бойкотировали, вступали только в необходимые разговоры. Про него сложена была песнь; один из более мягких её вариантов сохранился отчасти в моей памяти, привожу его, выпуская припев и несколько более сильных строф:

Песнь о Вахтине.

«Училище есть на Фонтанке,

Покойный Принц Петр основал,

В училище том есть инспектор - Вахтин - ему имя Бог дал.

Ключи паспарту подобравши,

За нами шпионить он стал

И старых солдат всех прогнавши,

Подобных себе подобрал.

У всех у них глупые рожи,

Походка тиха и хитра,

Стараются, лезут из кожи,

Вахтнн и его вахтера.

Вахтин - это с... морская,

Случайно к нам в школу попал,

Ах, скоро ль дождуся я мая,

Чтоб я ему в шею наклал».

Обычно песнь эту начинали петьхором, лишь только замечали появление на горизонте Вахтина. Конечно ему было известно содержание песни, а также всех её вариантов. Такое положение долго продолжаться не могло, и Вахтин был сменен, кажется все таки только после двух лет службы, полковником Ганике. Ганике был благородный человек, довольно мягкий, умевший стать в добрые отношения с воспитанниками. Если ему иногда давали кличку «Гаденький», то это делалось без всякого основания, исключительно по злому созвучию слов.

Вскоре после ухода Вахтина покинул училище, к общему всех сожалению, и наш любимый, уважаемый директор Алопеус. Его заменил деятельный и энергичный генерал Пантелеев. Училищная поэзия реагировала на его появление следующими стихами:

«Совсем училище упало:

Директор видно устарел.

Таких речей велось не мало,

Ho Принц был опытен и смел.

В своей речи о правосудьи

Он высказал правдивый взгляд, -

Что нам теперь нужны не судьи,

А бравый строевой солдат.

«Чтоб вышел толк из дуралеев

Им нужен бравый Пантелеев».

Так Попечитель наш решил,

И в должность генерал вступил.

Свершилося: и вот с тех пор мы

Две знаем коренных реформы:

Он перенес спектакль в зал

И разрешил устроить бал».

(Любительские спектакли сперва устраивались в «умывалке», а зрители помещались в дортуаре).

Стихи эти, кажется, принадлежали перу старшего, рано скончавшегося от чахотки, Ридигера Георгия. Помню небольшой сборник его стихов, изданный им в период пребывания на старшем курсе.

На первой странице посвящение следующее:

«Моя святая Беатриче!

К твоим стопам несу я в дар

Из сердца рвущиеся звуки

И песни вдохновенной жар».

На последней странице заключение следующее:

«Все говорят - ученье свет,

А неученье - это тьма.

Но и в науке проку нет,

Коль нет природного ума».

Бедный, славный Жорж. Его душа была так же нежна, как и его здоровье, не вынесшее петербургского климата, Он много обещал в жизни. Звали его товарищи «Rue de la guerre», офранцузивая его немецкую фамилию.

Моим воспитателем, доведшим меня с шестого класса до выпуска в 1890 году из училища, был француз Миллью, небольшого роста, коренастый, с окладистою рыжею, цвета ирландского сеттера, бородою, толстою красноватою физиономиею, брюшком и в пенсне. He могу сказать, чтобы мы его любили, но он был внимательный и добросовестный воспитатель; выслужил на русской службе много орденов и чин статского советника, и потому сын его был принят в число воспитанников училища и находился в одном со мною классе. Вообще положение классных воспитателей - иностранцев было прекрасное. Все они были обеспечены хорошим содержанием, с перспективою хорошей пенсии за двадцатипятилетнюю службу, получали ордена, чины, имели казенную хорошую квартиру в здании училища и не были обременены работою. Миллью бывал иногда вспыльчив и тогда несдержан, в особенности в отношении двух, трех воспитанников, которые любили ему грубить. Барон Гойнинген Гюне однажды чуть не довел его до апоплексического удара, отказавшись встать при разговоре с ним. Миллью громко назвал ero «impertinent», на что Гюне ответил: «vous memevousetes impertinent». Он был остзейский барон. Антипатия была взаимная. Миллью носил кличку «Пес». Однажды во время его вечернего дежурства в зале старшего курса, когда он предался дремоте, сидя за столом, ему незаметно положен был на стол большой лист белой бумаги, на котором написано было; «Пес» и затем отборное трехэтажное ругательство. Он рассвирепел и бросился жаловаться появившемуся как раз в это время в дверях залы директору. На вопрос Алопеуса, почему он принимает это ругательство на свой счет, Миллью, потрясая листом и тыча себя указательным пальцем в грудь, взволнованно заявил: «1е «Пес» - c'est rпоi».

К забавному и странному способу изводить нелюбимых воспитателей принадлежало так называемое «пускание». «Пустить» кому нибудь состояло в том, что, неожиданно появляясь и исчезая, иногда совсем скрытые в разных местах, несколько воспитанников издавали горлом дикие, отрывистые крики, хрипы; звуки от качества и неожиданности которых приходилось невольно вздрагивать. Обычно это производилось вечером и направлялось против воспитателя, дежурящего за столом в углу зала; предварительно притушивали некоторые лампы и тогда, без того полутемный зал, погружался совсем в мрак. Поймать виновных было невозможно. Помню, как в одном таком «пускании» особенно отличился граф Старжинский, своевременным тушением ламп, содействовавший полному успеху предприятия. Обладая изысканными, отличными манерами, он был верный товарищ. Менее хорошим товарищем был граф Тышкевич, не живший в училище, а бывший экстерном. У него было круглое лицо и светлые большие глаза, без выражения; его изображали обыкновенно демонстрируя тарелку, с налепленными на ней из хлебного мякиша четырьмя черточками, изображающими два глаза, нос и рот. Сходство было поразительное. Он очень сердился. Третий поляк, Стась Горватт, был очень милый товарищ, его любили и не изводили, пе смотря на его сильный акцент. «Пускать» любили также иногда безобиднейшему училищному старожилу, учителю музыки французу Дею. Уроки игры на рояле давались в особой комнате, называемой «музыкалкою», где стояло рядом два рояля; на одном упражнялся обучаемый, на другом в это же время сам Дей часто производил упражнения для пальцев, при чем очень увлекался и весь погружался в это упражнение; дверь тихонько приотворялась, просунувшаяся голова воспитанника адским голосом «всхрипывала» «Дей, Дей» и моментально исчезала. Дей вздрагивал, вскакивал, выбегал в коридор, но озорника и след простыл.

Музыка в училище процветала. Образовался большой оркестр, коим управлял знаменитый Келлер, игравший первую скрипку в оркестре Императорской Мариинской оперы. Кроме того, под управлением впоследствии всемирно известного балалаечника правоведа - Абазы, составился оркестр балалаечников, в котором кроме Абазы отличались виртуозною игрою барон Раден и Всеволод Карташев. Выдающимся скрипачом был П. П. Шиловский, изобретший впоследствии одноколесную железную дорогу, а также Галиндо; на виолончели хорошо играл мой одноклассник Васильев.

Из иностранцев учителей следует упомянуть о двух французах - старике Бастене и высоком, красивом, с длинными бакенбардами Гоппе. Первый, известный своею грамматикою, был очень стар, воспитанников в лицо не помнил, и преподавание его сводилось к тому, что вызванный воспитанник должен был вслух читать «Телемака», начав со страницы, открытой на удачу. Многие воспитанники, пожалуй большинство, всегда как-то открывали «Телемака» на первой странице, и в классе раздавалось всем давно уже известное на память: «Calipso ne pouvait se consoler de la perte d'Ulysse» и т. д. He смотря на такой не особенно строгий способ преподавания, воспитанник Каменев, по прозвищу «Мопс», питавший врожденную нелюбовь ко всему французскому, ни разу не решился прочесть хотя бы эту первую страницу и, вызвашиый к ответу, неизменно всякий раз подымая руку, говорил: «malade, malade, permettez moi de sortir» и, не дождавшись разрешения, уходил из класса. Обязательную четвертную отметку в классном журнале он умудрялся как го сам себе проставлять. Училища он не окончил. Француз Гоппе преподавал французскую литературу умело; заинтересовывал воспитанников, которые охотно разучивали и произносили в классе монологи и диалоги, в особенности из Расина, Корнейля и других писателей, как например: «Rome, l'unique objet de mon ressentiment» или: "Rodrigue, as tu du coeur?» Или: «c'etait pendant l'horreur d'une profonde nuit» или«Comment vous поmmez vous?» «J'ai поm Eliacint», «Votre pere?» "Je suis, dit on, un orphelin, entre les bras de Dieu jete de ma naissance, et qui de mes parents n'eut jamais connaissance». «Vous etes sans parents?» «llis m ont abandonne». "Comment et depuis quand?» "Depuis que je suis ne» etc.

Пятый класс по справедливости считался одним из самых трудных в младшем курсе. В нем начиналось преподавание физики, космографии, тригонометрии и немецкой литературы. Эти предметы, сами по себе не легкие, преподавались строгими и требовательными учителями. Так учитель физики и космографии Эмилий Христианович Шнейдер определенно считался грозою, внушая страх и трепет, но только в классе; вне класса он был чрезвычайно мил и отзывчив; знаю несколько случаев когда воспитанники обращались к нему за денежною помощью и он никогда не отказывал, а всегда ссужал просимую сумму, требуя только точно установить срок отдачи и отдать именно в этот срок.

Шнейдер был старик огромного роста, с большими подвижными руками и ногами, необычайной силы, каковою он любил хвастаться. Большая бело-рыжая борода, такого иже цвета косматые волосы на голове, строгие глаза, под необычайной толщины стеклами очков, все это придавало его фигуре чрезвычайно свирепое выражение. Наиболее трепетным моментом был момент, когда он, близко держа классный журнал пред глазами и поднимая взор всегда снизу вверх, выбирал фамилию воспитанника, чтобы вызвать к доске. Тут устанавливалась в классе гробовая тишина. Выше 9 баллов он за ответ не ставил, а когда ответ считал неудовлетворительным, то всегда ставил три балла, громко тут же объявляя «дри» Почему три, а не общепринятую единицу - это был его секрет. Воспитанники так боялись. его, что в случае незнания урока, не подготовки к уроку, прибегали к не совсем красивому способу уклонения или вернее исчезновения из класса: учительская кафедра и стул помещались на довольно значительном деревянном складном возвышении, верхняя часть коего, размером несколько меньше нижней, снималась и давала на полу место, на котором мог лежать свободно - один человек, тесно - два человека; там было грязно и конечно душно. Воспитанник, желавший избегнуть вызова к ответу, ложился пред приходом учителя в класс под кафедру, товарищи накрывали его, как полагается, верхнею частью возвышения и в случае, если его вызывал сидевший над ним преподаватель, заявляли, что его нет сегодня в классе. По окончании урока крышка подымалась, и лежавший выпускался; обычно он был грязен и красен, но доволен, предпочитая испытать некоторое часовое физическое утомление более продолжительному нравственному мучению, получив «Эрибалла». Во всяком случае, ощущение во время лежания под кафедрою бывало сильным. Иногда желающих лечь под кафедру было несколько и тогда заранее устанавливалась очередь, путем бросания жребия, причем очередной кандидат назывался странным словом «субкендир». Также странно, вместо слова курить - говорили - «заниматься супом»; для того, чтобы начальство не могло догадаться, что приглашение «пойдем вниз заниматься супом», или «господа, супом вниз» означало приглашение идти курить; папироса называлась «сумпедро».

Излюбленным сортом папирос был «Бабочка», коробка в 25 штук, 15 коп., «Царские» - 10 штук, 10 копеек и «Драма», в коробку коей вложены были следующия стихи: «в папиросах изделия «Драма» есть чистейший турецкий табак, и что это есть факт, не реклама, убедится, испробовав всяк. Пусть покурит хоть злейший наш враг, конкурент, или даже хоть дама, всякий скажет, что в папиросах изделия «Драма» есть чистейший турецкий табак». 10 штук - 6 копеек.

Преподавателем математики был инженер - генерал Яков Валерианович Илляшевич, являвшийся в училище всегда в форменном генеральском сюртуке. Его сын Яша, бывший моим одноклассником, очень боялся отца, который к нему был ни только строг, но даже придирчив. Предчувствуя вызов к доске, Яша начинал истово осенять себя многократным крестным знамением, при чем сильно нажимал пальцами на лоб, плечи и грудь, подымал глаза кверху и тяжело вздыхал. Такое явное проявление благочестия давало повод подсмеиваться над ним и товарищи называли этот процесс «пузырянием». «Яша, не пузыряй» был громкий возглас, часто грубо прерывавший его молитвенный экстаз. Яша был очень благочестив. Генерал Илляшевич казался для меня, не любившего математики, строгим, и я дважды во время его урока благополучно скрывался под кафедрой.

Чрезвычайно серьезно проходили мы курс немецкой литературы под руководством немца Берлинга, который своим красноречием и требовательностью заставлял нас посвящать ей много времени. Берлинг был ростом мал, брюшком толстоват, головою кругл и блестяще лыс, лыс настолько, что напоминал нечто облупленное, вроде яйца. Это сходство давало воспитанникам повод изощрятся в остротах. Кличку Берлинг носил кажется «Облупа», или нечто в этом роде. Однажды мы писали в классе сочинение на тему «Die Jungfrau von Orleans». Обладая хорошею памятью, я почти дословно написал то, что стояло по этому случаю в книге немецкой литературы. Берлинг не оценил такого моего сочинения и поставил мне единицу, сказав: «Pfui, schamen Sie sich». Я обиделся и отношения наши навсегда остались натянутыми.

Всеми любим был учитель русской словесности - Анненков. Он так мастерски читал в классе произведения русских писателей, что мы искренне огорчались, когда звонок прекращал это чтение. Как сейчас помню, как Анненков нам читал «Старосветские Помещики», Гоголя. Как глубоко мы воспринимали все их переживания, а странная пророческая пропажа любимой кошечки и смерть Пульхерии Ивановны вызывали у многих из нас искренние слезы,

Латинский язык преподавал нелюбимый и строгий Верт. Его изводили при вхождении в класс криками: «господа, сегодня Верта не будет» и делали вид, что не замечают его прихода. Он очень нервничал и, сильно картавя на букву «р», начинал громко протестовать: «как же Верта не будег, когда Верт пришел». Будучи склонен к языкам, я довольно хорошо писал классное «Extemporale» и часто помогал товарищам, посылая им тайные «шпаргалки». В одном таком «Extemporale» надо было перевести на латинский язык, между прочим, mobo «пять». Как известно, слово «пять» по латыни переводится «quinque». По какому то странному затмению памяти я перевел слово «пять» на греческий язык, написав вместо «quinque» латинскими буквами греческое «pente» и с такою двойною, несуразною ошибкою разослал по обыкновению шпаргалки товарищам. Пол класса повторило эту мою ошибку. Никто ее не заметил. Верт догадался, кто и что было причиною такой странной ошибки. Он поставил два балла с тремя минусами всем воспитанникам, так доверчиво повторившим мою ошибку, a мне поставил единицу.

Было ли это справедливо - не знаю.

Греческий язык преподавал Бюриг, методичный, симпатичный и добрый. Он имел особую слабость к букве мягкий знак, употребляя ее в речи там, где ей вовсе быть не полагалось. Так, останавливая воспитанника, подсказывающего товарищу ответ, он обычно говорил: «вам мольчать». Вместо малая Азия, он говорил «Мальазия»; поэтому его и прозвали «Мальазией». Впоследствии он был назначен старшим воспитателем приготовительных классов Училища, или, как тогда выражались, - директором Маленького Училища Правоведения, на Сергиевской улице.

Русскую Иорию преподавал служивший в Св. Синоде Действительный Статский Советник Александр Васильевич Добряков, блондин, с круглою бородкою, в густом русом парике, обладавший нежным, певучим голосом.

Преподавал он историю очень хорошо, подробно останавливаясь на русских победах. Если русским случалось отступать, то он часто выражался: «Русские победоносно отступили». Добряков любил ошарашить невнимательного воспитанника неожиданным вопросом: «повторите, что я сейчас сказал». Однажды он обратился с таким неожиданным вопросом к Мите Волконскому, погруженному по обыкновению в чтение какой-то книги по химии: «Волконский, что я сейчас сказал?» Волконский медленно поднялся с места и тоскливо молчал, вопросительно посматривая на товарищей, от коих ожидал подсказа. Кто-то из них, желая подшутить над ним, шепнул ему: «Битва Русских с кабардинцами». Волконский самым серьезным образом громко повторил: «Битва Русских с кабардинцами». Класс разразился хохотом, а Добряков, голосом в котором слышались слезы, сказал ему: «Ах, вы овца заблудшая!» Добряков рассказывал о пожаре Москвы при нашествии Наполеона.

Оригинально, но очень успешно преподавал географию, слегка заикавшийся и потому прозванный «Дыр, дыр, дыр», классный воспитатель Карлов. Во время уроков он редко кого вызывал, а предпочитал проверять познания воспитанников в беседе вдвоем, сидя на скамейке, во время своего дежурства, в зал младшего курса и посвящая каждому не менее часа времени. Обычно он предлагал воспитаннику совершить «мысленное», без помощи карты, путешествие по воде или сухим путем из столицы одного государства в какой либо отдаленный город или столицу другого государства; по пути следовало захватывать с собою главные предметы торговли и промышленности и указывать на достопримечательности стран и городов. Этот способ путешествия давал очень хорошие результаты и стоял значительно выше простого зазубривания. Кроме того каждый воспитанник понемногу чертил у себя в тетради каждую страну света, отмечая постепенно все госдарства, столицы, города, реки, горы, озера и совершал «мысленные» путешествия уже не в уме, a по карте. Любимым городом, о местонахождении коего Карлов спрашивал почти всякого воспитанника был почему то город «Сантандор», а любимым вулканом «Попокатэпль».

Большое значение во всей училищной жизни имел законоучитель о. протоиерей Певцов. Он был заместителем долгое время пробывшего в училище и пользовавшегося исключительным влиянием и весом митрофорного протоиерея Парвова, скончавшегося на этом посту. О. Певцов очень мягко и хорошо исповедовал во время говения, происходившего всегда на первой неделе великого поста. На старшем курсе он читал церковное право. Никогда дурных отметок не ставил и на экзамене никого не «резал». Это была воплощенная доброта, спокойствие и любовь. С понедельника на первой неделе великого поста прекращались занятия на младшем и на старшем курсе и воспитанники дважды в день посещали церковную службу, которая, особенно по вечерам, бывала продолжительною. В эти дни в училищную церковь приходило говеть много бывших правоведов и членов их семейств; они стояли обычно в боковом церковном коридоре, где царивший полумрак особенно содействовал молитвенному настроению. Церковный хор, состоявший исключительно из воспитанников, пел хорошо. Регентствовал воспитанник старшего курса Васильев. Пищу мы получали строго постную и было голодновато. Запах постного масла стоял ни только в здании училища, но даже и в Косом переулке. В Четверг вечером начинали исповедоваться. В субботу за обедней причащались и после таковой ели уже скоромный завтрак, на сладкое блюдо коего подавались традиционные «армериттеры с вареньем». На четвертой неделе говели воспитанники трех приготовительных классов и на шестой и последней все не успевшие почему либо говеть на первой неделе. На первой, четвертой, шестой и седьмой неделе великого поста пища всегда была постная. Вне поста, по Средам и Пятницам давалась рыба. Вообще пища в училище была сносная и в достаточном количестве; приносилась и «прибавка». Пили квас и иногда воду с красным вином.

Церковным праздником считался день Святой Екатерины, 24 Ноября. В этот день училищная церковь переполнялась бывшими воспитанниками и их семьями. Августейший попечитель училища Его Высочество Принц Александр Петрович Ольденбургский и Её Императорское Высочество Принцесса Евгения Максимилиановна Ольденбургская неуклонно удостаивали в этот день училище своим посещением. Торжество было семейное, чувствовалось сердцем что-то общее, сильное, хорошее, что связывало в одно целое всю правоведскую семью, собравшуюся в этот памятный день помолиться в стенах родной церкви, дорогого родного Императорского Училища Правоведения.

Еще более торжественной бывала церковная служба в день основания училища - 5 Декабря. Тогда бывшие воспитанники являлись в более парадной форме, дамы в светлых туалетах. Прибывших было больше количеством. После обедни и молебна все переходили в зал старшего курса, где всем присутствовавшим предлагалось шампанское, а воспитанникам кроме того хороший, вкусный завтрак. Несмотря на то, что первый бокал шампанского выпивался почти натощак, сколь вкусным казалось оно, когда первый тост поднимался за драгоценное здоровье Государя Императора. После завтрака обычно происходило в библиотеке училища заседание Комитета Правоведской Кассы, а для воспитанников потом даровое посещение Императорских театров. Билеты по преимуществу получали воспитанники, родители коих жили вне Петербурга. В день Св. Екатерины 24 Ноября и в день основания училища 5 Декабря священник и диакон надевали старые, зеленые с золотом, облачения, в коих была совершена первая служба при основании Императорского Училища Правоведения, 5 Декабря 1835 г.

С осени 1885 года училище стало готовиться к празднованию наступающего 5 Декабря пятидесятилетнего юбилея со дня его основания. Забыты были на время все будничные мелочи. Сделалось известным, что Император Александр ІІІосчастливитСвое училище посещением. По правилам Императору должен был рапортовать дежурный воспитанник первого класса. Как известно, Император Александр III был высокого роста, поэтому, чтобы не заставлять Императора стоять во время рапорта со склоненною головою, в неудобной позе, надо было выбрать воспитанника соответствующего роста. Таковым оказался воспитанник первого класса Иславин 1-ый самый высокий по росту во всем училище, статный, отлично сложенный брюнет, особенно отчетливо «печатавший» ногами шаги 1. Иславин отлично исполнил данное ему поручение и Государь остался доволен, осчастливив его милостивыми словами. Вместе с Государем удостоили посещением училища многие члены Императорской фамилии. Прием был торжественный, радостный, восторженный и во всех отношениях удачный. Поэт Апухтин приветствовал юбилей следующими стихами, которые привожу на память и прошу простить, если найдутся неточности:

К пятидесятилетнему юбилею Императорского Училища Правоведения.

«И грустен и светел наш праздник, друзья.

Спеша в эти стены родные,

Отвсюду стеклась правоведов семья,

Поминки свершать дорогие.

Помянем же первого Принца Петра -

Для нас его имя священно,

Он, был нам примером,

Он жил для добра,

Он другом нам был неизменным.

Помянем наставников дней молодых,

Завет свой исполнивших строго.

Помянем товарищей дней золотых -

полвека ушло их так много».

Хором воспитанников была исполнена кантата, посвященная памяти незабвенного основателя Императорского Училища Правоведения Принца Петра Георгиевича Ольденбургского:

«Правды светлой чистый пламень

До конца в душе хранил

Человек, что первый камень

Школе нашей положил.

Он для нас в заботах нежных

He щадил трудов и сил,

Он из нас сынов надеждных

Для отчизны возрастил.

Правовед! Как Он - высоко

Знамя истины держи.

Будь Царю-Царево око,

Верный недруг всякой лжи.

И стремясь ко благу с веком,

Помни школьных дней завет:

Гражданином, человеком

Был и будет правовед».

Вечером в училище состоялся блестящий бал, а на следующий день обед, данный Принцем Александром Петровичем Ольденбургским всем настоящим воспитанникам училища. Обед прошел с таким подъемом, был так вкусен, что я после обеда был доставлен к отцу в Hotel de Paris почти в бесчувственном состоянии. Прислуга отеля сплетничала, что когда меня на руках несли по лестнице, то я будто настойчиво кричал ура. Думаю, что это сильно преувеличено.

Накануне 5 Декабря все воспитанники ездили в Сергиевскую Пустынь поклониться покоющиемуся там праху Принца Петра Георгиевича Ольденбургского.

По поводу 50-ти летнего юбилея училища мы были распущены по домам на три дня.

В память 50-ти летнего юбилея была отчеканена и роздана особая серебряная медаль, которую воспитанники носили всегда при цепочке, так же как и получаемую при окончании училища из рук Принца Ольденбургского золотую медаль с правоведским на ней девизом «Respice finem». Эги два слова, являются окончанием известного латинского стиха: «Quidquid agis, prudenter agas et respice finem». В переводе это означает: «чтобы ты ни совершал, делай разумно, конец созерцая».

Четвертый класс занимал привилегированное положение в младшем курсе и потому переход из пятого в четвертый класс, составляя крупное событие в жизни каждого воспитанника, ознаменовывался обедом, называемым «переломом». Сперва обед этот устраивался в ресторане, почти тайком от училищного начальства. Потом начальство разрешило устраивать обед в столовой училища, что было очень умно во всех отношениях. В память этого обеда обычно чеканился жетон, одна половина коего была золотая, а другая серебряная; поперек жетона шла надпись «перелом», число, месяц и год.

Перейдя в третий класс, т. е. на старший курс, бывшие воспитанники четвертого класса, хотя и заменяли серебряный галун золотым, но утрачивали свое привилегированное положение и становились как бы в подчиненное положение по отношению к воспитанникам второго и в особенности первого класса. В ознаменование перехода на старший курс, воспитанники третьего класса устраивали старшим товарищам обед, называемый «слиянием». После этого обеда, устраиваемого обычно в конце учебного года, разница между воспитанниками третьего класса и остальными двумя классами считалась сглаженною.

Воспитанники второго класса, при переходе в первый класс, получали во время акта из собственных рук Августейшего Попечителя Принца Александра Петровича Ольденбургского шпагу и это событие служило поводом к устройству «шпажнаго ужина». При выпуске из училища, в конце Мая месяца, обычно бывал «выпускной обед», а потом обед у Принца Ольденбургского, на его даче в Новом Петергофе.

Помню, как милы, радушны и внимательны были Августейшие Хозяева на нашем выпускном обеде. Некоторые мои друзья сказали Ея Императорскому Высочеству Принцессе Евгении Максимилиановне, будто я скоро собираюсь жениться. Её Высочество милостиво поздравила меня и обещала быть непременно посаженною матерью на моей свадьбе. Увы! Она уже в Бозе почила, а я еще не женился.

Это было 30 Мая 1890 года.

В описываемое мною время занятие спортом было только в зачаточном состоянии. О тех видах спорта, в каких он сейчас проявляется, когда по улицам, большим и малым дорогам и просто без дорог часто встречаются толпы полуодетых, нумерованных людей, обоего пола бегущих без оглядки и во все лопатки, из одной местности в другую для того, чтобы первый добежавший субъект был сфотографирован и получил какую нибудь бесполезную вещь в виде вазы, когда на открытых аренах люди, с разрешения начальства, бьют друг друга в морду, выбивают зубы, «рвут глаза, кровь пускают», калечат и даже убивают друг друга - такого спорта мы не знали и конечно не думали, что когда нибудь можем сделаться свидетелями такого милого публичного «мордобойства», именуемого «боксом». Был только в то время один случай, когда мы слышали о боксе - это в монологе Расплюева, в комедии «Свадьба Кречинскаго», при несравненном актере Давыдове. Расплюев горько жаловался Кречинскому Далматову, как его били «боксом» и кто же бокс выдумал: «англичане, просвещенные мореплаватели»; «ну ударь раз, ударь два и удовлетворись, a то «боксом», до бесчувствия, я, говорит, из него лучин нащиплю: и нащипал». Бокс считался уголовно наказуемым проступком. В наше время мы играли «в городки», бегали на гигантских шагах вокруг столба, играли руками в небольшой мяч, ездили верхом, занимались фехтованием, дрались на эспадронах, делали гимнастику, танцевали.

Свободное от занятий время, зимою и летом воспитанника обычно проводили в училищном саду, значительная часть коего была покрыта со стороны Сергиевской улицы навесом, защищавшим от непогоды. Фуражку бескозырку и пальто в саду почти не носили. Любимою игрою была игра в «городки». Играющие разделялись на две партии, обыкновенно по четыре человека в каждой; на известном расстоянии от каждой партии ставился ряд деревянных, круглых столбиков, вышиною приблизительно в четыре вершка и в диаметре приблизительно в два вершка; это была стена, за которой очерчивался на земле, с остальных трех сторон, приблизительно саженный квадрат, обозначающий границы городка; путем бросания деревянной, довольно тяжелой палки, длиною около аршина и постепенно утолщенной к концу, надо было выбить столбики за черту. Если столбик от удара брошенной палки ложился на бок, оставаясь в черте города, то назывался «свинкой»; попасть палкой в такую «свинку» и выбить ее за черту города становилось конечно труднее. Ловкость удара состояла в том, чтобы удар пришелся по преимуществу по верхушке столбиков, дабы они, не ложась на бок, т. е. не делаясь «свинкой», сразу вылетели бы за черту города. Игра требовала верного глаза, силы и умения бросать тяжелую палку ровно, плашмя. Лучшими игроками считались Богданович, бывший к удивлению левшею и Эттинген; затем Свяцкий Коля и Воронец Дима. Богдамович и Эттинген оба училища не окончили. Когда они состязались в «городки», то все находящиеся в саду собирались смотреть, иногда держали пари на сладкие пирожки. Голоса разделялись, оживление было всеобщее. В нем часто принимал участие и француз, классный воспитатель, милейший Гютинэ. Говорили, что он отставной барабанщик, что казалось возможным, в виду его сравнительной грубости. Один глаз у него был кос и смотрел, как говорят, «в Арзамас». Мой друг Николай Сергеевич Худеков, по прозвищу «Хрундя», уверил меня, что он этим глазом ничего не видит и что это легко проверит, показав ему со стороны этого глаза язык. Тут же в саду, я доверчиво произвел этот опыт и немедленно был отправлен Гютинэ на верх в зал «а la colonne» т. е. должен был провести около получаса, стоя у одной из колонн поддерживающих потолок в зале младшаго курса. Другой раз, когда Гютинэ явился в сад в отличной бобровой шинели, Худекову захотелось посмешить товарищей и думая, что Гютинэ ничего не понимает по русски, Худеков громко закричал: «господа, у кого пропала шинель?» Гютинэ понял и немедленно отправил его «aucachot». Так невольно я был отмщен судьбою. В жизни взрослых людей тоже бывают подобного рода случаи.

Верховая езда производилась иногда в саду, под навесом, но в большинстве случаев в манеже Эйзентраута на Моховой улице, куда воспитанники отправлялись по-классно. Мы очень любили этот род занятий и время верховой езды проходило всегда очень весело. Особенно хорошо ездил верхом мой друг Митя Волконский; он был сыном князя Волконскаго, помещика степной Симбирской губернии и потому прозванного «Митей Симбирским», чрезвычайно сильно картавящим на букву «р» и «я». Митя Симбирский в степях привык скакать без седла; в манеже седло его очень стесняло и он всегда старался от него избавиться; он не любил езды рысцой, предпочитал карьер, на лошади сидел, как привязанный и при карьере издавал дикие звуки, от коих манежные лошади пугались, бросались в стороны, вызывая иногда падение менее опытных ездоков. Митя Симбирский был высокого роста, слегка сутулый, смуглый, с такою сильною черною растительностью на лице, что всегда казался не бритым и гораздо старше своего возраста. У него были некоторые странности; так он любил иногда встать в пять часов утра и заняться в классе изучением какой нибудь медицинской или химической книги; он знал на какие составные части разлагается вино, пиво, водка; сколько процентов сивушного масла, энант-эфира и чистого алкоголя в водке. Митя Симбирский уверял, что его желудок отправляет свои функции только раз в неделю, что от этого его здоровье нисколько не страдает и что это дает ему большую экономию времени и избавляет от многих неудобств. Достиг он этого при помощи «наспиртовывания» организма, путем регулярного принятия известного количества алкоголя, в виде водки. Опыт «наспиртовывания» заинтересовал меня и я одно время стал составлять Мите Симбирскому компанию в этом научном опыте. Я пил, сознаюсь, с отвращением и скоро отстал, тем более, что товарищи, замечая иногда мою нетвердую походку, стали дразнить, называя меня «Пахомовым» и укоряя: «Пахомов, опять наклюкался». Пахомов был новый помощник швейцара, вскоре удаленный за любовь к спиртным напиткам. Мне была очень обидна новая моя кличка «Пахомов», тогда как меня прежде всегда звали «маркиз Нишибонзо» или просто «Маркиз»». Слово Нишибонзо, прочитанное обратно, будет моя фамилия Ознобишин. К моему удовольствию, с прекращением опыта «наспиртовывания», была предана забвению и моя временная дополнительная кличка «Пахомов»; меня звали также «Бишкою».

Учителем фехтования был еще знаменитый,несмотря на свою старость, Гавеман. Он едва на ногах держался, но в руках был так силен и в фехтовальном искусстве так опытен, что никто не мог выбить из его рук рапиру. С ним являлись два дюжих помощника, забавно выкрикивающих французскую команду, например: «антав под руку».

Гимнастику преподавал бритый, актерскаго вида, плотный, коллежский регистратор Николай Иванович Флигельман. Для гимнастики существовал особый большой «белый зал», уставленный необходимыми гимнастическими принадлежностями, как трапеции, кобыла и прочие. Гимнастические упражнения были поставлены очень хорошо и Флигельман, со своими помощниками, был на должной высоте.

Танцевальному искусству обучал нас балетмейстер Троицкий, служивший в Императорском балете и танцевавший «Конька Горбунка» в балете того же имени. Это был стройный, не молодой человек, с холеными «котлетками» на щеках, с фатоватыми манерами и голосом, в отлично сшитом фраке и лакированных туфлях. С ним являлся оркестр, состоявший из скрипки, виолончели и контрабаса. Последний играл так громко, что иногда заглушал весь оркестр и звуки им издаваемые имели большое сходство со звуками, получаемыми от передвигания комода с места на место. Для держания такта это было удобно. Мы становились попарно, vis-a-vis. Троицкий командовал: «Первая фигура контр-данса! Дамы с этой стороны! Кавалеры с той!» Хлопал в ладоши. Музыка играла первую фигуру. Мы начинали двигаться.

He чужды мы были и театральному искусству, устраивая в училище любительские спектакли, сначала на скромных началах в умывалке старшего курса и только для воспитанников. Однако мало по-малу начальство училища пошло на встречу и спектакли стали устраиваться в зале старшего курса, часто в соединении с концертным отделением. Женские роли с выдающимся успехом играл Половцов Александр, умея носить женские платья и обладая приятным женским голосом, также Власов Александр, обладавший красивою наружностью. В мужских ролях был особенно хорош Шульгин Леонид. Ha эти спектакли приглашались присутствовать родные и знакомые воспитанников. В то время Александринский театр стоял очень высоко и многие из воспитанников увлекались им, не упуская случая посещения. Савина, Давыдов, Аполлонский, Варламов, Левкеева, Никольский, Далматов, Пуарэ, Мичурина, Арди блистали во всей красе.

С Варламовым я познакомился у моего товарища Миши Вороновича, погибшего от рук злодеев в Киеве во время гетмана Скоропадского. У Миши была сестра Мария Михайловна, которую мы называли почему то «Машенька с своей стороны», и которая была душою общества. При помощи Варламова у Вороновичей был устроен любительский спектакль с постановкою «Сорванца». Мы очень любили общество Варламова, неотступно окружая его. Он ценил нашу любовь и нещадно веселил нас своим блестящим остроумием, заставляя хохотать буквально до упаду.

У меня был родственник Платон Павлович Домерщиков, занимавший должность заведывающего монтировочною частью в Императорских театрах. После должности директора, эта должность была самая важная. Домерщиков по службе имел в каждом театре свое кресло, в третьем ряду, слева от центрального прохода. Он часто предоставлял мне право пользоваться этим креслом, вследствие чего я бывал в курсе театральных новинок и имел много знакомых среди актеров. Я знал лично Фигнера, Яковлева, Мравину, Левкееву; бывать в их обществе доставляло мне всегда большое удовольствие. Фигнер и красавец Яковлев любили кутнуть и тогда были не осторожны, рискуя потерять голос. Однажды, зимою, возвращаясь на тройке по Невскому домой, после ночного кутежа, Фигнер уселся верхом на шее ямщика и громко запел: «говорят все движенья слишком резки во мне». Он был прав, но мог потерять голос. Имена Фигнера и Яковлева неизбежно связаны с пением и игрою их в опере «Евгений Онегин», Чайковскаго. Это был незабываемый, лучший состав-Фигнер в роли Ленскаго и Яковлев в роли Онегина. Оперу эту я видел двадцать два раза, в самом разнообразном составе, и утверждаю, что этот состав при Медее Фигнер в роли Татьяны, Долиной в роли Ольги и Славиной в роли няни- лучший из всех составов.

В Михайловском театре была, как всегда, прекрасная французская труппа: Томассен, Балетта, комик Гитманс, Лортер (его знаменитая «Та pa ра бумбия»), Андрие, Делором. Все вместе и каждый в отдельности были великолепны. Вспоминается такая мелочь: «Мамзель Нитуш», первый акт, подымается занавес, Гитманс, молча, медленно перелезает чрез забор, лица не видно, а на задней части на брюках заметен отпечаток следа от подошвы сапога. Достигая земли, оборачивается к публике лицом и спрашивает: «cа se voit il, que j'ai recu un coup de pied?» Весь театр буквально разражался xoxoтом.

Частных театров, кроме Малого театра, тогда не было. В Малом театре я посещал сперва русскую оперетку, где пела красавица Кесслер и Раисова; потом там была французская оперетка, дававшая милые, музыкальные оперетки - «Madame Boniface», «La fiancee de Vert Poteau» и др. Французскую оперетку сменила Итальянская опера, в которой мне довелось в первый и последний раз в жизни услышать пение знаменитого итальянского тенора Мазини, певшего в Риголетто роль герцога. Арию "lа donna е mobile» Мазини заставили повторить бесконечное число раз; он устал, ему подали на сцену стул, сев на который, он продолжал с тем же успехом бисировать, бесконечно варьируя окончание арии.

На углу Большой морской улицы и Невского проспекта помещалось «Благородное Собрание», имевшее хороший театральный зал. Там приютилась гастролирующая немецкая оперетка, дававшая между прочим бессмертную «Fledermaus» Иоганна Штраусса. Там также впервые пришлось услышать малороссийскую оперетку, в исполнении труппы Крапивницкаго - «Наталка Полтавка», «Запорожец за Дунаем», «Ой не ходи Грицю на вечерницу». Оперетки эти, с неизбежными малороссийскими танцами, горилкою и пьяным писарем, производили впечатление своею новизною и делали полные сборы.

Малороссийский язык, язык Шевченки, Котляревскаго и Квитки Основьяненки, своею звучностью нравился многим правоведам, которые распевали песни из Наталки Полтавки и др. Мой друг Л. Г. Барков подарил мне музыкальное переложение для рояля Наталки Полтавки. Я до сих пор помню мотив и слова нежного объяснения влюбленного писаря:

«От юных лит

He знал я любови,

He ощущал возжения в крови,

Как вдруг предстал

Наталкин вид ясный,

Как майский крин

Душистый, прекрасный.

Утробу всю Потряс,

Кровь взволновалась,

Душа смишалась -

Настал мой час».

Признаюсь, что мотив песни мне; больше нравился, чем её слова и язык, хотя язык подкупал своею простотою и сходством с русским языком, но ведь о вкусах не спорят, иной предпочитает язык Гоголя: «Чуден Днепр при тихой погоде...» Иному более нравится язык Котляревскаго: «А зла Юнона, суча дочка, раскудахталась яко квочка...»

Впоследствии открылся еще, на Набережной, колодезеобразный Панаевский театр, в котором давались оперные представления.

Жизнь воспитанников старшего курса протекала почти совсем отдельно от жизни воспитанников младшего курса. Двери, соединяющие зал младшего курса с залом старшего курса и двери, соединяющие спальни обоих курсов, держались запертыми, хотя и не на замок. Воспитанникам младшего курса и в голову не могло придти проникнуть на старший курс; это считалось бы большим нарушением традиционной дисциплины. Воспитанники старшего курса иногда появлялись в зале младшего курса, но редко, а очередной дежурный воспитанник первого класса бывал на младшем курсе, по обязанности, много. Воспитанник старшего курса, приходящий в зал младшего курса для беседы с воспитанником младшего курса, назывался «культиватором» и про него говорили, что он «культивирует» такого-то. Особенно усердным «культиватором» в мое время считался К. П. Занцевич, впоследствии доктор философии Лейпцигского университета; Занцевич культивировал Самойловича; Зуров культивировал Сверчкова; Половцов Христиановича. Воспитанник одного курса, связанный тесною дружбою с воспитанником того же курса, и оба гуляющие под руку по зале, назывались «штанами». Вспоминаются две пары таких «штанов»: Дробязгин и Гулак-Артемовский, Фере и Лерхе.

Воспитанники старшего курса вставали по утрам позже, пищу принимали позже. Общая молитва была позже. Пред принятием пищи была тоже молитва, после коей следовал звонок и все садились за стул, точно также, как и в младшем курсе. Они имели на неделе льготные дни для хождения в отпуск, из коего возвращались позже; пользовались разными отдельными уголками и комнатами для своих занятий - физический кабинет, музыкалка; имели свою курительную комнату «курилку»; позже образованы были особые «зубрилки» для одного или двух человек. Репетиции сдавали два раза в год.

Каждую весну, пред наступлением выпускных экзаменов, воспитанники старшего курса, по традиции, устраивали «выносы» лучших и любимых воспитанников первого класса, при чем некоторые одевали фантастические костюмы и получалось нечто в роде маскарада. Собравшись в зале, их по очереди подымали на руках, качали, подбрасывали в воздух и затем выносили в зал младшего курса, где повторялось тоже самое, при участии воспитанников младшего курса, которые уже выносили их в швейцарскую, где и опускали на землю.

Воспитанники, первые в классе по наукам, получали на рукава мундира золотую нашивку, одну или три; на будничной курточке это отличие выражалось соответствующею золотою тесьмою на воротнике. Нашивки давались только воспитанникам старшего курса. Воспитанники старшего курса могли иметь свой «собственный» мундир, отличающийся от казенного черного мундира ни только хорошею работою портного, но и темно зеленым цветом сукна, более широким шитым золотым галуном и накладными золочеными пуговицами, с выпуклым «законом». На младшем курсе, где галуны были серебряные, собственный мундир сперва не разрешался. Треуголки почти всегда были собственные; шпаги, носимые только воспитанниками первого класса, то же были собственные и по традиции передавались от одного другому, - от выпущенного воспитанника кому-либо из перешедших в первый класс, - при чем каждый обладатель шпаги ставил на ней свой вензель.

Состав профессоров, читавших лекции на старшем курсе, был выдающийся по своему качеству. Так государственное и русское право читал Иван Ефимович Андреевский, бывший в то же время ректором Петербургского университета. Уголовное право читал Николай Степанович Таганцев, Гражданское право - Семен Викентьевич Пахман, Международное право - Федор Федорович Мартенс, Уголовное судопроизводство - Владимир Константинович Случевский, Гражданское судопроизводство - Гольмстен, Римское право - Лудольф Борисович Дорн, Судебную медицину - Загорский и Анреп, Логику и Психологию - Радлов, Церковное право - протоиерей Певцов, Полицейское право - Ведров.

Каждый учебный год заканчивался торжественным актом, на котором окончившие воспитанники получали из рук Августейшего Попечителя принца Александра Петровича Ольденбургского свидетельство об окончании полного курса наук и золотой жетон с выгравированным на нем правоведским девизом «Respice finem»; воспитанники, перешедшие в первый класс получали из тех же рук шпагу, а воспитанники, перешедшие из класса в класс с отличием, получали вещественное доказательство отличия, в виде награждения книгою или похвальным листом. Имена двух лучших по поведению и по успехам в науках окончивших воспитанников заносились золотыми буквами на мраморную доску, повешенную на стенах старшего курса; они получали кроме того золотую медаль. Раздавалось также несколько серебряных медалей.

Появление в актовом зале принца Ольденбургского приветствовалось всегда исполнением оркестром Преображенского марша.

Выпускные воспитанники входили в актовый зал обычно под звуки какого нибудь веселого мотива. Во время акта некоторые из выпускных воспитанников произносили традиционные речи на русском, французском, немецком и английском языке.

Воспитаники, окончившие курс училища по первому разряду, получали чин девятого класса, т. е. Титулярного Советника, окончившие по второму разряду, получали чин десятого класса, т. е. Коллежского Секретаря, окончившие по третьему разряду, получали чин двенадцатого класса, т. е. Губернского Секретаря. Бывали случаи, что особенно неуспешный воспитанник, с трудом допущенный к выпуску, считался окончившим по четвертому разряду и получал скромный чин Коллежского Регистратора.

При чтении во время акта списка окончивших курс воспитанников, фамилия такого последнего воспитанника прочитывалась обыкновенно с союзом «и», т. е. и такой-то. Про такого воспитанника потом всегда говорили, что он окончил курс училища «с союзом».

Впредь до получения штатного места, каждый окончивший курс училища правовед получал от казны месячное содержание, сумма коего изменялась, сообразно полученному при выпуске чину. Титулярный Советник получал восемнадцать рублей тридцать три копейки, Коллежский Секретарь - шестнадцать рублей шестьдесят шесть копеек, Губернский Секретарь - четырнадцать рублей с копейками. Это было, конечно, не много, но для начала это было все таки нечто.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

Quisque praesumitur bonus,

donee probetur contrarium.

Римское npaвo.

Justitia est constans et perpetua

voluntas jus suum cuique tribuens.

Римское право.

Государственную службу я начал в уголовном отделении Министерства Юстиции, со званием причисленного к Министерству. В этом отделении сосредоточено было главным образом рассмотрение всеподданнейших прошений о помиловании, о смягчении участи, о возвращении на родину лиц, осужденных подлежащим судом и отбывающих наказание, а также дела о лишении всех или всех особенных, лично и по состоянию присвоенных, прав и преимуществ. Всеподданнейших ходатайств поступало тысячи. В большинстве случаев они были лишены какого либо основания к удовлетворению и оставлялись без последствий. Если же в ходатайстве усматривался хоть малейший повод к удовлетворению просьбы, малейшее сомнение в возможности судебной ошибки или несоответствующий вине слишком строгий приговор, то немедленно затребовалось из подлежащаго суда подлинное о просителе производство и собирались от местных властей - Генерал-Губернатора или Губернатора - сведения о поведении и образе жизни просителя. В случае, если после тщательного рассмотрения всех данных, оказывалось возможным облегчить участь осужденного просителя, или помиловать, что бывало реже, то составлялся вгь соответствующем духе всеподданнейший доклад, который Министром Юстиции лично докладывался Государю. Государь делал на докладе собственноручные пометки карандашом: «Согласен» или просто «С». На докладе о лишении прав Государь писал «Быть по сему». Иногда Государь делал и более пространные пометки. Помню одну такую: «Согласен. Вместо того, чтобы работать, он будет сидеть в тюрьме и ничего не делать».

Для переписывания на бело докладов, шедших к Государю, в отделении существовал особый переписчик, по фамилии Брянцов, который обладал удивительно красивым, четким почерком. Однажды, переписывая доклад о лишении всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ, Брянцов пропустил целую строку после слова «всех», так что вышел доклад о лишении всех прав и преимуществ, вместо всех особенных, лично и по состоянию присвоенных, прав и преимуществ. Грамматической ошибки не было, логический смысл также не был нарушен. He смотря на то, что изготовленный доклад прошел чрез многие руки и подвергся, как всегда, многократной проверке и считке, никто ошибки не обнаружил и в таком виде доклад получил утверждение Государя, положившего на нем резолюцию «Быть по сему». По возвращении докладов обратно в Министерство, таковые покрывались лаком на месте положенной Государем резолюции и складывались в особый альбом Высочайших повелений. Тут то и была только обнаружена ошибка. Переполох получился страшный. Нагоняй пошел от Министра, которым тогда был Николай Авксентиевич Манасеин, Товарищу Министра Ивану Логиновичу Горемыкину, от Товарища Министра Директору Департамента, от него начальнику отделения и т. д. пока не дошел до переписчика Брянскаго, который и явился главным пострадавшим лицом. Ошибка была исправлена путем представления Государю нового всеподданнейшаго доклада.

Хотя работа в уголовном отделении была довольно однообразна и не требовала применения непосредственных юридических познаний, приобретенных в Императорском Училище Правоведения, но тот особый юридический образ мышления и склад ума, которые на всю жизнь остаются в мозгу юриста, имели обширное поле деятельности и приносили в этой работе большую пользу. В каждом правоведе развивается стремление к исканию и обнаружению правды, истины, справедливости и ни той сухой, книжной справедливости, которая часто является также высшею несправедливостью - summum jus, summa injuria -, но справедливости истинной, высшей, жизненной, той справедливости, которую римские юристы называли трудно переводимым словом «aequitas». К обнаружению такой жизненной справедливости приходилось стремиться при рассмотрении каждого всеподданнейшего прошения о помиловании или облегчении участи. К сожалению, на большинстве из этих прошений приходилось класть отрицательную резолюцию: «в виду отсутствия особо уважительных оснований к представлению ходатайства на Высочайшее усмотрение, - Отделение полагало бы оставить таковое без последствий». Но если из тысячи прошений удавалось двум-трем осужденным преступникам облегчить, по справедливости, тяжелую участь, сократить срок наказания, вернуть из ссылки на родину и иногда помиловать, в путях Монаршего милосердия, - то сознание исполненного долга приносило высокое чувство нравственного удовлетворения.

Моим ближайшим начальником был помощник делопроизводителя (прежде существовавшее звание столоначальника было упразднено) правовед Михаил Федорович Ганскау, окончивший свою службу в звании сенатора Финляндского сената. У него было восемь человек детей. Я его встретил после переворота; он очень нуждался.

Редактором, считавшимся ближайшим ответственным руководителем, числился Николай Степанович Грабарь, впоследствии Председатель Полтавского Окружного Суда. Это был требовательный начальник, но симпатичный человек, он носил большую, черную бороду лопатою и при беседе как то поднимал голову, отчего борода «уставлялась» почти перпендикулярно груди слушателя. Грабарь был неутешный вдовец и абсолютный трезвенник. Мы с Ганскау захаживали иногда к нему вечерком и получили угощение чаем, с печением, орехами и изюмом. Грабарь был малоросс и сперва писал свою фамилию Грабор, переделав ее потом на более малороссийскую Грабарь. Помощником начальника отделения был Ян Бернгард Бернгардович - необщительный, высокий, смуглый красавец с бородкою a la Henri IV, впоследствии член Петербургской Судебной Палаты. Начальник Отделения Иван Иванович Соллертинский, духовного происхождения, обладал могучим басом; был хорошим начальником и дослужился до должности Товарища Министра; часто выступал в Государственной Думе, куда его посылал Министр, в виду его баса.

Раз в году все служащие отделения устраивали общий обед, на котором было оживленно и произносилось много речей. Молодые юристы испытывали свое уменье говорить. Более зрелые над ними трунили. Помню образец трафаретной речи, с которою председатель суда обычно обращается к присяжным заседателям, при открытии сессии суда: «Господа присяжные заседатели! Из смысла и духа только что принятой вами присяги, вы поняли, что призваны к отправлению правосудия. Элементы правосудия состоят из двух частей - осуждения виновного и оправдания невинного, но право помилования вам не принадлежит; право помилования есть прерогатива Верховной Самодержавной власти»... и т. д.

Было занятно и поучительно. Соллертинский всегда указывал на предпочтителность речей кратких, ясных, составленных из небольших предложений, с частым применением точки.

В уголовном отделении Министерства Юстиции я прослужил около четырех лет и только на последнем году получил штатную должность Помощника Делопроизводителя X класса, с содержанием около пятидесяти рублей в месяц. Довольно монотонная и однообразная служба начинала меня тяготить. Хотелось иметь дело не с бумагою, а с живыми людьми. В 1895 году вышел в отставку и вскоре скончался Министр Юстиции Николай Авксентиевич Манасеин и должность Министра Юстиции занял молодой и талантливый Николай Валерианович Муравьев. На первом же официальном приеме он нам заявил, что служба в центральном управлении Министерства Юстиции дает мало для начинающих молодых юристов, которые с большею пользою для дела могли бы применять свои познания в провинции. Муравьев был прав. Скоро мне было предложено место Городского Судьи, на выбор, в одном из четырех городов. Будучи страстным охотником и желая отдохнуть от столичной светской жизни, я выбрал самый глухой из предложенных городов - уездный город Белый, Смоленской губернии, расположенный среди дремучих лесов и болот, на расстоянии свыше ста двадцати верст от ближайшей железно-дорожной станции.

Когда после шестой перепряжки тощих земских лошадей одров, усталый, измученный и пыльный, в примитивном, тряском, неудобном тарантасе, по избитой, скверной, но широкой дороге, «большаку», я приближался к городу Белому, то мне думалось, что я сделал большую ошибку, избрав местом моего назначения такой отдаленный, захолустный город. Если его окрестности и изобиловали дичью и зверьем, то ведь общение придется иметь с людьми, которые, живя в такой глуши, вероятно невольно тоже озверели. Теперь, когда мне приходиться в качестве беззащитного беженца-экспатрианта болтаться между Парижем и Берлином, с символическим Нансеновским паспортом в кармане, как бы намекающим на то, что русский беженец будет желательным гостем только на северном полюсе, - когда я всем существом своим понял, что всякий, даже самый хищный дикий зверь по натуре своей гораздо лучше всякого разнузданного человека, - то теперь мне глубоко стыдно пред зверями за мои несправедливые о них мысли. Действительность, как это часто бывает в жизни, не оправдала, к счастью, моих мрачных предположений. Наоборот, я смело могу сказать, что почти двухгодовое мое пребывание в городе Белом может быть отнесено к самому счастливому и беззаботному времени всей моей жизни. Я с благодарностью вспоминаю то искреннее, простое радушие и любовь, которые я встретил, как среди моих новых сослуживцев, так и среди всех жителей города Белого. Врагов, даже просто недоброжелателей, у меня там не было и это было единственным временем во всей моей жизни...

По службе работы было мало: около четырехсот дел в году, гражданских и уголовных вместе. Из гражданских большинство приходилось на дел о взыскании денег по векселям, распискам, лавочным счетам. Из уголовных большинство дел составляли полицейские протоколы о неосторожной езде, оскорблении городовых, частные обвинения в обиде, в клевете; преступлений, влекущих за собою наказание тюрьмою, как кража, присвоение, мошенничество было очень мало; дела последнего рода обычно отличались простотою обстоятельств, сопровождавших совершение преступления и очень часто кончались чистосердечным сознанием обвиняемого. Однако было два рода проступков, носящих почти исключительно местный характер, по крайней мере я таковых при последующей моей судебной и административной деятельности - не встречал. Это было мазание дегтем ворот, считавшееся чрезвычайно позорным и оскорбительным для девиц, и протягивание ночью поперек улицы веревки или проволоки, о которую запоздалые прохожие спотыкались, падали. Обычно поводом первого проступка бывала ревность или оскорбленное самолюбие отверженного ухаживателя. Во втором случае - личная месть, при страхе и желании уклониться от возможного судебного преследования.

Раз в месяц бывали заседания уездного съезда, длившиеся около недели. Тогда в город съезжались из своих имений все шесть земских начальников и председатель съезда уездный предводитель дворянства милейший граф Игорь Алексеевич Уваров, сын известной по архивным трудам графини Уваровой. Это было веселое, оживленное время. Приезжие считались гостями живущих в городе сослуживцев, среди коих и распределяли часы приема пищи. Жили мы все чрезвычайно дружно. Работою в съезде не тяготились, а наоборот с любовью, терпением и напряжением общими усилиями старались уловить в делах истинную справедливость. Дружным настроением и успехом работы мы не мало были обязаны заменяющему предводителя дворянства, всегда по закону участвующему в судебных заседаниях съезда, уездному члену Смоленского Окружного Суда, по Бельскому уезду, добрейшему и любимому «Деду» Александру Викентьевичу Лентовскому, брату известного театрального антрепренера Н. Лентовского.

Вдовый «Дед» Лентовский, прозванный так благодаря преклонному возрасту, около семидесяти лет, был прямой, бравый, видный, высокий старик с седыми усами, как у Тараса Бульбы, и с копною седых волос на голове. Он был веселого характера, обладал врожденным юмором и тактом и заседания вел дельно, хотя пересыпал их остротами и замечаниями; был находчив и никогда не терялся, например: в городе Белом, расположенном за чертою еврейской оседлости, был один и единственный еврей, портной Иголкин. Иголкину случилось быть вызванным в съезд, в качестве свидетеля. По закону свидетели допрашиваются под присягою; в случае отсутствия духовного лица надлежащего вероисповедания, свидетель приводится к присяге председательствующим, с соблюдением религиозных обрядов. Евреи присягают с покрытою головою и кладут руки на священное писание. Книги священного писания на еврейском языке в Съезде не оказалось. Растерявшийся секретарь Съезда, англоман Николай Алексеевич Шестаков, не знал, что делать и выражал свое недоумение жестами отчаяния. Свидетель был для дела важный. Лентовский, не прерывая заседания, встал, как полагается при приводе к присяге, взял находившуюся под рукою, переплетенную в черное, книгу «Устав о Наказаниях, налагаемых Мировыми Судьями», Таганцева и, положив книгу на край стола, громко сказал: «свидетель Иголкин, подойдите к столу, наденьте шапку, положите руки на священное писание и повторяйте за мною слова присяги». Иголкин немедленно повиновался и, по окончании присяги, по приглашению председателя: «поцелуйте священное писание», поцеловал, как требуется, «священное писание». Положение было спасено. «Fiat justitia, pereat mundus!»

Радушие и гостеприимство Лентовскаго не имели границ. Он любил покушать и его кухарка Авдотья изощрялась в кулинарном искусстве. Помню, как особенно вкусна была «фогра», подававшаяся ею на закуску к водке; фогра означала «foie gras» и право не уступала по качеству лучшему Страсбургскому пирогу. Я особенно полюбил и сошелся со стариком Лентовским, который взял меня под свое покровительство и мы виделись ежедневно. Он вставал рано и, не любя ходить пешком, брал одного из трех Бельских извозчиков, коим устанавливалась заранее очередь, и заставлял возить себя шагом по улицам города Белого. Пролетка на допотопных висячих рессорах была очень тряска, а улицы были мощены булыжником не ремонтированным очень давно, поэтому Лентовский был прав, называя свою прогулку «пассивным моционом». Обыкновенно в заключение своего «пассивного моциона» он подъезжал к моей квартире, о чем я, лежа еще в постели, слышал задолго по стуку колес и грохоту экипажа. Поднимаясь по лестнице, он всегда пел: «Гондольер молодой, взор твой полон огня, я стройна, молода, не свезешь ли меня: я в Риальто спешу до заката».

Или: из оперы «Жидовка»:

«Рахиль! Ты мне дана

Небесным провидением.

Всю жизнь ты мне была

Отрадой, утешением».

Так как обыкновенно час был очень ранний и я находился еще в постели, то Лентовский неизменно всякий раз вступал в такой диалог с моим рассыльным Сергеем: «Сергей, a Сергей, барин встал?». «Никак нет, барин спит, ведь еще рано». «Как спит, я уже давно встал, скажи барину, что у меня сегодня колдуны на обед, скажи, чтоб непременно приходил и предводитель будет». «Слушаюсь». «Так скажешь?». «Скажу». «Смотри не забудь». «Никак нет». По лестнице вновь раздавалось постепенно затухающее пение: «Гондольер молодой...» и грохот пролетки давал мне знать, что «Дед» уехал.

Помню, как в один из очередных у меня обедов, Земский Начальник Константин Платонович Энгельгардт получил не совсем обычную телеграмму из Петербурга от брата Вадима; телеграмма гласила дословно: «уста немеют, ты выиграл двести тысяч». Деньги ему очень пришлись кстати, ибо дела были довольно запутаны, но он потом сильно жаловался на неотступные и надоедливые, со всех сторон, вымогательства денег, не имевшие за собою ровно никакого основания. Это был единственный человек, выигравший двести тысяч, которого я лично знал.

Появление Энгельгардта Лентовский, любивший «дразниться», всегда и везде приветствовал веселым пением «это тэн, это тэн Constan - ten», на мотив «это я - Nicolas, a, a, а»; при чем указательный палец правой руки направлялся на него. Когда Лентовский бывал в грустном настроении, то пел из Русалки:

«Вот мельница, она уж развалилась,

Знакомый шум колес умолк давно.

Здесь некогда меня встречала

Свободного свободная любовь».

Эту прекрасную, но грустную арию приходилось слышать не часто.

Лентовский скончался при отправлении обязанностей службы, производя местный осмотр и, далеко от города Белого, в лесной трущобе. Его тело привезли в наскоро сколоченном гробу, но так как дорога по болоту была большею частью устлана срубленными деревьями-кругляками, так называемыми «клавишами», то от тряски и жары труп совершенно разложился и узнать его было невозможно. Близких родных у него не было, кроме брата Николая, антрепренера, скитавшегося с труппою по России. Деда похоронили на Бельском кладбище. Это был честный, добрый человек и хороший судья. Sit tibi terra levis!

Из шести земских начальников я был особенно дружен с Александром Ивановичем Цыбульским, прозванным Лентовским «Посвисталкиным». Прозвище это ему было дано, вследствие необычной подвижности Цыбульскаго и склонности к перемене мест. Он жил в своей усадьбе, очень отдаленной от города, построенной в глухом лесу, был холост н жил вдвоем со своею старушкою матерью, которая обожала сына и огорчалась, что он никак не найдет себе подходящую жену. Старушка была так обворожительно ласкова, так радушно и обильно угощала, была так проста и далека - в прямом и переносном смысле - от света и людей, что невольно вызывала сравнение со старосветскою помещицею Пульхериею Ивановною.

Меня с Александром Ивановичем Цыбульским сближала общая страсть к охоте и у него же в имении мне довелось убить первого в жизни медведя. Цыбульский ухаживал за падчерицей Энгельгардта и довольно часто ездил к нему в имение, когда Энгельгардт еще не занимал должности Земского Начальника. Кучер Цыбульскаго назывался Селифаном и по фигуре и по молчаливости очень напоминал Чичиковскаго кучера Селифана. Однажды Селифан, везя нас с охоты, вдруг неожиданно обернулся с козел лицом к нам и спросил: «а что Энгельгардт теперь может носить кукарду?». Это было вскоре после назначения Энгельгардта Земским Начальником. Получив утвердительный ответ, Селифан вновь погрузился в свое обычное молчание.

Бельский уезд Смоленской губернии по площади занимает громадное пространство земли, покрытое главным образом лесами и болотами, иногда мало проходимыми. Деревни, помещичьи усадьбы и вообще населенные места попадаются редко; охотнику тут раздолье и он всюду является желанным гостем. Бельский Уездный Предводитель Дворянства граф Уваров, милый, симпатичный и радушный человек, держал в своем имении Холме отличную стаю Костромских гончих и при них несколько чрезвычайно голосистых доезжачих и подручных молодцов, в соответствующих зипунах и с нагайками. Каждую осень, когда начиналось «пышное природы увядание» и лес одевался в «багрец и золото», охотники собирались в Холме и проводили незабвенные дни, пользуясь широчайшим гостеприимством хозяина и наслаждаясь благородною охотничьей страстью:

«Много скакали, много травили,

Множество заячьих душ загубили».

Постоянным, веселым и остроумным участником этих охот был Сычевский уездный Предводитель Дворянства Николай Алексеевич Хомяков, будущий председатель Государственной Думы, известный неустойчивостью своих политических. убеждений, сравниваемою с неустойчивостью его положения на председательском кресле, требующею по обязанности частой перемены положения. Про Хомякова в Думе сложена была даже следующая, не совсем поэтическая, загадка: «Кто он?»

«Между правой и левой болтается,

To подымается, то опускается,

С буквы X начинается?»

На дочери Хомякова Екатерине Николаевне вскоре женился граф Уваров. Это была крупная красавица, в чисто русском стиле, милая и симпатичная во всех отношениях. Граф Уваров и его супруга чрезвычайно подходили друг к другу, представляли завидный пример семейного счастья и красивую, хорошо подобранную, супружескую чету. Хорошие, редкие люди.

Кроме гончих собак, отлично содержимых на образцово поставленной псарне, у графа Уварова имелась необычайной красоты лягавая сука «Джильда», породы сеттер-лаверак. «Джильда» была награждена на Московской выставке собак золотою медалью и полевые качества её соответствовали её породистой красоте.

Среди ведающих охотою в имении Холме не могу не отметить двух крестьян «Псковичей», с которыми я, вместе с графом Уваровым, охотился на крупных зверей медведей, волков, лосей. Это были по истине удивительные люди, до тонкости знавшие и понимавшие психологию и привычки зверя. Они по снегу выслеживали, обкладывали в лесу зверя и «выставляли» его на охотника именно в том месте, где хотели; зверя вели они буквально, как на возжах. Работали только вдвоем, на лыжах. Выслеживая предварительно зверя, они кое где протягивали веревки, увешанные цветными флажками, кое где на куст или на дерево бросали кусочек цветной тряпочки, рукавицу, бумажку и таким образом, как бы запирали зверя в лесу; на утро «оклад» проверялся; если зверь не уходил из оклада, т. е. не было видно обратных следов, то, немедля, приезжали один, два охотника и занимали заранее определенные места на «лазу зверя», т. е. на тропе, излюбленной зверем. Псковичи устраивали облаву и гнали зверя, при чем вдвоем заменяли обычную массу загонщиков и вместо дикого крика и стука только изредка похлопывали слегка в ладоши или ударяли палкою о ствол дерева. He было случая, чтобы зверь не вышел туда, куда его гнали. Мне особенно памятны два случая охоты с «Псковичами». Как всегда, на крупного зверя, мы с графом охотились вдвоем; были обложены волки, я поставлен на лучшем месте; была очень пасмурная, туманная погода, сильно таяло; ружье было заряжено крупною картечью и входившим тогда в употребление бездымным порохом Лишева; на меня вышло два волка, которые остановились в пятидесяти пяти шагах, став ко мне боком; цель была прекрасная; я сделал дуплет; оба волка согнулись и быстро сделали движение головой к хвосту, как бы желая укусить себя за зад - это был верный признак того, что заряд попал по назначению; об этом также свидетельствовали обнаруженные на снегу капли крови, - но оба волка исчезли и, как выяснило преследование их на лыжах, ушли далеко. Оказалось, что недостаточно туго прижатый к бездымному пороху в патроне пыж, дал возможность, при чрезвычайно сырой погоде, отсыреть пороху и ослабил силу выстрела. Случай был чрезвычайно обидный; я чуть не плакал, в особенности, когда «Пскович», покачивая головою с укоризною сказал: «эх, барин!». Я дал ему золотую монету в десять рублей, что по тогдашнему было много и просил дать мне возможность «исправиться». Он сказал, что это были два молодых волка, что матерая волчица прорвалась без выстрела, так как его сиятельство изволили ее прозевать, что она «должна» остановиться в соседнем лесу, не далеко, что она сегодня же будет обложена и выставлена на меня. Часа чрез три все исполнилось, как было сказано. Матерая волчица вышла на меня в упор и была мною убита наповал.

Второй случай был с лосями. Три дня наши «Псковичи» обкладывали двух лосей, которые не хотели задержаться и всякий раз при проверке оказывались ушедшими из круга дальиие. Лоси обычно делают большие переходы. Граф Уваров и я неотступно ехали за «Псковичами». На четвертый день «Псковичам» удалось наконец как следует обложить лосей и к вечеру мы успели сделать загонку; шел сильный снег, который задержал лосей в густомь чернолесье; мне опять досталось лучшее место; чрез очень короткое время послышался обычный при ходе лосей треск от сломанных ветвей и показалась сперва одна голова, а сзади неё другая, меньшая голова лося, и увы, я ясно различил, что это была лаша с теленком, стрелять которых по закону нельзя было.

Охота по перу с лягавою собакою в Бельском уезде тоже была очень хороша. Выводки тетеревов в изобилии водились в зарослях, расположенных даже недалеко от городского собора, а в недалеком расстоянии начинались моховые болота, столь излюбленные белыми куропатками, так всегда сильно волнующими нервы охотника своим шумным, с особым «хохотом», подемом. У меня был довольно сносный в поле желтопегий сеттер «Дружок» и с ним я часто на несколько дней уезжал из города в жадных поисках новых охотничьих Эльдорадо. В такие поездки возил меня мой приятель крестьянин Илья Михайлов, который, хотя ружья и не имел, но в душе любил и понимал охоту. Иногда в таких экскурсиях меня сопровождал мой письмоводитель Петр Семенович Семенов. Охоту он любил, но принадлежал к типу тех охотников, которых в охотничьей среде принято называть словами «Ахало» и «Пукало». Как только из под стойки «Дружка» шумно срывался выводок тетеревов или куропаток, то он прежде чем стрелять начинал ахать и охать от изумления и восторга, а затем, не целясь, выпускал сразу из обоих стволов оба заряда, не причинявшие в большинстве случаев никакого вреда. После этого Семенов начинал взволнованно объяснять, почему он так «погорячился»; он вообще слегка заикался, а в таких случаях заикался особенно сильно; было забавно его слушать. Илья Михайлов относился к нему с большим презрением.

Кроме Семенова в г. Белом проживал еще ружейный охотник, одноглазый отставной капитан Повало-Швейковский; у него был кофейно-пегий английский пойнтер и пара гончих, неизвестной породы; пойнтер был недурно натаскан, а гончие гоняли зайца больше «в пятку»; «порскал» капитан на гончих всегда одним и гем же словом: «тиу» и это послужило поводом того, что ему дали прозвище «капитан Тиу». Не имея никаких определенных занятий, капитан проводил на охоте буквально целые дни и сделался охотником шкурятником и промышленником, продавая убитую им дичь. В молодости капитан служил под начальством генерала Скобелева, с которым брал «Зеленыя Горы», при взятии коих и лишился глаза. С тех пор он совсем не мог пить водки, так как с первой же рюмки становился пьян. Однако водку он любил и в городском клубе легко было его уговорить выпить; тогда он делался очень смешным, представляя в лицах взятие «Зеленых Гор» и крича при этом «Тиу».

Своеобразный и довольно опасный род охоты - подкарауливание медведей ночью на овсах производится в Августе месяце, в период наливания овса. Услышав по жалобам крестьян, в какое место медведица по ночам водит кормить своих медвежат овсом, выбирают лунную ночь и подкарауливают в засаде появление медведей. Лунный свет очень обманчив для стрельбы и прицельная мушка ружья не всегда ясно видна, поэтому можно легко промахнуться или, что еще хуже, ранить, попав пулею не в убойное место. Раненая в присутствии медвежат медведица немедленно бросается по направлению, откуда был произведен выстрел. Охотник должен проявить всю свою выдержку, чтобы, подпустив на близкое расстояние, сделать верный выстрел или, при слабых нервах, быстро отступить на заранее приготовленную позицию, в виде сеновала или стога сена. Переживание бывает довольно сильным. Медведи очень любят дозревающий овес и при своих посещениях немилосердно его топчут, загребая в лапу колосья, которые с жадностью сосут, производя при этом особый, довольно громкий, чавкающий звук. Часто случается всю ночь просидеть в засаде и только слышать присутствие медведей. Уйти из засады с одной стороны не хочется, в надежде что медведи подойдут на расстояние выстрела, с другой стороны опасно, ибо медведица при медвежатах всегда склонна к нападению. Хуже всего бывает, когда медведи лакомятся овсом совсем близко от охотника, а луна скрывается за тучами и стрелять нельзя. He отсюда ли происхождение «медвежьей болезни», поражающей иногда людей, попадающих в подобное «щекотливое» положение?

Хотя настоящий охотник любит все виды охоты, но я всегда предпочитал особенно поэтичный вид охоты - весеннюю тягу вальдшнепов. Эта охота, как по количеству вальдшнепов, так и по красоте мест тяги, была в Бельском уезде несравненна. Наблюдать в воздухе страстное ухаживание пернатых долгоносых красавцев за своими красавицами, видеть проявление их любви до самозабвения, любви со всеми сопровождающими ее чувствами и действиями, как ревность, месть, поединок, бой, - вся эта картина, действие коей развивается на фоне таинственного полумрака леса, едва подернутого первою свежею, зеленою, кружевною дымкою, - вся эта картина так хороша, так привлекательна, что описать её прелести трудно: надо самому ее наблюдать. Надо быть поэтом. Я не поэт, но в молодости, в одном из охотничьих журналов, кажется в «Природе и Охоте» Сабанеева, я прочел стихотворение, посвященное тяге вальдшнепов. Кому принадлежит это стихотворение - я забыл, но стихотворение запомнил на всю жизнь. Привожу его. Охотники будут благодарны.

Тяга.

«Заря уж гаснет понемногу.

В знакомый лес держу я путь

На перекрестную дорогу,

Где будут вальдшнепы тянуть.

Как лес отраден в эту пору!

Как жизни глушь его полна!

Картин роскошных сколько взору

Дарит красавица весна!

Я отдаюсь весь созерцанию,

Любуюсь зеленью ветвей,

А надо мной, в пылу признания,

Поет безумно соловой.

Кругом звучат другие хоры

Лесных щебечущих певиц.

Квартеты, трио, квинты, вторы

И крик и свист веселых птиц.

Но вот уж сумрак набегает.

Мой взор внимательно следит,

А сердце чувствует и знает,

Что скоро, скоро полетит.

Как страстно это ожидание!

Как напряжен мой чуткий слух!

Я весь надежда, весь желанье

И занялся на сердце дух.

Еще минута ожидания,

Зашелестел упавший лист

И вдруг так ясно в хоре пенья

Раздалось хорканье и свист.

Он потянул: крылами мерно

Он режет воздуха струю,

Летит ко мне - я знаю верно

И, словно вкопанный, стою.

Еще минута - и убитый,

Он завертелся в вышине,

А лес, уж сумраком покрытый,

Стоит недвижно, в полусне».

Стрельба вальдшнепов на тяге, не требовавшая продолжительной ходьбы и не связанная вообще ни с какими физическими затруднениями, привлекала внимание любителей, которые всегда вызывались меня сопутствовать. Однако впечатление от тяги вальдшнепов и всей роскошной обстановки бывало иногда так сильно, что охотники любители превращались в настоящих, страстных охотников. Студент Сергей Николаевич Цызырев и вольноопределяющийся Александр Васильевич Маргойт, побывавшие со мною на тяге в качестве свидетелей, воспылали охотничью страстью и превратились со временем в дельных охотников. Мать Цызырева была начальницей женской гимназии и жила против дома, в котором проживал Лентовский, имевший возможность со своего балкона во втором этаже наблюдать ее в саду. Лентовский прозвал ее «волшебницею Наиною», благодаря её седым, растрепанным волосам. Отец Маргойта содержал гостиницу и почтовых лошадей, которыми я пользовался для охотничьих экскурсий.

Кроме женской гимназии в городе Белом была мужская шестиклассная прогимназия, выстроенная на средства, пожертвованные местным крупным лесным промышленником Феодором Кузьмичем Резниковым. Это был типичный неграмотный богач и скряга; ему принадлежало несметное количество десятин леса. Лицом он был красен, без растительности; нос имел большой, хищный - крючком; голова тоже без растительности, большая и красная, редькою хвостом вниз, слегка прихрамывал; всем говорил ты, вместо слова изгородь - говорил «азгорода» и каждому, посетившему его впервые, лицу давал читать вслух указ о награждении его орденом Св. Анны третьей степени, за благотворительность. «На, читай, видишь, что тут написано». Если читающий произносил вместо Феодор - Федор, то он его немедленно останавливал: «Читать не умеешь, Феодор, а не Федор». Должен сказать, что из представителей торгового мира один Резников являл из себя отталкивающую фигуру, остальные были все очень симпатичные люди; - Суржанинов, Зенбицкий, Богомолов были культурны и воспитаны.

Как я уже упомянул, в городе был клуб, куда по вечерам собирались мужчины, чтобы «долбануть» (выпить), сыграть партию на билиарде и главное сыграть в карты. Любимою игрою была игра в «рамс» и в «мушку», что почти тоже самое. Все увлекались этою игрою; играли весело и особенно весело, когда в игре принимал участие «Дед Лентовский».

Из ближайших помещиков горожане охотно посещали усадьбу Березовских. По городу давался клич: «сегодня у Перлы, к Березовчихе» и три городских извозчика собирали по городу желающих ехать «у Перлы». Второй такой гостеприимной усадьбою была усадьба земского начальника Бориса Петровича Колечицкаго. Он был прекрасный хозяин и один из первых начал делать и записывать пробный удой коровам. У Колечицких любили танцевать и большой дом способствовал этому. Бельския барышни, среди которых было много действительно красивых, не анемичных, не истеричных, а здоровых красавиц, как например Нина Петровна Суржанинова и другие, очень ценили радушие Ираиды Ивановны, второй супруги Бориса Петровича. Колечицкий, бывший офицер, был дельный земский начальник, много работал, крестьянам всегда говорил: «брат ты мой», но крестьяне его почему то не любили.

Терпеть не могли крестьяне, хотя и боялись, земского начальника статного, высокого, молодого красавца, из военных, Хмару-Барицевскаго. Одевался он немного странно: высокие сапоги со шпорами, синие с красною полоскою рейтузы; серая двубортная тужурка с форменными Министерства Внутренних Дел пуговицами, фуражка с кокардою и стэк в руке. Дисциплину он поддерживал великолепно и волостное и сельское начальство в его участке было честно, работало много, толково, в книгах был порядок, в судах правосудие, по-столько, конечно, по-сколько в волостных судах вообще возможно было правосудие. Сам Хмара-Барщевский работать не любил, но других работать умел заставлять.

Прокурорский надзор в г. Белом сосредоточивался в лице Товарища Прокурора Вишневского, тупого, ограниченного человека. Заключения свои в съезде он давал нудно и отправлению правосудия не помогал, скорее тормозил. Говорил вместо шестнадцать «шешнацать» и заканчивал свое заключение всегда словами: «итак, я говорю, я повторяю».

Почетных мировых судей было мало и кроме бывшего морского офицера Аркадия Семеновича Облачинского почти никто из них в заседаниях съезда участия не принимал. Облачинский владел большим имением, имел прекрасных, резвых лошадей, любил ездить быстро на тройке, при чем кричал кучеру: «Васька, пошел». Почти к каждому произнесенному слову Облачинский имел неуклонную привычку прибавлять: «знаете ли, понимаете ли». Он был прекрасный и честный человек. Его все любили.

Около двух лет провел я в городе Белом и покинул его с искренним огорчением, после долгих и пьяных проводов, увозя, поднесенный на память, драгоценный портсигар, усыпанный подписями всех моих сослуживцев. «Счастливые годы, веселые дни, как вешния воды промчались они».

Должность мирового судьи, которую я принял в Режицком мировом округе, Витебской губернии, представляла некоторое повышение по службе, так как считалась в пятом классе, тогда как должность городского судьи считалась в шестом классе; компетенция мирового судьи была выше, содержание больше; вместо двух тысяч двух сот рублей в год, две тысячи семьсот рублей в год. Мой мировой участок был велик; большая часть его принадлежала к Люцинскому уезду, из Режицкаго уезда входило только две волости: Вайводская и Ковнатская. Мировой Съезд помещался в городе Режице. Я поселился в имении Посинь, принадлежавшем госпоже Монике Бениславской, в большом двухэтажном, запущенном барском доме, в приемных покоях коего были мраморные стены. Имение было в разоренном виде, леса вырублены, живой инвентарь почти отсутствовал. Я платил за пользование большею частью дома и за пару лошадей для разъездов - всего около трехсот рублей аренды в год. Правда, к имению принадлежала корчма и так как к разбору дела приезжало много народу, то доход от корчмы сильно увеличился и управляющий имением, добрейший старик Никодим Антонович Петкевич, был вдвойне рад нахождению в имении камеры мирового судьи.

В Посини я прожил четыре года. Дел было много - в первые два года до четырех тысяч в год. Участок был запущен. Мой предместник, старик мировой судья Стабровский, отставной гусар, мало работал, предоставив почти все ведению письмоводителя и чахоточного сына, кутилы, всегда нуждающегося в деньгах; говорили, что дела велись не всегда честно. Население было пестрое: кроме коренного русскаго - латыши, староверы, евреи, поляки. Иногда приходилось прибегать к помощи переводчика, ибо латыши, особенно бывшие в роли обвиняемых, заявляли: «намо по кривски», что означало «не знаю по русски». Переводчик затягивал судебный процесс и затруднял улавливание истины. До Режицы, где ежемесячно бывали заседания мирового съезда, было свыше семидесяти верст. Сообщение было на лошадях. Приходилось проезжать скверный, маленький, грязный уездный город Люцин. Там обычно я ночевал у мирового судьи Афанасия Михайловича Метлова. Метлов был в стесненном материальном положении и любил выпить. На его попечении были две дочки - семи и восьми лет. Жена его бросила. Но ей он, кажется, продолжал помогать деньгами. За девочками смотрела старая бонна-немка, которая была строга и отчасти присматривала и за самим Афанасием Михайловичем, который вдобавок был очень близорук. Co своими дочками он был нежен и обучал их пению, сохранив недурной голос, несмотря на шестой десяток лет и склонность к алкоголю. В Люцине проживала толстая, немолодая барыня, певшая в молодости в хоре Императорской оперы и сохранившая светлые о ней воспоминания. Она часто посещала Метлова и тогда они вдвоем вспоминали старину, с таким увлечением предаваясь пению из разных опер, что пение затягивалось далеко за полночь. Метлов был честный, безобидный человек и не плохой судья.

Председателем съезда был сперва Валериан Васильевич Запольский, имевший больную жену и красивую дочку-невесту, а затем вскоре его сменил Николай Васильевич Толубеев, бывший Курский городской голова. Восточное происжодение Толубеева так ярко заметно было во всем его внешнем облике, что его прозвали «Лихунчангом», с коим он также был сходен и по своим дипломатическим способностям. Непременным членом съезда, заменяющим председателя, был Иван Николаевич Наумов, небольшой, круглый, с бритым подбородком и черными, нафабренными, стриженными усами. Наумов отлично вел заседания съезда, называл всех латышей «Иониками» (Ионик по латышски означает Иван) и был хороший судья. В частной жизни он увлекался любительскими спектаклями, был недурной комик и хороший режиссер. Как человек, был большим эгоистом, любил поесть, но к себе не приглашал.

В Режице было две гостиницы; обе не отличались чистотою и не были чужды клопов. Я предпочитал пользоваться гостеприимством коллеги - мирового судьи Леонида Рудольфовича Гентцельта. Это был добродушный немец, женатый на Берлинской немке и имевший сына по имени Курт. Сам Гентцельт по русски говорил с акцентом, а жена и сын почти не умели говорить по русски. Назначенный мировым судьею с должности нотариуса, Гентцельгь был отличным цивилистом, не чуждым однако излишним формальностям. Дело свое он ни только любил, но смаковал и если попадался гражданский иск посложнее, то разобраться в нем для него было наслаждением. В окончательном решении, всегда пространном и обстоятельном, он выписывал массу Сенатских решений, подтверждающих правильность его решения. He помню случая, чтобы съезду пришлось отменить его решение по гражданскому делу. Иначе обстояло с делами уголовными. Незнание русской жизни вообще и незнание и непонимание крестьянской жизни, в частности, не редко мешало ему правильно разобраться в обстоятельствах дела. Помню, как в одном уголовном деле он опорочил показание единственного важного свидетеля пастуха по той причине, что пастух шел впереди стада, тогда как по мнению Гентцельта хороший пастух должен всегда идти сзади стада, должен гнать стадо. Съезд приговор отменил и Гентцельт быль очень огорчен. Долго потом пришлось мне его убеждать в том, что хороший пастух именно должен вести за собою стадо, идя впереди него, а не гнагь пред собою стадо, идя сзади. Он согласился только тогда, когда я сослался на песню, в которой поется: «Туру-туру! пастушек! Далеко ли отошел?» Слова песни сыграли тут авторитетную роль решения Правительствующего Сената.

Гентцельт страдал выпадением прямой кишки и припадки эти случались с ним совершенно неожиданно, иногда во время заседания съезда. Тогда лицо его принимало такое страдальческое выражение и он так странно начинал ерзать на кресле, что председателю приходилось немедленно объявить перерыв и Гентцельт первым стремительно удалялся из зала заседания, двигаясь тою особою, развалистою походкою, какою ходят обычно моряки во время сильной качки.

Очень слабаго здоровья был также мировой судья Митрофан Василиевич Карякин. Мужчина огромного роста с большою рыжею бородою, желтым цветом лица, Карякин страдал болезнью мочевого пузыря, катаром желудка и камнями в печени, был желчен и нервен. Такое болезненное состояние конечно отражалось на его судебной деятельности. В то время я носился с водолечением пастора Кнейппа, и, проведя в Верисгофене, в Баварии, около двух месяцев, и испытав на себе пользу этого лечения, я конечно всем и каждому рекомендовал применение этого простого, но сурового лечения, восхваляя также действие паровых ванн из разных целебных трав. Вычитав в одной из известных книг Кнейппа, не помню была ли то: «MeinTestament», или «So sollt Ihr leben», что паровая полуванна из трав чернобыльника и других каких то трав способствует усиленному выделению мочи, я посоветовал Карякину испытать эго средство. Увы, действие этой ванны оказалось неожиданным. Во первых он лишился чувств, а во вторых в моче показалась кровь. Месяца два он проболел, при чем, сообщив официальным рапортом об истории болезни, он горько жаловался на меня председателю съезда, считая меня исключительным виновником его болезни. После этого случая я к счастью более с ним не встречался, ибо он вскоре переведен был на ту же должность в пограничный город Бендин.

Живший на станции Корсовка, мировой судья Тихорский был строг, справедлив и писал весьма краткие решения.

Мировой судья Якошиев питал слабость к спиртным напиткам, но был хорошим судьею; у него сильно дрожали руки.

Должность товарища прокурора занимал сперва правовед Николай Иванович Ненарокомов, впоследствии назначенный сенатором, после Ненарокомова Холщевников. Ненарокомов был талантливый и дельный юрист и пользовался всеобщим расположением. Супруга его Лидия Игнатьевна молодая, красивая, светская барыня умела объединить общество и у них все охотно бывали, при чем все кавалеры помоложе неизбежно за ней ухаживали.

Так как Режицкий мировой округ соединял в себе и Люцинский уезд, то почетных мировых судей было много и они по-очереди принимали участие в заседаниях съезда, разделяя наши труды и по мере сил и возможности облегчая их. В числе их назову, как особо деятельных, Режицкаго уездного предводителя дворянства Алексея Александровича Розеншильда Паулина и Люцинскаго уездного предводителя дворянства князя Николая Николаевича Мещерскаго. Последний был склонен к алкоголю, но пил дома, в одиночку, так что в пьяном виде его не видно было. Он содержал прехорошенькую девицу, которую ревниво оберегал от всякого постороннего глаза, так что я, бывая у него несколько раз, мог видеть ее только мелком. Прозывали ее «княжной Мышкой».

Должность почетного мирового судьи занимал также, проживавший в своем имении Фейманы, близ Режицы, есаул Михаил Георгиевич Атаршиков. Он женат был на моей тетке Анастасии Сергеевне Ознобишиной и я часто у них гостил. Атаршиков был культурный человек и в большом и красивом имении своем вел передовое хозяйство. Один из первых он поставил в имении двигатель инженера Давыдова, привел в порядок дороги, по которым передвигался на велосипеде, поместил на барском доме Эолову арфу, завел хороший погреб и славился гостеприимством. В близком соседстве ог Фейман, в имении Розентово и Гориколно жили два брата Богомольцы: Филипп Михайлович Богомолец, женатый на прелестной француженке Шарлотт, отец красивых детей - мальчика и девочки, и холостой Михаил Михайлович Богомолец. Это были в высшей степени просвещенные, образованные люди, умевшие соединить жизнь в Париже с дельным и рациональным управлением имениями, которые славились скотоводством и молочными продуктами. Кто из петербуржцев не помнит «молочные Розентово» и белые сырки «Розентово». Одна такая молочная была недалеко от Городской Думы, в Милютиных рядах. Сырки «Розентово» делались из снятого молока, были вкусны и продавались очень дешево, давая однако владельцу громадный доход. Богомолец для Петербурга был тем-же, чем был Чичкин для Москвы, а я впоследствии для Гродна. Между прочим известная винная фирма «Депрэ» принадлежала Богомольцам. Между Атаршиковыми и Богомолыцами установились самые дружеские отношения. Они часто ездили друг к другу и вместе выписывали чуть ли не все французские, немецкие и английские журналы. Бывать у них было для меня наслаждением и отдыхом. От Богомольцев же я почерпнул первые практические сведения о скотоводстве и молочном хозяйстве и вскоре имел возможность применить на деле, в своем имении Новая Квасовка, Гродненского уезда, приобретенные в Розентове первоначальные сведения и развить это дело до пределов возможного. Когда же оно доведено было мною до того момента, что я уже собрался выписать из Швейцарии доильную машину, когда доведенные долголетним подбором до высшей степени удойливости шестьдесят чистокровных голландских коров давали в три раза больше молока, чем давали двести ранее существовавших во имении коров, - в тот момент началась мировая война и мои подобранные молочные коровы были реквизированы на мясо. Нежные и приученые к аккуратной три раза в день дойке, коровы не выдержали длинного перегона; у большинства сделалось в пути от избытка молока воспаление вымени и они пали.

Имение Посинь, расположенное на реке Синюхе, богатой заливными лугами, прилегало к довольно большому местечку, того же имени. Владелица имения госпожа Бениславская в имении не жила; всем имением управлял славный, веселый и честный старик Никодим Антонович Петкевич, живший вместе со своею старою теткою-девицею. Тетка Петкевич была необычайно скромна и застенчива, так что малейшее неосторожное слово заставляло ее краснеть и восклицать «О Иезус, Мария». Кроме Петкевичей в. барском доме помещался еще лесничий Иосиф Иосифович Савич - большой «ферлакур» и любитель женского пола. В местечке был прекрасный каменный костел, при нем гостеприимный ксендз Антоний Мачук. Аптека, при ней доктор Александр Антонович Фридман, из евреев, и почтовое отделение, с почтовым начальником, у коего я крестил сына. Вся вышеперечисленная Посиньская аристократия любила поиграть в преферанс и в девятый вал, для чего по вечерам собиралась у кого нибудь из нас; чаще всего у меня, в виду занимаемого мною большого помещения, или у ксендза. Каждый год в Ноябре месяце, в день Святого Мартина, ксендз Мачук устраивал у себя традиционный обед, состоящий исключительно из гуся во всевозможных видах: суп «юшник» приготовлялся из гусиной крови, затем студень из потрохов, почки и печенки горячие, и наконец гусь жареный с яблоками. Было вкусно, но тяжело. После такого обеда в преферанс не играли, а начинали прямо с игры в девятый вал, по маленькой, ставя не больше, по выражению доктора Фридмана, как «по польтине», с возможностью выиграть в одну ставку максимум четыре рубля пятьдесят копеек. Игру эту иногда называли так: «рубль ставишь - девять получаешь».

Ближайшим соседом, хотя уже в Себежском уезде, был граф Владислав Виельгорский, имевший красивую жену, двух дочек - девяти и десяти лет, любимца сына семи лет и толстую, некрасивую, но милую свояченицу панну Юзефу. Виельгорский был в большой дружбе с Петкевичем, часто к нему приезжал, при чем они вдвоем выпивали неимоверное количество водки, совсем не хмелея. He смотря на то, что имение Юстиново было сильно разорено, Виельгорские любили принимать гостей и мы всегда ездили к ним на кутью, в сочельник, по польски «на вилию». За традиционным ужином на сене, положенном на столе и покрытом белоснежною скатертью, подавалось неисчислимое количество всевозможных постных блюд, в том числе обязательно «фрикадельки» в маковом соусе и майонез из рыбы. Петкевич обожал майонез и задолго до кутьи начинал говорить о предстоящем майонезе. Все, что оставалось от майонеза, обязательно аккуратно завертывалось и Петкевич увозил с собою для себя и для тетки, которая по старости лет в гости не ездила. Сколько за таким, хотя и постным, но обильным, ужином выпивалось водки, об этом лучше не упоминать, но вспоминается имевшее место у меня пари о том, кто, выпив залпом чайный стакан водки, сделает наиболее приятное лицо; в этом состязании приняли участие граф Виельгорский, мой друг по охоте и по собаководству, помещик имения Бересни, Режицкаго уезда, Андрей Людвигович Таргонский и помощник Люцинскаго уездного исправника Гайно Сосновский. Выиграл граф Виельгорский, получивший в награду еще один стакан водки, который он выпил уже не залпом, а смакуя небольшими глотками. Частым гостем бывал местный становой пристав Владимир Модестович Шеффер. Это был кривляка, хотя довольно дельный, но вспыльчивый и неровный; говорили, что он давал иногда волю рукам. Шеффер, будучи в подпитии, уверял, что у него двойная баронская фамилия Шеффер-фон-Риккер; на это Петкевич хладнокровно добавлял: «ни только двойная, но тройная, а именно еще «бей в морду»; Шеффер не обижался, а нежно лобызал Петкевича в лысину, после чего инцидент заливался водкою.

Чрез год моего пребывания в Посини у меня установились с местными помещиками, в большинстве случаев поляками, самые дружеские отношения. Все они имели у меня судебные дела и после окончания судебного заседания всегда заходили ко мне, оставаясь иногда и ночевать. Это все были воспитанные, милые люди, и общество их было приятно. С удовольствием вспоминаю богатого владельца имения Бениславово, седого, видного красавца инженер-генерала Антона Осиповича Бениславскаго. Я к нему часто ездил. У него была не старая жена, дочь по мужу Котвич, другая дочь девица и чрезвычайно симпатичный, веселый управляющий Случановский, прозванный «Халимоном». «Халимон» любил петь местные народные песни в таком роде:

«Как лед трещит,

Очерет блестит.

А и кум до кумы судака тащит.

Ой и кумушка и голубушка

Сваришь мене судака,

Чтобы юшка текла.

А и юшечка и петрушечка.

Кума-ж моя, кума душечка».

Старик Бениславский совершенно неожиданно для всех сошел с ума и в припадке безумия покончил с собою, повесившись в ванной комнате на шнурке от халата. Мне, как мировому судье, пришлось принять меры к описи и охране имущества, а потом и вскрыть завещание, оставленное покойным.

Дальний родственник его, Леон Осипович Бениславский, живший в прекрасном имении Истра, расположенном на берегу большого, красивого и рыбного озера, очень любил играть в карты, особенно в преферанс, в котором считался лучшим игроком. Мы иногда играли в преферанс вдвоем и так увлекались, что просиживали всю ночь. Играли по довольно крупной, так что игра кончалась около ста рублей. У него была красавица дочка, которая, к сожалению, была глуха, а сам он страдал головными болями, что по польски называлось «rospadzenjeglowy» - читай «роспендзенье гловы». Сделав явную ошибку в картах, что бывало правда очень редко, он всегда объяснял ее «роспендзеньем гловы».

До введения в Витебской губернии земских начальников, крестьянскими административными делами ведали особые чиновники Министерства Внутренних Дел, именовавшиеся непременными членами крестьянского присутствия, по два на уезд, назначаемые обыкновенно из помещиков, ровно ничего не делавшие и не могшие делать, в виду величины участка. Это была полная синекура. Статский Советник Протасий Федорович Альхимович, живший неподалеку от Посини в своем имении Ляудеры и очень много лет занимавший эту должность, носил на шее крест, а на голове фуражку с красным околышем, был очень слащав на словах и ласков в обхождении. При игре в преферанс сперва смотрел в карты соседа, придерживаясь правила, что свои карты он всегда успеет рассмотреть. У себя был радушен и угостителен. Имел дебелую, не старую супругу и «Богомдаденного» жеребенка, который, при проезде Альхимовича чрез некую отдаленную деревню, увязался бежать за его лошадьми и, добежав до имения Ляудеры, предпочел не возвращаться домой, а остаться в Ляудерах. Альхимович жеребенку в этом не препятствовал и назвал его «Богомдаденным». Крестьяне же после этого случая стали звать самого Альхимовича «Богом даденным».

Православная церковь находилась в десяти верстах от Посини, в селе Истре. Священник, отец Владимир Никифоровский, был молод, полон сил и деятельность священника его не вполне удовлетворяла. Он считал себя белоруссом, ссылался на «авторитет» своего брата профессора Никифоровскаго, обнаружившего существование белорусского языка, утверждал, что местные крестьяне говорят на белорусском языке и доказывал это анекдотом о том, как защищается обыкновенно на суде обвиняемый в краже крестьянин белорус: «коли б я, коли б что, коли б коли, коли б кому, коли б чего, a то я нигды, николи, никому, ничого, на что ж мне тое что». Против такого доказательства существования белорусского языка трудно было возражать, тем более, что прелесть белорусского языка, кроме явной, ласкающей слух звучности и красоты, состояла еще в том, что всякий русский человек ни только мог сразу понять белорусского человека, но и сам мог без всякого труда и подготовки заговорить по белорусски. Иное дело понять и заговорить, например, на литовском языке, хотя и известно, что часто литовское слово существительное оканчивается на «ас» и что приставляя эту частицу «ас» к русскому слову получается иногда литовское слово, например: Ковно - Каунас, Вольдемар - Вольдемарас, Ичас и т. д., но все-таки никто по литовски сразу не поймет и не заговорит; трудный, своеобразный язык. По-белорусски я свободно говорил и понимал; по-латышски понимал две фразы: «куй дзин по делу» - что знаешь по делу и «намо по кривски», не знаю по-русски; по-литовски ничего не понимал и не говорил, главным образом потому, что до 1916 года ни одного литовского слова не слышал.

По охотничьим делам мне приходилось часто бывать в соседнем Себежском уезде и в городе Себеже. Этот маленький, грязненький городок расположен среди лесов, на берегу красивого Себежского озера. Жители этого городка слыли под названием «Себежские ерши»; они были спокойны, незлобивы, очень любили водку и отличались своим остроумием, в котором изощрялись главным образом друг над другом. Идут, например, два «Себежских ерша» по берегу озера, вдруг один толкает другого в бок и, указывая рукою на воду, говорит: «смотри, смотри, видишь?» «Что видишь,» - спрашивает другой: «как, что видишь, видишь- точило плывет».

В своем имении около Себежа проживал помещик Кукович, считавшийся знаменитым охотником. Однако он не любил мелкой дичи и предпочитал крупного, хищного зверя - волка, рысь, медведя. Он никогда в окрестностях Себежа не охотился, а обыкновенно уезжал куда-то далеко. Сборы были долгие. Его видали отъезжающим, одетым во все охотничьи доспехи, подпоясанным двумя кинжалами, чрез плечо была повешена большая фляга.

Ha вопрос, куда он едет, Кукович отвечал: «на ловы». Чрез неделю, другую он возвращался, и охотничьим его рассказам не было конца. Трофеи обычно оставлялись им на месте охоты, главным образом в виду дальности разстояния и неудобства путей сообщения на лошадях. Это был тип Себежского «Тартарена из Тараскона».

Охота в Люцинском, Режицком и Себежском уезде была хороша. Охотничьи угодья привольны. В самой Посини, за садом начинались заливные ржавые луга, изобиловавшие в конце Июля и в Августе высыпками жирных дупелей. К концу Сентября некоторые так жирели, что при падении после выстрела у них лопалась кожа. Зажаренные, вместе с внутренностями, в своем собственном жиру и поданные на прожаренном гренке белого хлеба, дупеля являлись «пищей богов».

Верстах в двадцати от Посини находились «Ахрамеевския болота», тянувшияся на много верст. В смысле красоты местности и изобилия ни только болотной дичи - дупеля, бекасы, гаршнепы, вальдшнепы, кроншнепы, кулики разных видов, но и дичи куриной породы - тетерева, серые куропатки, обитавшие на более сухих местах среди болот, Ахрамеевския болота были несравненны. В это охотничье Эльдорадо я ездил обычно с моим другом Таргонским на несколько дней. Останавливались у крестьянина Ильи Николаева, у которого было нечто вроде ружья. Разрешения на право держания ружья у него не было, как не было и охотничьего билета. Он уверял, что охотится только с нами, а без нас ходит лишь «проверять» дичь. Конечно он занимался браконьерством, но дичи было так много и сбыт ея был так труден, что от этого браконьерства заметного вреда не было. Илья Николаев был сравнительно развит, грамотен, по природе мечтателен, не груб и не пьяница, очень любил и восхищался парою серых лошадей Таргонскаго, на которых мы всегда ездили на охоту. Таргонский изобрел для таких экскурсий особый экипаж, названный «мары», имевший под сидением особое отделение для перевозки собак; экипаж был рессорный и кроме того низ наполнялся сеном.

Мой верный и лучший товарищ по страсти Андрей Людвигович Таргонский - теперь вероятно старейший из плеяды охотников того времени, до сих пор здравствующий в городе Вильне, - жил в то время в своем имении Бересни, Режицкаго уезда, из коего был выжит великим бунтом 1917 года, сравнявшим его родовую усадьбу с землею. Милейшая семья его, поныне здравствующая, состояла из супруги Эвелины Люцияновны и двух дочек - старшей Мани и меньшей восьмилетней Фели, или Фелюни. Прирожденная ласковость хозяйки дома, радушие гостеприимство, музыкальность и новый большой барский дом - все это привлекало гостей, которые оставались у них днями. Таких вкусных колдунов, какие подавлись в Береснях, я нигде не едал и седал в один присест «витых в тесте, колдунов с двести», как сказал польский поэт Сырокомля. Андрей Людвигович в то время только заложил основание своему питомнику кофейно, а потом и желто пегих английских пойнтеров, на породе коих остановился, разочаровавшись в длинношерстых сеттерах. Co временем это дело развилось, и Андрей Людвигович увлек и меня. Мы оба ни только разводили пойнтеров, но с любовью их сами дрессировали и натаскивали, достигая отличных результатов. Пойнтера Таргонскаго, которых он продавал, беря не менее трехсот рублей за пойнтера, рассылались во многие места России и пользовались любовью охотников.

Родоначальником кофейно-пегих английских пойнтеров был «Джон» от «Бэны» Бунина и «Сноба» Малыхима, из Гродна. Наиболее выдающеюся по полевым качествам была сука «Дэзи», проявлявшая природный анонс, и её однопометница моя «Лэди», затем «Тир», проданный принцу Александру Ольденбургскому.

В имении Береснях была моя последняя в России охота; в конце Августа 1916 года на Мальцановском озере мы с Таргонским стреляли уток; я пробовал мое новое охотничье ружье «Holland Holland». Последний выстрел сделал на пробу, на бешеное расстояние, и ко всеобщему удивлению утка упала убитою. Это был мой последний выстрел.

У Таргонских я познакомился с известным охотником-писателем Николаем Григориевичем Буниным, обладавшим упомянутою красивою кофейно-пегою сукою «Бэною», отличавшейся также чистою работою в поле. Книжка «Охотничьих рассказов» Бунина написана таким хорошим языком, так живо, интересно и поэтично, что может быть сравнена с «Записками Охотника» Тургенева. Особенно хороши два рассказа: «Пионерка» и «Зачикал». В первом описана барышня-охотник, Людмила Петровна Гальковская, дочь Режицкаго, потом Двинскаго уездного исправника Гальковского. Я ее знал лично, лично с нею охотился, и могу сказать, что она была настоящим ружейным охотником и хорошим товарищем по охоте. Описанный Буниным случай, когда Гальковская застрелила первого медведя и её пуля была опознана по «паненкиной дырочке» - есть истинный случай. Впоследствии Гальковская вышла довольно неудачно замуж за Утрецкаго, но охота оставалась для неё всегда высшим наслаждением.

Трагично потеряв «Бену» в описанном им также случае, Бунин завел молодого чистокровного красавца, ирландского красного сеттера «Бирюка». Это был очень горячий, с широким, быстрым, змеиным поиском и хорошим чутьем кобель, но он был несдержан и не по ногам старику Бунину, «цуфуски» коего стали слабеть. Как он ни мучился с этим, по его словам «идолом», как ни свистал, как ни наказывал, ничего не помогало. Когда «Бирюк» вдали замирал в красивой стойке, Бунин не успевал к нему приблизиться на выстрел, «Бирюк» срывался со стойки и в пылу страсти начинал гнаться за взлетевшею птицею. Пробовал Бунин водить «Брюка» и на корде, но был не в силах удержать его - так горячо и страстно «Бирюк» рвался вперед. В конце концов, как ни нежно любил «Бирюка» Бунин, пришлось с ним расстаться.

В то время Бунин гостил в имении Константиново, принадлежавшем его другу, Двинскому Предводителю Дворянства Леониду Ивановичу Писареву. Писарев принадлежал к школе старых, настоящих ружейных охотников с лягавой собакою, т. е. тех охотников, для которых прелесть охоты состоит ни в том, чтобы настрелять побольше дичи, а в общении с природою, в чистой работе породистой собаки, в красоте стойки, в хорошем выстреле. В этом он сходился с Буниным, Таргонским и мною. He совсем так смотрел на охоту его сын Петенька Писарев, представлявший нежелательный тип охотника «шкурятника» и огорчавший этим отца. Этот Петенька, видя как Бунин мучается с дрессировкою слишком горячего, чистокровнего красавца ирландца «Бирюка», добродушно, в присутствии отца, заикаясь слегка, заметил: «не всегда чистокровные собаки бывают хороши, иногда из мешанцов выходят хорошие собаки». Старик Писарев чрезвычайно огорчился и ответил сыну: «вот видишь, голубчик, когда глупость скажешь, непременно заикнешься». Бунин сделал последнюю хитрую попытку приучить «Бирюка» являться на свисток и поручил сыну кучера наказывать «Бирюка» ремнем, когда последний не явится на свист хозяина, сам же его не бил, а при появлении, наоборот, ласкал. Когда однажды вместо ремня, мальчик побил «Бирюка» палкою, то Бунин чуть не со слезами на глазах пожаловался Писареву. Последний вызвал отца злого мальчика. Кучер, оправдывая поступок сына, сказал: «знамо, ребенок». Бунин, присутствоваший при этом объяснении и нервно похаживавший по комнате, возмутился, ибо парню было свыше шестнадцати лет, и подойдя к Писареву сказал: «да, хорош ребенок, без подставки на кобылу прыгнет». Однако и такой утонченный прием дрессировки не помогал и «Бирюк» был про дан богатому купчику из Пскова. На первой же охоте «Бирюк» не выдержал стойки по бекасу, или бекас слишком скоро поднялся, но купчик не успел приблизиться на выстрел и с досады, или по хвастовству, так как при этом присутствовали его товарищи, - выстрелил в «Бирюка» и убил его наповал. Бедный «Бирюк» пал жертвою своей горячей, чистой крови и благородной страсти всего на третьем году жизни. Если бы Бунин был помоложе, то несомненно у него хватило бы сил и терпения несколько спокойнее заняться этою выдающеюся по красоте и чутью собакою, тем более, что ирландцы никогда по первому полю не отличаются надлежащею выдержкою.

Как общее правило признано, что чем чище кровь и породистее животное - будь то собака, лошадь или корова, тем характер у него мягче, благороднее, спокойнее, и потому породистое животное всегда легче поддается дрессировке и приятнее и ласковее в обращении, чем не породистое и «мешанцы». И среди скотов имеются свои аристократы.

В практике Мирового Суда попадались иногда дела довольно сложные и ингересные, в бытовом и юридическом смысле. Доходя в кассационном порядке до Правительствующего Сената, такие дела служили поводом подробным кассационным разъяснениям Сената, которые в свою очередь служили некоторым руководством и помощью при последующем рассмотрении судом подобных или аналогичных случаев.

Мне ясно вспоминается интересное уголовное дело по обвинению евреем Янкелем Фонаревым помещика Витольда Шахно в неосторожных действиях, последствием коих было причинение увечья и неизгладимого на лице обезображения. Обстоятельства дела, как они выяснились на судебном следствии, таковы: зимою, по ухабистой, высоко набитой снегом дороге, обнесенной изгородью, еврей Янкель Фонарев, редкий и хороший тип еврея-земледельца, проезжал на низких санях-дровнях чрез имение Рунданы, помещика Витольда Викторовича Шахно. Стая дворовых собак напала на проезжающего; лошадь испугалась и понесла; Фонарев вывалился из саней и был поднят прибежавшими на крик и лай людьми, при чем лицо его оказалось в крови и в ранах. Свидетели на суде установили, что Фонарев, испугавшись, чтобы собаки не стащили его с саней, повернулся спиною к лошади, подобрал под себя ноги и сталь размахивать кнутом, отбиваясь . г собак; лошадь стала бить задом и понесла. Медицинская экспертиза обнаружила у Фонарева на затылке и теменной части головы следы от ударов твердым предметом, каковым могла быть железная подкова; раны на лице могли быть причинены деревянными кольями и переплетом изгороди, на которую Фонарев упал. Предусмотренное законом за этот проступок наказание было невелико, но к лицу, признанному по суду в этом проступке виновным, можно было предъявить на законном основании гражданский иск, сумма коего могла быть значительною. Это обстоятельство по-видимому и хотел использовать Фонарев. Дело это вызвало всеобщий к себе интерес. К разбору его съехались почти все соседние помещики. Пришлось в камеру пускать публику по билетам. Защищать Шахно приехал знаменитый присяжный поверенный, правовед, Эразм Львович Бутковский. Co стороны обвинителя Фонарева был один присяжный и один частный поверенный. Разбор дела затянулся до позднего вечера. Шахно был мною оправдан. Режицкий мировой съезд, куда дело перешло на рассмотрение по апелляции Фонарева, приговор мой утвердил, а Правительствующий Сенат кассационную жалобу Фонарева оставил без последствий.

Заканчивая воспоминания из моей судебно-мировой практики, хочу письменно покаяться в одном учиненном мною служебном проступке, который, хотя ныне и не особенно тяготит меня, но все же до некоторой степени лежит на моей совести. Вот он: граф Виельгорский получил от своего родственника, управляющего большим лесным имением в Могилевской губернии, телеграмму, извещающую, что обложен на берлоге крупный медведь и приглашающую его, Таргонскаго и меня, не откладывая, приехать на охоту. Приглашение было слишком заманчиво, борьба между сознанием чувства служебного долга и охотничью страстью была непродолжительна. Подписав соответствующие бланки на случай привода арестанта, подлежащего по закону допросу в течение двадцати четырех часов, и поручив моему верному письмоводителю Марцинкевичу успокоить вызванного в камеру на ближайшие два дня публику и объяснить ей чем угодно мое отсутствие, - я выехал вместе с графом Виельгорским и Таргонским в Могилевскую губернию. Охота была удачна. Медведь был убит. На четвертый день я уже был дома и тотчас повторил вызовы по всем отложенным из за моего отсутствия делам. Никто никакого неудовольствия на меня не заявил. Меа culpa, mea maxima culpa!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

«Дворянство есть следствие, истекающее от качества и заслуг начальствовавших в древности мужей, отличивших себя заслугами, чем, обращая самую службу в достоинство, потомству своему приобрели наименование благородное».

Из Высочайшей грамоты, жалованной дворянству, Императрицею Екатериною Великою.

В начале 1900 года, Гродненский Губернатор Николай Александрович Добровольский предложил мне занять должность Гродненского Уездного Предводителя Дворянства и в то же время я получил предложение Министерства Юстиции занять должность уездного члена Окружного Суда в одном из городов Витебской губернии, в которой вводилась реформа земских начальников. Я предпочел первое предложение и вернулся в родную Гродненскую губернию, поселившись в имении Квасовка Новая, доставшимся мне по наследству после смерти отца и расположенном в двадцати верстах от губернского города Гродно и в сорока верстах от имения Мосты, в коем жил мой старший брат Александр, сменивший отца на должности мирового судьи.

Гродненская, Виленская и Ковенская губерния входили в состав Виленскаго Генерал-Губернаторства, во главе коего стоял Виталий Николаевич Троцкий, твердою рукою управлявший вверенным ему краем.

Население обширной Гродненской губернии на две трети приблизительно состояло из русских, православных крестьян,но крупное землевладение было сосредоточено в руках польских землевладельцев, так что на сто польских землевладельцев приходилось приблизительно тридцать русских как то выяснилось при выборе Члена Государственного Совета от съезда землевладельцев Гродненской губернии, выбравшего поляка, Камергера Высочайшего Двора Константина Генриховича Скирмунта.

Из уездных городов Гродненской губернии выдающееся положение занимали: Белосток, крупный торговый и фабричный центр, Брест-Литовск, первоклассная крепость, ныне исторически прославленный своим «похабным» для России миром, Соколка - бывший центр православного паломничества в расположенный поблизости в высшей степени культурный Красностокский монастырь, управляемый всеми любимою игуменьею матушкою Еленою; города Бельск и Волковыск славились расположенными в пределах уезда громадными лесами, в Бельском уезде же находилась всемирно известная Беловежская пуща, с её зубрами и Царским охотничьим дворцом.

В то время дворянские выборы были уже отменены во всем Северо-Западном крае и у нас уездные Предводители Дворянства назначались властью Генерал-Губернатора, по представлению местного Губернатора. Однако это ничуть не устраняло польских дворян от возможности быть назначенным Предводителем Дворянства и если Предводителей Дворянства из поляков было сравнительно мало, то это объясняется отчасти их уклонением и не желанием занять эту должность; депутаты дворянства почти от всех уездов были поляки. Гродненским Предводителем Дворянства многие годы был всеми уважаемый Тайный Советник Иван Фаддеевич Урсын-Немцевич, поляк, занимавший эту должность до самой своей смерти. На должность Предводителя Дворянства обычно назначались местные дворяне землевладельцы, но иногда, в виде исключения и скажу - весьма прискорбного исключения, противного самому смыслу этой должности - назначались лица, хотя достойные во всех отношениях, но безземельные. Между такими Предводителями Дворянства и местным дворянством ложилась на всегда непроходимая пропасть. Случалось, что на эту должность назначались лица, владевшие землею в другой губернии. Считаю это тоже неправильным, ибо местные условия жизни бывают различны ни только по губерниям, но и по уездам и пришлый со стороны Предводитель потеряет много времени на изучение и приспособление к местным условиям, кроме того такое назначение со стороны является обидным для всего дворянства данного уезда или губернии: как будто в его среде не нашлось достойного кандидата. Эти соображения не разделялись Генерал-Губернатором и, после смерти Урсын-Немцевича, на должность Гродненского Губернского Предводителя Дворянства был назначен Вилькомирский, Ковенской губернии, уездный Предводитель Дворянства Петр Владимирович Веревкин. Веревкин был дельный и тактичный Предводитель, но имел всегда понятное тяготение к своему Внлькомирскому имению и часто уезжал из Гродна, передавая мне, как его законному заместителю «alter ego» свою должность, что при массе работы по должности уездного Предводителя было, хотя и почетно, но не особенно приятно и для дела вряд ли полезно. Веревкин впоследствии был назначен Ковенским Губернатором, оставался таковым до переворота, был любим и теперь благополучно живет в своем литовском имении. Говорили, что когда Веревкин занял после смерти Урсын-Немцевича должность Гродненского Губернского Предводителя Дворянства, то дворяне-поляки «посеймиковали» и тайным порядком избрали своего Губернского Предводителя Дворянства. Думаю, что это сплетня, так как внешне они держали себя в отношении Веревкина вполне корректно, но если это даже была и правда, то ее можно было только приветствовать, ибо таким тайным Предводителем называли достойнейшего и тактичнейшего Константина Генриховича Скирмунта, выбранного впоследствии в Члены Государственного Совета, а после переворота бывшего сперва Польским Министром Иностранных Дел, а затем послом в Лондоне.

Должность уездного Предводителя Дворянства соединена с самою разнообразною, многосложною и трудной деятельностью. Так Уездный Предводитель является председателем уездного съезда земских начальников, при чем последние назначаются Генерал Губернатором по представлению Предводителя Дворянства по соглашению с Губернатором; он является председателем уездного по воинской повинности присутствия, при чем осеннее время производства набора, с выездами в уезд, требует затраты большой энергии и труда; он является председателем дворянской опеки - как над имуществом, так и над личностью дворян, при чем лично присутствует при освидетельствовании умственных способностей при душевных заболеваниях дворян; они участвует в собрании Предводителей Дворянства и в депутатском собрании; он председательствует в комиссии по отчуждению земель для государственной надобности; он председательствует в чиншевом присутствии; он участвует в заседании судебной палаты с сословными представителями; он председательствует в разных благотворительных учреждениях, участвует в лесоохранительном комитете, председательствует в комиссии по составлению списков присяжных заседателей, председательствует в комиссии по выборам почетных мировых судей; он приглашается в разные губернские комитеты; он председательствует в разных временных комиссиях, учреждаемых «ad hoc». Одним словом говоря, нет в уезде той отрасли жизни, в которой не привлекался и к которой не был бы причастен Уездный Предводитель Дворянства. Уездный Предводитель есть тот же уездный губернатор и если Предводитель идет рука об руку с Губернатором, то дела уезда и благополучие жителей процветают).

Содержания Уездный Предводитель не получал, но как председатель уездного съезда получал две тысячи рублей в год.

При вступлении моем в должность, я застал еще последние дни существования мировых посредников и уездного Съезда Мировых Посредников, коего сделался председателем. He могу без отвращения вспомнить это архаическое, бесправное, беспомощное, почти беззаконное учреждение. В уезде, разделявшемся рекою Неманом на две части, было двадцать две волости, из них одиннадцать волостей составляли участок мирового посредника Владимира Алексеевича Семенова и другие одиннадцать составляли участок мирового посредника Михаила Владимировича Пчицкаго. Участки были так велики, что объехать все волости можно было очень редко, а между тем личное присутствие очень часто бывало необходимо, хотя бы по таким делам, как выборы волостного старшины, выборы волостных судей, я не говорю уже про надзор за деятельностью волостных судов. В виду такой дальности расстояний все производство мировых посредников сводилось к бумажной, бесконечной переписке. Судебные дела волостных судов апелляции не подлежали и решались более по обычаю, который сводился к главному обычаю угощать волостных судей водкою. Правда, в случае явного неправосудия, мировой посредник мог представить дело волостного суда в уездный съезд мировых посредников к отмене. Но для этого мировому посреднику надо было усмотреть «явное неправосудие», с другой же стороны производство дел в съезде тоже было бумажное, не гласное, без вызова сторон и свидетелей. После многолетней работы в Бельском уездном съезде и в Режицком Мировом съезде, где дела решались на основании священных принципов Судебных Уставов Императора Александра Второго: «Правда и Милость да царствуют в судах», где творили суд гласный, суд скорый, правый и милостивый, равный для всех, - этот негласный бумажный суд, суд ощупью, в потемках был мне безгранично противен. К счастью существование мировых посредников скоро окончилось и в бытность Губернатором князя Николая Петровича Урусова 2) я получил от него радостную телеграмму, приглашающую приехать к нему для совместного выбора кандидатов на должность земского начальника. Мы от души радовались вводимой реформе, обеспечивающей крестьянскому населению правосудие и создающей твердую, близкую к народу власть, которая соединяла в себе заботы о нравственном преуспеянии и хозяйственном благоустройстве крестьян. Вместо двух ничего не делавших мировых посредников, в Гродненском уезде образовано было шесть земских начальников, из коих пять были местными землевладельцами и только один, безземельный граф Литке, бывший морской офицер, присланный из Министерства Внутренних Дел. В числе назначенных земских Начальников был один поляк, Вольдемар Антонович Войчинский, на назначении коего я с трудом настоял.

Войчинский окончил университет, был сыном довольно видного дипломата, сам одно время состоял по Министерству Иностранных Дел, но как земский начальник, был очень слаб, в особенности по делам судебным; за то он был вполне воспитанный и во всех отношениях порядочный человек, а также кулинар-любитель, каковою его любовью мы пользовались в дни заседаний уездного съезда. Два бывшие Мировые Посредника - Семенов и Пчицкий и мой брат Александр, Мировой Судья, тоже получили назначение в земские начальники. Земский Начальник Аркадий Евграфович Курлов, обладавший образованием ниже среднего, был вполне хорошим земским начальником, а когда письмоводителем к себе он взял моего бывшего прекрасного письмоводителя поляка Марцинкевича, то и слегка хромавшая юридическая часть его работы подтянулась, он всегда успешно заменял недостающие познания богатым житейским опытом. В день введения реформы состоялось первое торжественное заседание уездного съезда; из всех лиц, назначенных земскими начальниками, один только Войчинский, ранее по службе штатного места не занимал и судейских обязанностей не нес и потому должен был принести служебную присягу. Такого рода присяжного бланка в съезде не оказалось, спешно послали в Губернское Присутствие и принесенный бланк Секретарь немедленно передал дожидавшемуся Войчинскому, который, стоя пред крестом, евангелием и ксендзом стал громко читать текст присяги: «Я, нижепоименованный, обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, Богом Израилевым, Адонай и т. д.» После слова «Адонай» Войчинский, будучи католиком, в смущении остановился. Оказалось, что в торопях был прислан бланк присяги для свидетелей иудейского исповедания. Этим забавным инцидентом Войчинского долго дразнили.

Уездным членом в наш съезд был назначен бывший председатель Гродненского съезда Мировых Судей Александр Петрович Фоллендор, а Товарищем Прокурора одно время состоял Георгий Георгиевич Замысловский, позже талантливый правый член Государственной Думы.

Много было труда положено пока работа наладилась, но должен добром помянуть всех членов съезда до Секретаря Степана Максимовича Гмыра включительно; все работали с любовью, не за страх, а за совесть; назначенные со стороны два Городские Судьи Киселевич и Крачковский были хороши и уже не далее как чрез год стали заметны благотворные плоды этой работы. Категорически утверждаю, что все местное население было довольно деятельностью земских начальников. Земский начальник, всегда близкий населению, скоро сделался лицом, без которого наш крестьянин положительно не мог обходиться. Чтобы у него ни случилось - по хозяйству, в семье, в суде, с волостным или сельским начальством, с батюшкой, с ксендзом, с учителем, с паном, - крестьянин всегда спешил: «до Земского Начальника». Земский начальник был Альфой и Омегой в своем участке. Авторитет его был велик. Улучшение как состава новых волостных судей так и деятельности волостных судов неуклонно подвигалось вперед. To исключительное влияние на дела волостного суда и вообще на дела волости, какое ранее имел волостной писарь, стало заметно уменьшаться. Волостной старшина стал чувствовать себя хозяином волости. Председатель волостного суда стал чувствовать себя независимым от писаря председателем и первым среди равных. Волостной писарь понемногу спустился до своего надлежащего положения в волости, т. е. до положения писаря, записывающего решения в книгу, а не решающего дела. Конечно, хороший успех реформы во многом обязан хорошему составу земских начальников, большинство коих обладало высшим образованием и принадлежало к составу местных землевладельцев. За мое почти пятилетнее пребывание в должности Гродненского уездного предводителя дворянства не было ни одного сколько нибудь выдающегося инцидента с земскими начальниками и состав их не переменился. Население привыкло и знало своего Земского начальника, земский начальник знал население своего участка и твердо понимал, что земский начальник существует для населения, а не население для Земского начальника.

В работе уездного Съезда принимали также участие Почетные Мировые Судьи и так как многие из них принадлежали к местным землевладельцам, без различия национальностей, то участие их было полезно. Съезд часто поручал им производство местных осмотров, выезд на место с допросом на месте свидетелей и экспертов.

Тот внешний знак, который по закону быль присвоен каждому судье и земскому начальнику, - металлическая цепь, надевающаяся на шею при отправлении служебных обязанностей, пользовался большим значением и уважением в глазах населения. Как только судья или земский начальник надевал цепь - в камере или на сходе - немедленно воцарялась тишина.

Гродненская губерния по преимуществу губерния земледельческая; почва её в огромном большинстве плодородная, пшеница родится хорошо, лугов много, много заливных лугов по реке Неману, Бугу и Свислочи. Живя в своем имении Новая Квасовка, где почва была особенно плодородна, хотя слишком тяжелая, суглинистая, я с любовью занимался хозяйством, входя во все его мелочи и проделывая вместе с рабочими все сельскохозяйственныя работы, что кстати сказать вовсе не так трудно, а приятно и хвастаться тут нечем. Я умел и косить, и пахать., и разбрасывать навоз. Конечно, я не проделывал работу с утра до вечера, но, присутствуя при работе батраков или поденных рабочих, а последних всегда бывало много, - я старался принять участие в работе. Рабочим это было приятно и побуждало к усердию; мой авторитет в глазах рабочих поднимался, ибо они видели, что хозяин понимает работу и может справедливо оценить их труд, по собственному опьггу. Недостатка в поденных рабочих не было, село Лаша, Огородники, Даколовичи, Дорошевичи, Ликовка ежедневно присылали как мужчин, так и женщин. Я охотно платил рабочим несколько больше, чем соседи и не из чувства человеколюбия, а потому что при более высокой плате качество труда всегда повышалось и с избытком оплачивало расход. Отношения были самые хорошие.

В Гродно существовало Сельско-Хозяйственное Общество и Сельско-Хозяйственный Синдикат. Председателем Сельско-Хозяйственного Общества был упоминавшийся уже мною Скирмунт, потом мой друг, сосед и товарищ по Виленской гимназии Станислав Константинович Незабитовский, потом князь Евстафий Сапега; мой брат Александр был Товарищем Председателя. Большинство членов Общества и все служащие конечно были поляки. Заседания и все делопроизводство как в Обществе, так и в Синдикате велись на государственном русском языке. Но во время и после неудачной Японской войны иногда заседания велись и на польском языке.

В это же приблизительно время (кажется в Марте 1905 года) мне пришлось быть на первом «еврейском погроме», происшедшем в местечке Кринки, Гродненского уезда. Меня экстренно вызвал губернатор, милейший и добрейший Михаил Михайлович Осоргин и, в виду болезни вице-губернатора, просил съездить в м. Кринки, где, по полученным от Гродненского Исправника сведениям, еврейская молодежь, частью честная, частью прибывшая из Белостока, разгромила квартиру станового пристава, почту, волостное правление, учинило насилие над лицами, разломало мебель, уничтожило делопроизводство, сожгло бумаги, и т. д. Так как фабричное м. Кринки находилось в моем уезде и сравнительно недалеко от моего имения Квасовка Новая и так как случай был странный, то я поехал. В Кринках я застал уже Гродненского Исправника, дельного и честного Николая Александровича Бюффонова, и нового Прокурора Гродненского Окружного Суда Чаплинскаго, сменившего правоведа Шульгина, с чинами полиции производящих дознание. Настроение было тревожное. Говорили о бомбах, привезенных из Белостока, о предстоящих покушениях. Донесение, сделанное исправником губернатору, во всем подтвердилось: несколько сот молодых евреев, по большею частью фабричных рабочих, принадлежащих к партии «бунда», частью местные, частью прибывшие из Белостока, разгромили вдребезги Кринския правительственные учреждения, до мещанской управы включительно, силою разогнали местных представителей власти и членов их семейств, и на несколько часов захватили власть в свои руки, при чем жене станового пристава на её вопрос, зачем они делают погром, бундисты обиженно ответили: «сударыня, это не погром, а революция». Помню, как меня удивило подобное странное заявление. Таким образом можно считать, что начало «великой и бескровной революции» 1917 года было сделано в Марте 1905 года, в местечке Кринках, Гродненского уезда, евреями бундистами.

Несмотря на ловко устроенное запугивание и желание вызвать панику среди немногочисленного, собравшегося в Кринках, начальства, исправник Бюффонов энергично производил дознание. Было арестовано около ста человек евреев погромщиков, и все они помещены в большом сарае, охраняемом только несколькими полицейскими стражниками. Наступила ночь, которую мы провели, хотя без сна, так как возможно было возобновление беспорядков, но весело, ибо прокурор Чаплинский отличался таким удивительным юмором и умением рассказывать в лицах веселые истории, что мы от души хохотали, и длинная, безлунная ночь прошла незаметно. На утро возник вопрос, что делать с такою массою арестованных. Снесшись по телеграфу с Губернатором, устрашенным количеством арестованных, Бюффонов большую часть освободил, а около десятка отправил в Гродненскую тюрьму. Чрез несколько недель и они были освобождены, так как установить виновность отдельных лиц было невозможно.

Так кончился первый «еврейский погром» в Гродненской губернии. Как всякий погром, он внушал чувство великого отвращения и омерзения. Может быть если б он кончился иначе, то и «великая бескровная» не наступила бы вовсе или наступив, кончилась бы иначе.

В это время Виленским Генерал Губернатором был уже князь Петр Дмитриевич Святополк-Мирский, человек в высшей степени добрый, гуманный, мягкий и слабого здоровья. При нем состоялось торжественное открытие в Вильне памятника Императрице Екатерине Великой. Было несколько пожалований придворным званием. Вскоре после этого князь Святополк-Мирский был назначен Министром Внутренних Дел и в свою очередь назначил меня Гродненским Вице-Губернатором, на место скончавшегося моего друга и товарища по охоте, незабвенного Виктора Дмитриевича Лишина.

Был 1905 год. Противоправительственная агитация из подполья постепенно выходила наружу и делалась все смелее. Правительство или не хотело, или не умело с нею бороться. Тот могущественный полицейский, жандармский и военный аппарат, который находился в полном подчинении правительству, оставлен был почти без употребления, правительство им как бы пренебрегало и его не поддерживало. Аппарат этот от такого к нему отношения, без смазки, без должного ухода и внимания, стал ржаветь, портиться, разлагаться. Агитаторы это сразу поняли, оценили и усиленно направили на него свою разлагающую деятельность. Некоторые, особенно деятельные исправники, ловили таких агитаторов, представляли по начальству, которое обыкновенно милостиво отпускало их на свободу. Агитаторы принадлежали главным образом к партии «бундистов» и к партии польских социалистов, короче «П. П. С.». Начались совершенно неизвестные прежде забастовки, дошло до того, что бабы вдруг бросали на время жать или вязать снопы. Было глупо.

Гимназисты тоже волновались и хотели выразить как-нибудь свое волнение на улице, а гимназистки Гродненской гимназии Ведомства учреждений Императрицы Марии даже появились однажды на улице. Правда, для образумления этих расшалившихся детей, было вполне достаточно только объявить, что в следующий раз они будут вспрыснуты на улице холодною водою из пожарных насосов. Выходивший в то время, юмористический журнал «Плювиум», изощрялся в остроумии по поводу детских забастовочных шалостей и представлял себе, как поступил бы Петр Великий, если б ему доложено было о детской забастовке:

«Школяры, сложивши руки,

Отошли от букваря:

Не желаем-де науки

При наличности царя».

«Разъяснить ораве шалой

Сколько в книге есть добра,

А с начальства штраф не малый

Взять и выгнать со двора».

По губернии поступали донесения все тревожнее: в Бельском уезде у помещика Спинека крестьяне запретили рубить, проданный им на сруб лес, силою прогнали купца с его рабочими и обложили усадьбу. В подобных случаях обычно приходилось, по поручению Губернатора, ездить мне «на усмирение»; иногда вместе с частью войск, иногда войска высылались вперед. На сей раз полурота солдат с офицером была выслана вперед, а я поехал отдельно, взяв с собою только чиновника особых поручений Осипа Александровича Лихмарева, поляка, которого имел основание считать мне преданным, гак как он много лет служил письмоводителем у моего покойного отца в бытность отца мировым судьею, и так как чиновником особых поручений он был назначен Губернатором по моему усиленному настоянию в виде исключения, как поляк.

Прибыв на место, от Спинека узнал, что крестьяне в самом имении производили бесчинства, обещали ночью повторить и поджечь, и что офицер и полурота солдат уже прибыли. Явившийся офицер доложил, что прибыли благополучно, а на мой вопрос, хороши ли его солдаты, заминаясь ответил, что хороши, но что он не убежден, в кого они будут стрелять - в нас или в бунтующих крестьян. Вопрос об усмирении военною силою отпадал. Из расспросов выяснилось, что крестьяне подпали под влияние одного местного учителя-агитатора и что если его обуздать, то волнение уляжется. Тут пригодился Лихмарев, который был командирован к учителю с частным дипломатическим поручением: предложить учителю на выбор или прекратить немедленно свою пропаганду и успокоить крестьян, или лишиться места и содержания. Учитель избрал первое. Инцидент был исчерпан.

В бытность мою вице-губернатором, губернаторы менялись очень часто и оставались очень коротко, так что я переехал на жительство в губернаторский дом и почти все время управлял губернией самостоятельно, теряя много времени на встречу и проводы губернаторов.

Тут случилось мне быть на втором еврейском погроме, имевшем место в городе Брестт-Литовске. Вызванный отчаянными телеграммами Брестского Полицеймейстера, застал население в панике, магазины закрытыми, в лазарете несколько побитых или легко раненых евреев. Оказалось, что бесчинство произведено было пьяными солдатами, из запасных. По словам высших военных властей, виновата была полиция и её нераспорядительность. Полиция утверждала, что виновато крепостное начальство и его нераспорядительность. Объехав весь город, приказав открыть магазины и посетив в лазарете раненых, отправился с высшими военными и гражданскими властями завтракать в летнем помещении клуба, в саду. Завтрак приближался к концу, когда из города донеслись звуки нескольких выстрелов, и прибежали вестовые с заявлениями, что погром возобновился. Немедленно приехав на место, застали такую картину: несколько сильно пьяных запасных солдат, кучками в три, пять человек ходят из одной еврейской лавки в другую, берут насильно товары, а при сопротивлении учиняют насилие и стреляют. Арестовать этих буянов не стоило никакого труда, при чем сам корпусный командир генерал Резвой собственноручно тросточкою разгонял их, приказывая идти в казармы. Пьяные солдаты слушались даже его тросточки. Порядок был восстановлен, никто тяжело ранен не был. Где солдаты так напились, почему они самовольно покинули казармы и почему допущено было буйство, которое так легко было и предупредить и пресечь - я до сих пор не знаю. При моем отъезде, вокзал явилась депутация от Брест-Литовских евреев с просьбою, чтобы я не уезжал, в виду того, что они опасаются продолжения погрома. Так как крепостное начальство приняло надлежащие меры, я уехал спокойно, пригрозив Полицеймейстеру, что в случае продолжения беспорядков я его немедленно лишу места. Погром не возобновился.

Тревожное настроение усиливалось во всех уездных городах губернии и особенно в Белостоке, откуда ежедневно получались по телефону самые неприятные известия: стрельба и убийство постовых городовых, дворников; был убит пристав, ранен помощник полицеймейстера. Я был бессилен что-либо сделать. В Белостоке было объявлено военное положение и вся полнота власти перешла к начальнику многочисленного гарнизона генералу Богаевскому. В ответ на мои телеграммы Министру Внутренних Дел, Товарищ Министра Д. Ф. Трепов, заведующий полицией, телеграфировал мне: «подымите дух чинов Белостокской полиции». Поднять дух вообще всей полиции давно следовало, ибо их расстреливали как куропаток, а поддержки, серьезной, материальной помощи со стороны начальства ни чины полиции, ни семьи их не видели. Понятно, что настроение полиции было подавленное и озлобленное. Для действительного поднятия духа полиции я просил о кредите в десять тысяч рублей. В таковом мне было отказано.

Вскоре, совершенно неожиданно, я получил от Товарища Министра Внутренних Дел Трепова телеграфный приказ о немедленном снятии военного положения в Белостоке. Предвидя, что снятие военного положения будет истолковано, как уступка революционерам, и несомненно вызовет усиленный натиск на полицию, которая, лишившись видимой военной поддержки, будет совершенно обескуражена и обессилена в своих действиях, я позволил себе изложенные соображения телеграфировать Трепову. Ответная телеграмма Трепова гласила: «предлагаю исполнить приказание». Как только объявление о снятии военного положения было в Белостоке расклеено по улицам города, - беспорядки усилились, повсюду стали собираться толпы народа, митинги (тогда это было ново), агитация усилилась, полиция частью скрылась, многие надели штатское платье. Был убит пристав. Началась стрельба, грабежи. Был убит полицеймейстер. Генерал Богаевский понял тревожное положение и своею властью начальника гарнизона восстановил относительный порядок в городе.

В это время в Гродно приехал вновь назначенный Гродненский Губернатор Владимир Константинович Кистер. Приезду его я был несказанно рад и, как полагается, встретил его на вокзале. При отбытии в коляске с вокзала, я предоставил ему ближайшее от подъезда вокзала в ней место, а сам обошел коляску кругом и сел на дальнейшее место, не сообразив, что это было правое, а следовательно почетное место. Кистер попросил меня пересесть. Кистер заявил мне, что Министр недоволен Белостокскими событиями, что отныне Кистер сам будет ведать Белостоком, устраняя меня от всякого участия в управлении Белостоком. Недовольство Министра было вполне понятно, а устранение меня от управления Белостоком было для меня радостно, камень с сердца свалился. Объехав губернию, Кистер был полон энергии и надежды на скорое и удачное восстановление порядка ни только в Белостоке, но во всей Гродненской губернии. Я переселился из губернаторского дома к себе на квартиру.

Однако тревожные события шли своим чередом и вскоре я по телефону получил от Кистера сообщение о том, что в Белостоке начался еврейский погром и что он поручает мне немедленно отправиться в Белосток и восстановить гам порядок. Такое поручение шло в разрез с устранением меня от всякого участия в управлении Белостоком. Я отказался ехать. Кистер, захватив с собою Гродненского казенного раввина Гальперна, поехал на локомотиве в Белосток. Далее Белостокского вокзала однако ему не пришлось быть и он скоро вернулся обратно.

События Белостокского погрома дали в свое время богатую пищу для обсуждения в печати, которая всячески их раздувала, умалчивая о предшествующем длящемся погроме чинов полиции. В сравнении с последующими событиями «бескровной» революции, в особенности по количеству жертв, этот пресловутый, отвратительный погром следует считать одним из ничтожных звеньев великой цепи революционных преступлений. Я умышленно называю события Белостокским погромом, а не Белостокским еврейским погромом, ибо в Белостоке жертвами были сперва христиане, а потом евреи. Как юрист, правовед и бывший судья, я не могу рассматривать события односторонне и в одной их промежуточной или заключительной части. Справедливое мнение можно составить только приняв во внимание все обстоятельства дела, а таковые начались задолго до Белостокского еврейского погрома и состояли сперва в Кринском погроме евреями правительственных учреждений, затем в длящемся погроме чинов Белостокской полиции, заплативших смертью или увечьем за свою верную службу, затем Брестский погром запасными солдатами евреев, далее грустные, отвратительные события эти вылились в не менее отвратительную форму еврейского Белостокского погрома, завершившегося через двенадцать лет погромом Государственной Думы и наконец великим всероссийским погромом, продолжающимся уже одиннадцатый год и справившим 28 февраля 1927 года свой десятилетний юбилей.

С отъездом Кистера в Белосток, я автоматически вступил в управление губернией. Поздно ночью ко мне явилась депутация от Гродненского населения всех вероисповеданий и заявила, что на завтра предполагается в Гродне погром во время предстоящего католического крестного хода из Фарного костела через пловучий мост на Немане в костел, расположенный на левом берегу реки. Депутация, терроризованная преувеличенными, как это всегда бывает, слухами о Белостокских событиях, просила об отмене крестного хода. Просьба депутации была мною уважена; назначенный крестный ход был отменен. Утреннюю прогулку я совершил по намеченному пути следования крестного хода и никаких тревожных признаков не обнаружил. В Гродно погрома не было.

Вскоре после Белостокского погрома, сперва я, по телеграмме, а потом Кистер, были причислены к Министерству. Причислению нашему предшествовал приезд в Гродно д. ст. сов. Васильева, присланного из Министерства для расследования. Васильев пробыл в Гродно очень недолго и со мною почти не беседовал. Видел его за завтраком у Кистера. Было натянуто и неловко. Министром Внутренних Дел был тогда только что назначенный П. А. Столыпин.

Отъезд из Гродно Кистера причинил много хлопот Гродненскому Исправнику Бюффонову. Еврейское население было против Кистера очень возбуждено. Возможно было ожидать со стороны бундистов эксцессов. Поэтому Бюффонов повез его инкогнито, ночью, на паре почтовых лошадей, запряженных в простую повозку, до следующей за Гродно железнодорожной станции Поречье, ныне Друскеники, отстоящей от Гродно в 30 верстах. Там он его запер в заранее заказанное купе третьего класса, в коем тот благополучно доехал до Петрограда. Почтовая повозка подана была не к губернаторскому дому, а к калитке городского сада, примыкавшего к губернаторскому саду; вышло точно так, как губернатор поет в «Периколле»: «не говоря ни с кем ни слова, потихоньку из дворца, я калиткою садовой вышел с заднего крыльца, как гражданин страны свободной, чтобы не знал о том никто - инкогнито, инкогнито». Поистине в жизни от трагического до смешного один шаг.

За время моей службы в Гродно в должности предводителя дворянства и вице-губернатора сменилось восемь губернаторов. Первым губернатором я застал Николая Александровича Добровольского, бывшего ранее Гродненским Прокурором и назначенного впоследствии Обер-Прокурором первого Департамента Правительствующего Сената. Он был отличный юрист, дельный, тактичный администратор, умевший правильно распределять свою трудную работу, уделяя нужное время охоте и представительству. В последнем ему очень помогала молодая, красивая супруга Ольга Дмитриевна. Польские паны его любили и он часто пользовался их приглашениями на охоту, которая всегда бывала удачна, как потому, что дичи вообще было много, так и потому, что, как передавали злые языки, на облавах зайцев на губернатора пускали дополнительно из мешков.

Добровольского сменил князь Николай Петрович Урусов, лицеист. У него было прекрасное правило «l'exactitude est la politesse des rois». В зал губернских заседаний он входил всегда с первым ударом боя часов и настойчиво требовал от подчиненных такой же аккуратности. Как начальник губернии, он был тверд, решителен и справедлкв. Супруга его, урожденная Алексеева, была так застенчива, что перед выходом к официальному приему или к обеду волновалась и крестилась; она была очень богомольна 3. Из Гродна Урусов был переведен в Полтаву и там отличился, быстро подавив начавшиеся крестьянские беспорядки. За двумя хорошими Губернаторами в Гродно был назначен еще лучший Губернатор Петр Аркадьевич Столыпин, занимавший должность Ковенскаго Губернского Предводителя Дворянства. Личность его была обаятельна. При беседе с ним чувствовалась вся сила его светлого, ясного ума, и невольно являлось к нему чувство расположения и уважения. Опасным даром красноречия он не обладал, но выражался сжато и определенно. Государя он любил особо нежною любовью, которая сквозила в каждом его слове, произнесенном о Государе. Супруга его, Ольга Борисовна, отличалась тяжелым характером, и дамы ее не любили. К сожалению, Столыпин пробыл в Гродно очень не долго и был переведен в Саратов. Уезжать ему из Гродно не хотелось, но он говорил, что это воля Государя и он счастлив ее исполнить. Столыпин посещал меня в моем имении Новая Квасовка, и вообще я с ним был в самых дружеских отношениях. Вскоре после его перевода в Саратов, я был назначен Гродненским вице-губернатором и письменно советовал Столыпину просить Государя о возвращении в Гродно, чтобы служить вместе. Столыпин сердечным письмом поздравил меня с назначением вице-губернатором и, высказывая сожаление о невозможности служить вместе, писал между прочим: «воля моего Государя для меня священна, если Он меня назначил в Саратов, значит я Ему нужен в Саратове; вся моя жизнь принадлежит Государю».

Вскоре Столыпин был назначен Министром Внутренних Дел и оставался им до своей смерти в Киеве от руки убийцы. В Гродно Столыпину был поставлен памятник, в скверике против губернаторского дома, позже сгоревшего во время войны. Столыпина сменил в Гродно Михаил Михайлович Осоргин, человек в высшей степени религиозный, считавшийся кандидатом на должность Обер-Прокурора Святейшего Синода. Осоргин был решительным противником смертной казни и это обстоятельство, по его словам, послужило препятствием к назначению на помянутую должность. Многочисленная патриархальная семья его, во главе с милою, доброю супругою Елизаветою Николаевною, урожденною княгинею Трубецкой, была в высшей степени симпатична и жила очень дружно. У Осоргиных было в Калужской губернии большое родовое имение Сергиевское, в котором я впоследствии гостил и навсегда сохранил самое лучшее воспоминание об этом времени. Как губернатор, Осоргин был немного суетлив и нервен, но жили мы с ним душа в душу, работа спорилась и он уговорил меня переехать ыа жительство в губернаторский дом.

После Осоргина был Гродненским Губернатором, правовед, Петр Львович Блок, брат поэта Александра Львовича; последний приезжал в Гродно навестить брата и я с ним познакомился. Никакого впечатления он на меня не произвел, помню только седую бородку Булаиже и тихий, мягкий голос. Петр Львович много и добросовестно работал, пожалуй, слишком много, ибо вообще всей губернаторской работы не переделаешь, надо уметь выбирать что важнее. Конечно, вице-губернатор много помогает, неся большую часть работы по Губернскому Правлению, но я нахожу, что вице-губернаторов должно было быть по крайней мере два, a то и три. Тогда губернатор мог бы лучше управлять губернией, не размениваясь на мелочи. Блок хотел сам вскрывать и читать почту, рассказывали, что правитель канцелярии, талантливый и способный работник Георгий Николаевич Тарановский, докладывал Блоку бумаги, когда Блок сидел в ванне и по приглашению Блока, для экономии времени, сам садился в ванну, коих было две рядом. При Блоке случилась первая забастовка в нашей Губернской типографии, которая находилась при Губернском Правлении и следовательно под моим ведением, как вице-губернатора. Обоюдными усилиями, a главное прибавкою содержания, забастовку удалось довольно скоро ликвидировать. Блок в материальном отношении был стеснен, а в семейном несчастлив, ибо жена была отчасти душевно больная женщина. Хозяйством занималась дочь Людмила Петровна. Блок был переведен в Самару и там погиб от бомбы, брошенной в экипаж при проезде по улицам Самары; ему буквально оторвало голову.

После Блока в Гродно прибыл Владимир Константинович Кистер, служивший ранее в Петербурге по Министерству Финансов и назначенный по протекции графа Коковцева. Кистер был красив, заносчив и самоуверен. Провинциальная жизнь и её нужды были ему мало знакомы, а когда на приемах ему приходилось отвечать крестьянам на их различные ходатайства и просьбы, то я поражался его незнанию крестьянской жизни и крестьянских прав и обычаев. После краткого и неудачного опыта управления Гродненскою губерниею, Кистер был причислен к Министерству и скоро получил назначение на должность помощника главноуправляющего по делам учреждений Императрицы Марии.

Еще был в Гродно один Губернатор по фамилии Боярский, но был он так кратко, что никаких впечатлений после себя не оставил, помню только, что Боярский успел удостоить меня своим посещением в имении Квасовка Новая и что был он не стар и фигурою статен.

Чтобы довести перечень Гродненских Губернаторов до их конца упомяну, что после Кистера таковым был генерал Франц Александрович Зейн, трагически погибший в Гельсингфорсе на посту Финляндского Генерал-Губернатора во время революции; затем был правовед Виктор Михайлович Борзенко, кончивший жизнь в бедности, занимая должность податного инспектора в Польше; после него Вадим Николаевич Шебеко, впоследствии последний Московский Градоначальник, поныне благополучно здравствующий в Париже, и наконец Крейтон, который был уже назначен во время немецкой оккупации Гродно и который в Гродне никогда не был, а кажется погиб в Петрограде во время революции.

Последним Виленским Генерал-Губернатором был милейший и добрейший генерал от инфантерии Александр Александрович Фрезе. Он посетил Гродно в одно из междуцарствий, когда я, за отсутствием Губернатора, управлял губернией. Я устроил ему торжественный прием, на который пригласил всех представителей власти, а также ближайших помещиков. Фрезе остался доволен, но горько жаловался на трудность своего положения и на нападки, которым он со всех сторон подвергался, даже со стороны барынь, которые на него «собак вешают». Фрезе был холост. Виленский Генерал-Губернатор обычно являлся и командующим войсками Виленского военного округа, поэтому он в Гродно произвел также смотр войскам. Странно, что Белостокский гарнизон состоял в ведении не Виленского, а Варшавского военного округа; это создавало некоторые трения и затруднения, в особенности в то тревожное время. Фрезе посетил также Красностокский монастырь, где мы провели два дня, знакомясь подробно с этим культурным во всех отношениях оплотом православия в Северо-Западном крае. Недавно состоявшаяся в монастыре сельско-хозяйственная выставка прошла с большим успехом. Рыбное хозяйство там было также образцовое.

Моим предместником по должности Гродненского вице-губернатора был Виктор Дмитриевич Лишин, занимавший ранее должность выборного Сосницкого уездного Предводителя Дворянства, Черниговской губернии, откуда происходил родом и генерал-губернатор Троцкий. Лишин, паж по образованию, был настоящим барином, отличался добротою, гостеприимством и страстью к охоте. На этой почве мы с ним очень сошлись и часто ездили по губернии в охотничьи экскурсии. Случалось нам охотиться на диких козлов и в лесах, примыкающих к заповедной Беловежской пуще. Помню, однажды,вместо ожидаемых диких козлов, на меня из под загонщиков вышло стадо зубров в восемь штук, имевшее впереди старого зубра. Стадо медленно приближалось и шло прямо на меня. Грозный вид старого зубра вожака не внушал доверия. Я растерялся и невольно поднял ружье к плечу. В это время с соседнего номера раздался испуганный крик Лишина, думавшего что я забыл законное запрещение стрелять зубров и буду стрелять, а тогда поднимется целая история. Конечно, я не стрелял, а прижавшись к стволу дерева, с трепетом ожидал когда зубры пройдут мимо меня. Зубры благополучно прошли в нескольких шагах от меня и не удостоили даже взглядом. Однако все таки в ту же охоту вышла маленькая история. В последнем загоне загонщики нашли труп старой зубрихи. Все зубры в пуще были на счету, пришлось дать знать в управление Беловежской пущи. Приехали тамошние власти и при участии ветеринарного врача вскрыли труп зубрихи. Оказалось, что зубриха околела естественною смертью, от старости, а свидетели подтвердили, что она давно уже ходила слабая, при чем захаживала даже в деревню, так как плохо видела и крестьяне не раз прогоняли ее палками. О всем изложенном был составлен надлежащий протокол и инцидент был исчерпан.

Охотничье хозяйство Беловежской пущи было чрезвычайно сложно. Во главе управления пущей стоял действительный статский советник Александр Дмитриевич Колокольцев, который, вместе со своими дочерьми, между прочим, организовал в Беловежской церкви прекрасный хор. Охотничья часть была в ведении чеха Нервли. Главная забота сводилась к поддержанию разведения зубров и прокормлению уже существовавших зубров. Для этой цели на зиму заготовлялись для них в разных местах специальные стога сена, в котором попадалась ароматичная, пахучая трава «Зубровка», известная также по водке, настаиваемой на этой трав, и пользовавшейся большим спросом. Все зубры были на счету и каждый имел свой «формулярный список». Плодились зубры очень трудно и редко, но жили долго и к старости становились очень злыми, в особенности старые зубры «одинцы», которые бродили в одиночку и бывали опасны, так как часто бросались на человека. Стрелять зубров запрещалось законом, и за убой зубра полагался большой штраф. Кроме зубров в Беловежской пуще обитало много разной другой четвероногой и пернатой дичи - лоси, козы, даниэльки, олени, кабаны, глухари. Между всеми её дикими обитателями надо было поддерживать равновесие, дабы один род дичи не множился в ущерб другой. Так, например, одно время заметно было сильное уменьшение количества глухарей, явившиеся прямым последствием непомерного увеличения количества диких свиней, пожиравших яйца глухарок. Чтобы восстановить равновесие, пришлось «отстрелять» свыше пятидесяти процентов диких свиней. Целые вагоны, нагруженные кабаньим мясом, были отправлены заграницу, и проданы, по преимуществу в Германию и Австрию. Дабы не распугивать зверей, лес в Беловежской пуще не рубился вовсе. Вековые деревья достигали огромной величины, старелись, умирали на корню и падали на землю, являясь легкою жертвою ветра. Непроходимые дебри бурелома представляли чрезвычайно удобные и укромные места для всяких диких зверей. Волков в пуще не было, равным образом вороны, коршуны и ястреба тоже систематически истреблялись стражей. Охрана. пущи была поставлена великолепно, однако она не могла препятствовать зверю уходить иногда за пределы пущи и это было её больным местом. Колокольцев мечтал о обнесении всей Беловежской пущи изгородью, но в виду огромной её площади, расположенной в двух уездах Гродненской губернии, - в Бельском и Волковыском уезде, где продолжение её называлось «Свислочьской» пущею, - это вызвало бы слишком большие затраты и потому было неисполнимо. Император Николай Второй любил Беловежскую пущу и ее охотничий дворец и часто посещал ее. Охоты, устраиваемые для него, бывали образцовыми во всех отношениях и картина трэка, где вечером после охоты сложены были дневные трофеи охоты, представляла очень красивый и внушительный вид.

Через меня Лишин познакомился с Tapгонским, на охоту к которому мы тоже ездили, при чем Лишин приобрел от Таргонскаго прекрасно дрессированнаго кофейно-пегово английского пойнтера.

Другой раз с тем же Лишиным вышла забавная история на утиной охоте в Мостах, считавшихся столицею утиной охоты: рикошетом от воды несколько дробинок после его выстрела попали в живот и нижнюю часть старому крестьянину охотнику, моему учителю в детстве, Павлюку Морозу. Последний преспокойно выковырял ножичком дробинки, подошел к Лишину, поднял рубашку и, демонстрируя поранения, заявил: «хотя мне это уже не потребно и я рад панам служить, но я на это не нанимался».

Вообще охота на уток сопровождается часто подобными инцидентами. Помню, брат Александр с бравым генералом князем Бегильдеевым плыли в лодке по озеру и стреляли уток, вылетавших из тростника. По берегу озера шел и тоже стрелял с ними уток Мостовский волостной старшина Григорий Ольховик. Из тростника вылетела утка, князь Бегильдеев выстрелил, утка упала и с криком упал одновременно скрытый в тростнике Ольховик, получивший несколько дробинок в голову и лицо. Чрез неделю пребывания в лазарете, Ольховик был здоров и снова участвовал в охоте на уток. Бегильдеева и брата долго дразнили результатом удачной охоты, - трофеями коей были «десять уток и старшина».

Сменивший меня на должности вице-губернатора, бывший непременный член Гродненского Губернского Присутствия, Владимир Владимирович Столяров, правовед, гораздо старше меня по выпуску из училища, был очень дельный и энергичный человек, успешно действовавший по усмирению беспорядков, но характер у него был злобный и несносный: никогда ни о ком он не отзывался хорошо и был склонен к спиртным напиткам; во хмелю язык у него становился еще злее и острее; вообще он весь являлся каким то озлобленным человеком, может быть потому, что в жизни ему не везло, в средствах был недостаток и супруга его Антонина Антоновна была туга на ухо.

Из представителей чинов генерал-губернаторской канцелярии приезжал иногда, по делам службы, управляющий канцеляриею Андрей Афанасиевич Станкевич. Это был тип ученого скорее способного для кабинетной работы и несколько далекого от действительной жизни, однако держал он себя важно и скоро получил назначение Губернатором в одну из Сибирских губерний.

По делам, связанным с вопросами религиозными, по преимуществу иностранных вероисповеданий, приезжал Степан Петрович Белецкий, будущий Товарищ Министра Внутренних Дел. Белецкий отличался дипломатическими способностями, мягким обращением и умением миролюбно улаживать самые острые вопросы. Приехав на место, он обычно начинал со слушания молебна, после которого только приступал к делу.

Вице-губернатор непосредственно ведает делами Губернского Правления. Журналы Губернского Правления составляются по старинной формуле: «слушали», «приказали» и ведают ими три Советника Губернского Правления, из коих один старший. Старшим советником был мой старший товарищ по Виленской гимназии Владимир Васильевич Ярошенко, тянувший лямку советника уже много лет,без всякой надежды получить желанное место вице-губернатора. Наша встреча была не особенно трогательна по воспоминаниям юных дней, однако Ярошенко всегда был честным, корректным и работающим чиновником. Полагаю, что он был бы не плохим вице-губернатором. Потеряв всякую надежду на движение по службе и будучи слабого здоровья, Ярошенко вскоре ликвидировал свои дела и уехал во Францию, поселившись в Ницце.

Вторым советником Гродненского Губернского Правления был Александр Адельфиевич Наумов, занимавший сперва должность правителя канцелярии Губернатора. Наумов был среднего образования, волосы носил довольно длинные, женат был на падчерице Лишина, заведывал губернскою типографиею и играл в либерала, что не помешало рабочим типографии объявить забастовку, на прекращение коей он никакого влияния не имел. Третьим советником был Федор Федорович Мерный, молодой человек, хорошо воспитанный, ведавший также делами благотворительными, а потому причастный и к театральному делу. Гродненский городской театр соединялся с губернаторским домом и Губернатор имел в нем свою ложу. Труппы постоянной не было, а приезжала обыкновенно на гастроли труппа какого нибудь провинциального антрепренера. В большинстве случаев это бывала опереточная труппа, но иногда и оперная. Помню, как в «Риголетто» Джильда ожила, поднялась, в сидячем положении пропела длинную арию и вновь легла и умерла. Оказалось, что по сценарию так и полагается и что в Императорской опере эту трагичную сцену почему то всегда выпускали, а в Гродно артисты оказались более добросовестными и не выпустили. Почти всякая приезжая труппа чрез два три месяца прогорала. Тогда Губернатор субсидировал ее, но с тем, чтобы труппа уехала, расплатившись честно с долгами. Сумма субсидии была прямо пропорциональна любви Губернатора к театральному искусству. Столыпин любил оперетку «Птички певчие», каковую, как я уже упоминал, ставил и в любительском исполнении. Я предпочитал исполнение специалистов, но для усиления благотворительных сборов привлекал к продаже программ, цветов и в буфет барышен, по возможности красивой наружности, без различия национальности.

Устраивая спектакль в пользу учащих и учивших в начальных народных училищах, я пригласил русскую - Женю Балландович, польку - Люсю Радзишевскую и еврейку - Зиночку Ландау. Все программы и все цветы были проданы, в буфете было съедено и выпито все, что имелось, но жандармскому генералу не совсем понравилась моя комбинация из трех национальностей; он предпочел бы, чтобы русская национальность была представлена в большем количестве по сравнению с другими двумя национальностями. Мне кажется, что генерал Николай Петрович Пацевич был в данном случае не совсем прав. Мы остались по прежнему друзьями.

ГЛАВА ПЯТАЯ.

Gefahrlich ist den Lew zu wecken,

Verderblich ist des Tigers Zahn,

Jedoch das Schrecklichste der Schrecken,

Das ist der Mensch in seinem Wahn.

Schiller.

Dire la verite est utile a celui

a qui on la dit, mais desavantageux

a ceux qui la disent, parce qu'ils se

font hair.

Pascal.

Время до созыва четвертой Государственной Думы, созванной в Ноябре 1912 года, я провел живя исключительно в моем имении Квасовка Новая и лично занимаясь ведением сельского хозяйства, интенсифицируя его по всем отраслям и достигнув видимых и ощутительных результатов, в особенности в области скотоводства. Преступные болтовня и действия первой и второй анти-Государственной Думы, Выборгское воззвание с призывом к открытому бунту против законной правительственной власти, прошли среди сельского населения почти незаметно. Оно совершенно не могло понять, как можно перестать платить налоги и не являться в воинское присутствие для рекрутского набора. В голове мирного сельского труженика такие необычайные действия, нарушающие многолетний ход спокойной жизни, совершенно не укладывались и сельское население не реагировало. Чтобы сбить народ с толку, потребовалось более десяти лет усиленной агитации ни только подпольной, но главным образом открытой со стороны Государственной Думы, виднейшие левые члены коей полностью использовали в этих целях её кафедру. Вспоминая одну из наиболее преступных речей Милюкова, я бы спросил его же остроумными словами: «что это была - глупость или измена«» Я думаю, что это была и глупость и измена плюс жажда власти. Приезжавший на летние месяцы домой, член первой анти-Государственной Думы, крестьянин деревни Новоселки, Гродненского уезда - Куропацкий не мог ничего толком разъяснить, удивлялся, как много и долго господа говорят в Думе и все свое внимание сосредоточил на вычислениях, сколько ему денег останется от получаемого членского содержания для покупки земли; огорчался, что во вторую Думу его ни за что не выберут, ибо на такой легкий и хороший «законодательный» заработок все крестьяне-выборщики зарятся, однако признавал справедливым дать заработать и другим крестьянам. Увы мечты Куропацкого о покупке земли не осуществились. Первая Дума вскоре была разогнана и Куропацкому пришлось по-прежнему участвовать в наших охотах в качестве загонщика, с огромной хворостиною в руках. Тут он был в своей сфере и понимал свое дело, ибо ранее служил в должности казенного лесника. Сердце его не озлобилось от превратности судьбы и он остался таким же честным, добрым человеком и хорошим хозяином, каким был до выборов в члены первой преступной Государственной Думы. Конечно, страстное желание прикупить землицы у него осталось, но оно скрылось на дне души и сердца: «сердце наше кладезь мрачный - тих, спокоен сверху вид, а спустись на дно - ужасный крокодил на дне сидит».

Живя безвыездно в имении, я находился в постоянном общении с крестьянами, которые приходили ко мне со своими нуждами, даже из соседних уездов. Выходя из дому по утрам, я заставал всегда ожидающую меня группу крестьян обоего пола, пришедших «до барина на совет»; это отнимало у меня много времени, но за то я вполне изучил и понял крестьянскую психологию и крестьянские вожделения - они сводились только к одному - к земле, приобрести которую в собственность они стремились всеми средствами, часто справедливо жалуясь на скудость ссуды, даваемой Крестьянским Банком, на излишний формализм и медленность Банка, нотариуса и землемера. Выделение на хутора шло доволыю хорошо, несмотря на агитацию, умело ведомую темными элементами. Выделение огромному болылинству крестьян нравилось, но медленность производства портила все дело.

Как в 1905 году Правительство не находило нужных сумм для поддержания сил полиции, так теперь оно упорно закрывало глаза на грозные признаки действительности и не находило денег для нужд Крестьянского Банка и всей благотворной земельной Столыпинской реформы. Столыпинская земельная реформа была гениальна, но она была в корень испорчена им же самим и Министром Земледелия Кривошеиным, не сумевшими с должною энергиею провести ее в жизнь. Вместо рекламных поездок по губерниям, для ускорения проведения реформы, было бы гораздо полезнее добиться ассигнования больших сумм на проведение реформы в жизнь. A деньги ведь тогда были и были в избытке, a если бы даже не были, что было неправда, то на такое, первейшей важности государственное дело, нужные деньги должны были бы найтись.

To отрадное явление, что крестьяне Гродненской губернии, ныне входящей в состав Польского государства, не громили и не жгли помещичьих усадеб, - объясняется сравнительно успешным проведением у нас реформы выделения на хутора и значительным земельным фондом, добровольно распроданными. Гродненскими землевладельцами крестьянам, при содействии Крестьянского Земельного Банка. Отсутствию грабежей и поджогов способствовало также с одной стороны вынужденное, по приказу свыше, пред приходом немецких войск, бегство многих крестьян во внутренние губернии России, a с другой последовавшая немецкая оккупация. Немцы энергично поддерживали порядок и всякая попытка грабежа или поджога усадеб была прямо немыслима. Ausgeschlossen.

Третья Государственная Дума дотянула свой законный пятилетний срок до конца. Наступило время выборов в четвертую Думу. Крестьяне уговорили меня выставить мою кандидатуру. Мне не хотелось расставаться с хозяйством, щедро воздававшим мне за труды и дававшим, помимо материального удовлетворения, чувство высокого нравственного удовлетворения. О если бы люди бывали так же благодарны, как благодарна бывает земля, за приложенные к ней любовь и труд! Ни одной предвыборной речи я не произносил и предвыборной агитациею не занимался. Выбран был в члены Государственной Думы по списку крупных землевладельцев всеми голосами, кроме голосов польских землевладельцев, к которым считал себя наиболее близким и по-прежнему положению предводителя дворянства, и по-любви к земле, и по-воспитанию, и по-симпатии. Кроме меня, выбранными оказались: три крестьянина - Сидорук, Песляк и Тарасевич, Брестский предводитель дворянства Сафонов, член Гродненского Окружного Суда д. ст. с. Лошкейт и один священник, всего семь человек, из коих шесть зачислились в партию умеренно правых, они же националисты, а действительный статский советник и звездоносец Лошкейт уселся в партию прогрессистов, своеобразным образом отблагодарив этим правительство за все милости, коими был осыпан по службе. Выборщики крестьяне очень долго не могли столковаться, кого им из себя выбрать в члены Думы. Каждому хотелось и потому почти каждый пробовал баллотироваться. Уж очень заманчиво было получать триста пятьдесят рублей в месяц содержания.

Фракция умеренно правых, заключавшая в себе около ста членов, во главе с её председателем Петром Николаевичем Балашевым, была самая большая в Думе и вместе с фракциею центра и фракциею октябристов составляла солидное большинство, к которому обычно присоединялась и крайне правая фракция.

На выборы в председатели Думы октябриста Михаила Владимировича Родзянки наша фракция реагировала демонстративным уходом из зала заседания, после провозглашения результатов Выборов. Тогда эта демонстрация казалась мне мало основанною и слишком сильною. Теперь я нахожу ее слишком слабою. В интересах справедливости, однако, должен сказать, что по росту, фигуре, осанке и голосу - лучшего председателя в Думе нельзя было найти и вообще заседания Родзянко вел хорошо и довольно беспристрастно. Для деловых заседаний великолепен был товарищ председателя князь Владимир Михайлович Волконский, - он вел заседания и голосования быстро, ловко пресекая излишние потоки красноречия. He дурно председательствовал также и второй товарищ председателя Александр Дмитриевич Протопопов, но «избранник Думы, предводитель и бывший конно-гренадер» - был слишком мягок и не умел во время оборвать «растоковавшегося» оратора.

Все члены Думы распределялись, по выборам, в разные комиссии, пропорционально числу членов каждой фракции. Я был выбран старшим товарищем председателя комиссии по судебным реформам и товарищем председателя комиссии об охоте. Председателем комиссии по судебным реформам был избран Николай Петрович Шубинской, правый октябрист, предводитель дворянства, коннозаводчик и присяжный поверенный, женатый на известной актрисе Ермоловой. Шубинской, живший больше в Москве, часто отсутствовал и мне приходилось председательствовать. Всех членов судебной комиссии было пятьдесят пять. Члены левых фракций, начиная от кадет, поставили себе задачею ни только принципиально голосовать против всякого правительственного законопроекта, но и вообще всемерно мешать всякой продуктивной работе и затягивать заседания комиссии. Такая тактика была несносна. Честные депутаты-крестьяне справедливо не могли понять, как можно идти в члены Думы, получать содержание от правительства и ни только не работать, но и другим мешать работать. Жалко было смотреть на Министров и прочих представителей правительства, бесплодно теряющих массу времени в заседаниях комиссии. Такой выдающийся юрист как министр Юстиции И. Гр. Щегловитов или цивилист Товарищ Министра Юстиции Н. Э. Шмеман, всю душу и все обширные познания, вкладывающие в разработку данного закона, встречали всегда неизменную оппозицию левых, - безотносительно к тому хорош или плох обсуждаемый законопроект.

Технически эта мучительная, нудная работа в комиссии производилась следующим образом: по каждому, поступившему в комиссию, законопроекту выбирался докладчик; часто из Октябристов, потому что они более других склонны делать уступки на лево и на право; хорошими докладчиками были Антонов, граф Бенигсен, Г. Вишневский, Люц и Скоропадский. Когда доклад был изготовлен, он ставился па повестку заседания, докладывался и начинались общие прения по законопроекту; по окончании общих прений, председатель делал резюме и открывались прения по отдельным статьям законопроекта, если переход к постатейному обсуждению был принят большинством голосов членов комиссии. Если принять во внимание, что в комиссии участвовали представители не менее десяти политических фракций, что почти каждый из них хотел что нибудь сказать, как по общим прениям, так и при постатейных прениях, что на каждое высказанное мнение почти каждый член другой фракции хотел возразить и возражал иногда по нескольку раз, что необходимо было также предоставить слово представителю правительства и что слово это, независимо от его существа, неизбежно вызывало потоки слов по преимуществу представителей левых фракций, на каковые потоки представители правительства начинали возражать, что возражения их поддерживались представителями правых фракций, что вызывало еще более длинные возражения левых фракций, что председатель комиссии был не в силах пресечь это позорное словоблудие, ибо где же как ни в комиссии Государственной Думы должна процветать (и увы, процветала) полная свобода слова, - то можно себе представить сколько трудов и времени отнимала эта работа, пока она выливалась в какой нибудь ничтожный законопроект вроде закона, карающего неисправное содержание проезжих дорог. Старое правило «de chocs des opinions jaillit la verite» потеряло свой смысл. Спорили не потому что честно стремились общими усилиями найти жизненную справедливость и выработать лучший закон, а спорили, чтобы скрыть истину в потоке слов и провалить самый полезный закон. А за всем этим сквозило желание левых фракций захватить власть. Более грудных, некультурных и ненормальных условий работы я не встречал во всей своей жизни и даже не мог предполагать, что в таких условиях вообще можно было бы работать и в особенности могли бы работать законодательные учреждения. Это не работа культурных людей. - Это позор двадцатого века. На память приходили умные слова из приказа времен Петра Великого: «если фендрих с фендрихом сойдутся, то разогнать их палкою, ибо фендрих фендриху ничего путного сказать не может».

Всякий законопроект ни только в целом, но и каждая статья в отдельности ставится председателем на голосование и принятие или отклонение решается большинством голосов, при чем голос председателя, при равенстве голосов за и против, дает перевес. Если удавалось провести законопроект в комиссии, то он переходил в общее собрание Государственной Думы, где докладчиком выступал тот же член комиссии, который докладывал в комиссии. Для принятия законопроекта он ставился на голосование в трех чтениях. Возможны бывали возобновления прений, которые обычно затягивались и иногда законопроект проваливался при третьем чтении. Вся предварительная работа комиссии пропадала. Было несколько законопроектов посложнее, которые так и не были закончены рассмотрением в комиссии ни третьей, ни четвертой Государственной Думы, т. е. в течение десяти лет, например: законопроект о неприкосновенности личности, законопроект о свободе слова. Провести в Думе какой нибудь спешный законопроект было почти неисполнимой задачею, ибо более громоздкого законодательного аппарата нельзя было выдумать. Законодательная работа Думы была анормальна и не могла быть продуктивной. Очевидно законодательной деятельности должна предшествовать известная предварительная подготовка законодателей. Таже самая «саботажная» тактика левых, начиная от кадет, фракций, которая применялась в работах судебной комиссии, имела место и при работах в комиссии об охоте. Благодаря этой тактике, новый, разрабатываемый комиссиею законопроект, полностью охватывающий, регулирующий и охраняющий, как охоту во всех её видах, гак и охотничий промысел на всем громадном пространстве Российской Империи, двигался вперед чрезвычайно медленно и с неимоверными усилиями. Только благодаря истинной любви к охоте докладчиков A. А. Лодыженскаго и барона Д. Н. Корфа, и благодаря самоотверженной помощи эксперта В. Р. Дица, удалось на пятом году довести рассмотрение законопроекта до конца. За эти по истине тяжелые труды я тю справедливости вознаграждал себя в редкое свободное время поездкою на охоту в Гатчину, где в милой и радушной семье Дица буквально отдыхал душою и телом от этих кошмарных заседаний и набирался сил и «духа терпения» для продолжения таковых.

Bo главе образцовой Императорской Гатчинской охоты в течение многих лег, вплоть до переворота, стоял ловчий Его Величества Владимир Романович Диц. Диц, с которым меня сблизила совместная пятилетняя работа в комиссии об охоте, - ни только любил и понимал все виды охоты и охотничьего хозяйства, но был предан этому делу всею душою, понимая какое важное значение для России имеет вообще охотничий промысел. В Гатчине имелся прекрасно поставленный питомник длинношерстых борзых собак, также питомник гончих собак, по преимуществу Костромской породы и питомник особой Миделянской породы собак, полученной от скрещивания Миделян с волком. Эти собаки были необыкновенной величины и силы, с очень большою головою, и отличались чрезвычайно неуживчивым, злобным характером. Диц дорого заплатил за свой опыт разведения этой породы, так как жертвою этих собак пал его сын, двенадцатилетний Сережа Диц, загрызенный на смерть в тот момент, когда Сережа пытался спасти от них своего любимого пойнтера, которого он вывел на прогулку.

В Гатчинской лесной даче протекала речка, незамерзающая местами даже в очень сильные морозы. На ней зимовали стаи диких уток, которые совершенно не боялись людей. Это свидетельствовало о хорошей охране. Весною вальдшнепы тянули над домом, в котором жил Диц. Диц очень любил наблюдать жизнь животных и птиц и в этом отношении многие его наблюдения очень ценны. Так он путем «кольцевания» вальдшнепов установил точный путь следования их во время отлета и прилета. Точно также он установил, как непреложный закон, что каждая, отлетающая осенью на юг, птичка, весною возвращается обязательно на то же самое место; если она не вернулась - значит она погибла. Бывали случаи, что на металлическом колечке, прикрепленном к ноге вальдшнепа, с обозначением года, месяца и числа его надевания и именем Дица, находились новые пометки, сделанные лицом, поймавшим птицу во время её перелета на юг или обратно. Были также и письма от лиц, убивших или поймавших птицу с колечком во время отлёта. Диц развивал опыты скрещивания четвероногих животных разных пород. Так например у него получилось потомство от скрещивания «вапити» с северным оленем. Диц пользовался особою любовью Императора Александра III и рассказывал о Нем с особым благоговением, при чем обещал мне записать все, что помнил о Императоре. К сожалению революция ему помешала и вскоре Диц умер на Кавказе. Вспоминаю его рассказ, как Император Александр IIIбыл вместе с Наследником на тетеревином току. Ток был прекрасный. Наследник из своей будки сделал уже несколько удачных выстрелов, а Император ни одного, не смотря на то, что тетерева в разгаре тока прыгали и дрались вокруг самой будки, в которой сидел Александр III. Наблюдавший издалека и не смевший подойти ближе, чтобы не испортить тока, Диц положительно недоумевал почему Император не стреляет. Уж не сделалось ли ему в будке дурно, ведь Он там сидит совсем один? Такие сомнения мучили Дица до того времени пока солнце стало подниматься и наконец совсем рассвело и ток прекратился. Оказалось, что Император не стрелял потому, что ему слишком понравилась картина токующих совсем вблизи тетеревов, он так ею залюбовался, что не хотел ее портить стрельбою.

Другой оригинальный случай был по поводу приезда Императора Николая Второго на глухариный ток. Николай II давно обещал Дицу приехать на эту, особо хорошую в Гатчине, охоту, но приезд несколько раз откладывал. Наконец Император сообщил Дицу о предстоящем чрез четыре дня приезде, когда глухариные тока уже закончились. Что было делать Дицу? Он приказал своим лесникам искусственно возбудить вновь тока глухарей путем звукоподражания голосу глухарки. Три ночи провел он со своими лесниками в лесу, в излюбленных глухарями токовищах. Лесники усердно и верно подражая голосу летящей на песнь глухаря глухарки, добились того, что их голос был услышан глухарями, которые возобновили свое пение и ток. Охота была удачна и, ничего о столь сложных приготовлениях не подозревавший Император, остался очень доволен. Глухарям и их токам велись особые ежегодные точнейшие записи, с указанием ни только места, времени, начала и окончания токов, но и дерева, нз котором поет токовик. Удивительно, что чем больше убивают на току токовиков, тем количество выводков, а следовательно и молодых глухарей, увеличивается. Объясняется это тем, что старые токовики не в силах оплодотворить большое количество самок, а молодым глухарям старые мешают и молодые их к тому же боятся. Я часто, вместе с членом Государственной Думы Александром Александровичем Лодыженским, ездил в Гатчину, к Дицу, на глухариные тока. Последний раз в Апреле 1916 г. убил глухаря, вероятно тоже последнего в жизни.

Много труда и любви вложили мы в течение пяти лет в разработку закона об охоте. Диц усердно нам помогал своим опытом и знанием. Прахом пошли наши труды.

После объявления великой войны, члены думы были созваны Родзянкою, в конце Июля 1914 года, на экстренную сессию. Заседание Государственной Думы отличалось таким подъемом национальных чувств и таким взрывом патриотического энтузиазма, каких ни прежде, ни потом в думе наблюдать не приходилось. Казалось вся дума, за исключением мало заметного крошечного левого её крылышка, слилась во едино, имела одну цель - победить врага. Думалось, что забыты все прежние мечтания, отброшена борьба за власть. Было хорошо на душе. Слезы умиления и радости подступали к горлу. Дума как будто искупала свои прежние заблуждения, становилась на единственный верный путь - любви к отечеству, к своему законному Монарху, на исторический путь Великой России, на путь народной гордости. Встав со своих мест, депутаты устроили торжественную овацию находящимся в зале заседания Думы послам наших союзников. Это была картина необычайного восторга, картина, которую нельзя забыть во всю жизнь. Вскоре последовал прием Государем членов Думы в Зимнем дворце, куда мы были из Таврического дворца перевезены на пароходах по Неве. Государь вышел на прием в сопровождении Великого Князя Николая Николаевича. В речи, обращенной к членам думы, Государь говорил о верности союзникам, о войне до победного конца, до последнего солдата... Родзянко в своей речи был великолепен. После Высочайшего приема, нас отвезли на пароходах же обратно в Таврический дворец. В пути депутаты обменивались восторженными мнениями по поводу приема, вспоминали свежие описания недавнего посещения Государя президентом французской республики Пуанкаре; кто то привел выдержку из памфлета, приписываемого Мятлеву, начинающегося словами: «ну, а нам каких гостинцев можно выудить из Шпрее?» и кончающегося «и замену словом бублик - слова крендель в словарях».

Большую роль в Государственной Думе сыграл так называемый «дар красноречия», дар опасный, дар случайный, дар вредный, дар вводивший неопытных людей в заблуждение. Обыкновенно кафедра Государственной Думы занималась теми членами Думы, которые обладали таким «даром» или специализировались в нем, благодаря своей прежней профессии, в большинстве случаев адвокаты, профессора. Рядовые члены думы, таким даром не обладавшие, вполне естественно стеснялись выступать публично с речами на кафедре думы. Это было бы еще полбеды, но главная беда была в том, что члены думы из крестьян, да и ни только из крестьян, но и многие другие, были убеждены, что даром красноречия обладают только умные и честные люди и потому верили этой красноречивой болтовне, ассимилируя красноречие с умом. Стоял ли на кафедре Милюков, подносящий слушателям красивые фразы с соответствующими жестами и остановками для регулярного дыхания и проглатывания слюны. Стоял ли на кафедре душевно больной Керенский 4, сыпящий словами как из пулемета и оплевывающий внизу сидящих стенографов брызжущим фонтаном своей ядовитой слюны, - рядовые члены думы, в простоте душевной, восторгались и завидовали такому красивому словоизвержению и находили, что все слышанное есть святая истина. Трудно было устоять против красноречия, оно слишком било по нервам, усыпляло совесть и затмевало разум. Правда, чрез два три года пребывания в Думе и рядовые члены думы сумели разобраться в красноречии, (кто конечно этого хотел) и понять что за этими красивыми речами часто таится не ум, а глупость, не любовь к отечеству, а измена, не честь, а подлость, не благо, а зло, корысть и клевета, а главное - жажда власти.

Клевета - верное, испытанное средство: какою бы невероятною и невозможною казалась клевега, она всегда оставляет известный осадок; ее повторяют, запоминают иногда именно вследствие ея явной нелепости и дикости, а раз повторяют, то желаемый клеветником результат уже отчасти достигнут. «Calomniez, calomniez, il en reste toujours quelque chose». Клеветали на правительство вообще, на каждаго министра в огдельности. Член думы кадет Василий Алексеевич Маклаков дошел до того, что принес на алтарь клеветы и злобы свои братние чувства и, обратясь с кафедры лицом к своему брату Министру Внутренних Дел Николаю Алексеевичу Маклакову и грозно потрясая рукою, закончил одну из своих красноречивых по форме речей словами: «мы вам говорим - уйдите, пока не поздно». Николай Алексеевич Маклаков ушел, «der Gute raumt den Platz dem Bosen» - и был скоро убит бунтовщиками. Василий Алексеевич Маклаков остался и сдал здание посольства в Париже на а rue Grenelle - большевикам. Клеветали даже на Государыню Императрицу, выливали ушаты гнуснейшей грязи на образцовую, чистую, семейную жизнь священной особы Монарха и широко использовали для этой цели ничтожную личность Распутина. «Calomniez, calomniez, il en reste toujours quelque chose»...

Рядовой обыватель за стенами Государственной Думы не так скоро понял, или совсем не понял настоящего смысла «дара красноречия» и если уже на третьем году многие депутаты крестьяне не иначе называли Керенского, как «кликушей», то в глубине провинции «интеллигенты» захлебывались, читая преступные речи Милюкова, Маклакова, Аджемова, Родичева, Керенского и впоследствии соблазненных отщепенцев Шульгина и графа Владимира Бобринскаго, не понимая, что этим они сами, эти хорошие, добрые люди, приобщаются к неслыханному величайшему преступлению - измене и народному бунту во время великой войны, преступлению, разрушившему Великую Россию и проливающему море невинной крови.

У меня всю жизнь была врожденная антипатия к многоговорящим людям. При найме служащих в имении, я всегда избегал нанимать краснобаев, считая их пустыми людьми и убежденный долгим опытом, что «кто много говорит тот мало делает». Это жизненное правило разделяли ни только мои высшие служащие в имении, но и у местных крестьян оно вошло в жизнь, в виде поговорки. Даже на суде, желая опорочить свидетеля или противника, крестьяне часто указывали, что свидетель или противник не достоин доверия, ибо очень много говорит. Большие государственные люди - Столыпин, Горемыкин не отличались красноречием; они говорили дельно, веско, но никогда не произносили длинных речей. Грустное исключение представлял граф Коковцов, который, абсолютно лишенный способности сжато выражать свои мысли, заменял этот недостаток необычайным многоречием, при чем все время говорил в один тон и к тому же довольно невнятно и тихо. От такой речи безумно клонило ко сну и, не смотря на все мое уважение к крупной государственной личности графа Коковцова, я неоднократно ловил себя в объятиях Морфея во время его речей; чтобы не огорчать его, приходилось уходить из зала заседания. Увы, подобному действию многоречия графа Коковцова подвергался ни только я один... Забавно выступал в Думе Министр Внутренних Дел достойный князь Щербатов, занимавший ранее должность Главноуправляющего Государственным Коннозаводством и назначенный Министром Внутренних Дел, вероятно по недостатку кандидатов. Добрейший князь в своей речи, между прочим, силился доказать, что еврейская нация чрезвычайно способна к ассимиляции с другой нациею и на этой ея способности он чуть ли не основывал все будущее решение еврейского вопроса. Мне кажется, если бы князь Щербатов просто и определенно сказал, что настало время отменить пресловутую черту еврейской оседлости, то это было бы и понятнее и разумнее. Но на это у него не хватило смелости. Способность же к ассимиляции у евреев, мне кажется, состояла только в том, что они всегда склонны были держать христианскую прислугу, по преимуществу женскую, тогда как ни еврей, ни еврейка никогда к христианам в услужение не шли.

Князь Щербатов был тонкий дипломат и своею речью по-видимому хотел слегка покадить левой части Государственной Думы. Это было время начала министерской чехарды. Должно быть проект еврейской ассимиляции не понравился старику Горемыкину и вскоре среди членов Государственной Думы циркулировали такие стихи:

«След Горемыкинских пантофель

Пониже чувствуя спины,

Щербатов свеклу и картофель

Сажать отправился в Терны, 5

Прокляв душой отменно шаткой

Co смутой свой конкубинат

И утешаясь мыслью сладкой,

Что он почти что Цинцинат.

Меж стульев двух сидеть дилемма

Не стоит ломанного су:

Внезапный сдвиг и вся система

Летит, а ж.... на весу...

Но все-ж, назначенный указом

На самый валкий из постов,

Уселся на два кресла разом

Огромный з...й Xвосто.

Однако этот не слукавит

И государства не продаст:

Он кресла может быть раздавит,

Но им раздвинуться не даст».

Грузный, необыкновенной толщины, Хвостов, бывший ранее губернатором, а в Государственной Думе талантливый и тактичный председатель фракции правых, - не оправдал справедливо возлагаемых на него надежд. Умеренная часть Думы полагала, что Хвостов, как Министр Внутренних Дел, будет осуществлять на деле свою определенную, простую программу, основанную на правиле: «salus publica suprema lex esto» т. e. благо или спасение государства да будет высшим законом или в вольном переводе: «спасай Россию, бей врагов». Что заставило Хвостова сойти с прямого пути на путь лукавства - неизвестно, во всяком случае не мало тому способствовал его ближайший сотрудник Товарищ Министра Внутренних Дел Белецкий. Они оба стали заниматься Распутиным, личными мелкими дрязгами, из-за деревьев не видели леса и не понимали, или не хотели понять какою могучею силою они располагают в лице полиции, жандармерии и войск для подавления постепенно наростающего народного бунта. А народный бунт наростал. Как будто образумившаяся и притихшая после объявления войны левая часть Государственной Думы быстро стала превращаться из оппозиции Его Величества в оппозицию Его Величеству. Левые ораторы разнуздались в конец. С кафедры Думы произносились речи одна подстрекательнее и зажигательнее другой. Началась открытая борьба за власть. Борьба за власть - самая ужасная, жестокая, непримиримая борьба. Страсти разгорелись; ясно было, что ни о каких компромиссах, уступках, речи быть не может. События войны отходили на задний план. Левые партии, наоборот, хотели использовать военные затруднения для своих преступных целей захвата власти. Измена назревала. Государево посещение Таврического Дворца не изменило положения вещей. Государя сопровождал военный министр Сухомлинов. Митрополитом Вениамином был отслужен в Екатериненском Зале Таврическаго Дворца молебен. Государь выглядел утомленным и привычным нервным жестом часто прикасался пальцем к воротнику рубашки и мундира. Свое обращение к членам Думы Государь прочитал однако ровным и спокойным голосом. Нельзя допустить, чтобы Хвостов, будучи членом Думы, не понимал всей опасности положения. Скорее можно допустить, что у него не хватило силы воли, решимости и умения на энергичные действия. Одно дело - говорить умно, а другое дело - делать умно. «Вы грозны на словах - попробуйте на деле. Думается мне, что если бы вместо Хвостова Министром Внутренних Дел был бы назначен член той же правой фракции, столь ненавидимый всеми левыми фракциями, энергичный Николай Евгениевич Марков второй, то правило: «Salus publica-suprema lex esto», не осталось бы пустым звуком и он сумел бы использовать, худо или хорошо, это другое дело, но всю полноту власти и что время пребывания его в должности Министра Внутренних Дел во всяком случае составило бы крупную эпоху в истории Государства Российского. Впрочем в то смутное время почти все умы колебались и сомнения закрадывались в самые спокойные, уравновешенные головы. Помню, как после одной из своих речей в Думе, Пуришкевич так «перемолвился» в зале заседания с рядом с ним сидящим Марковым вторым, что схватился за кортик, извлекая его из ножен, а они ли не были друзьями.... Эта короткая, но сильная сцена доставила большое довольствие левой части Думы. Тот же Марков второй, несправедливо оборванный несколько раз председателем Думы Родзянкой во время произнесения с кафедры речи, повернулся лицом к Родзянке, и, грозя кулаком, назвал его «болваном и старым дураком». Родзянко закрыл заседание и очень обиделся, особенно на слова «старый дурак», не соответствующие его возрасту; был разговор о вызове на дуэль, но вызов не состоялся; кончилось тем, что некоторое время друзья Родзянки при встрече с Марковым бойкотировали его и не здоровались с ним, наказывая презрением. He знаю, глубоко ли страдал от этого Марков второй, но в решимости и энергии ему никто отказать не может.

«Укор невежд, укор людей души высокой не печалит. Пускай шумит волна морей-утес гранитный не повалит».

Большинство членов Думы так или иначе принимало участие в происходящей войне. Владимир Митрофанович Пуришкевич тоже вернулся на фронт, где самоотверженно работали его супруга и два сына, воспитанники младшего курса Императорского Училища Правоведения. На своем думском ящике, куда опускалась вся корреспонденция, Пуришкевич наклеил записку следующего содержания:

«Предпочитая слову дело,

Я покидаю Петроград:

Там слишком много говорят,

А это мне осточертело».

Подпись «Semper idem».

Я тоже отправился на Галицийский фронт, в армию генерала Брусилова, в качестве начальника передового отряда Красного Креста, от Всероссийского Национального Союза. Отряд сформировался в Киеве, при деятельном участии особоуполномоченных членов Думы В. Г. Ветчинина, Г. М. Дерюгина и членов Томашевича и Г. А. Вишневскаго. При следовании на фронт, в Львове, я имел счастье встретить и стать во фронт проезжавшему в автомобиле Государю Императору, который меня заметил и милостиво кивнул головою. При посещении генерала Брусилова, последний был очень любезен, приказал снабдить меня бензином и оставил завтракать. Местом назначения нашего отряда была глухая, отдаленная от железной дороги, маленькая деревушка Устржики Горные, расположенная на реке Сане у подножья Карпатских гор. Нам всем пришлось ютиться в одной избе с земляным полом, а лошадей, коих было сто двадцать, держать под открытым небом, под снегом и дождем. В двух маленьких комнатах нас спало двадцать человек, а двадцать первый подвешивался на ночь в гамаке к потолку. Санитары спали на чердаке. Писать приходилось, прикладывая бумагу или к стене или к чьей либо спине. Но всего ужаснее была окружающая нашу избу, наполняющая всю деревню и все дороги, беспросветная, невылазная, невероятная грязь подобной коей я никогда в жизни ранее не видел. Единственным способом передвижения была верховая езда, но когда вы сидели на лошади, это не значило, что вы свободны от грязи, ничуть не бывало, ибо лошадь почти что плыла по этой грязи и ваши ноги, иногда выше колен, тоже плыли по грязи. Несчастные сестры милосердия, коих было пять, в своем женском платье были совершенно лишены возможности передвигаться и только когда удалось им соорудить кожаные штаны, тогда они, с помощью длинного шеста, кое как могли двигаться. Вскоре на нас напали насекомые в ужасающем количестве. Право, их ночные атаки были страшнее австрийского обстрела, которому мы часто подвергались. Пришлось сбрить усы, чтобы лишить вшей возможности избирать это нежное место своим любимым местопребыванием. Но волосы, к сожалению, растут ни только на усах, а бритые скоро отрастают; всякая операция стрижки или бритья была еще затруднительнее, чем операция писания. Клопы на стенах передвигались колоннами по излюбленным, ясно заметным по особо темному цвету, дорогам. В ночную атаку клопы шли тоже колоннами, дружно сомкнутым строем. Блохи густо населяли земляной пол. Мы подымались утром не ободренные сном, а побежденные, измученные в непосильной борьбе. За ранеными приходилось ходить, переваливая гоpy, по ту сторону которой происходили частые стычки. Вынос раненых был очень трудный и производился исключительно на руках, при помощи носилок. Санитары работали неутомимо и энергии их не было конца. Ни только не было случая уклонения от наряда идти подбирать раненых, наоборот, обижались, если кого нибудь приходилось не взять в наряд. Дисциплина была полная. Самоотверженная работа сестер была выше похвал, но они часто ссорились между собою и мне приходилось их мирить. Также хорошо работали и медики студенты и фельдшера и доктора.

Первое время особенно сильное и тяжелое впечатление на меня производили три вещи: вид поля сражения, покрытого не убранными еще трупами солдат, среди которых могли найтись еще живые; операция снимания с убитых обуви и бросание мертвых тел в общую могилу, при чем одно тело бросали головою в одну сторону, а другое головою в другую сторону, для экономии места в могиле, которая быстро заплывала грязью. Ужасное положение раненых в Устржиках Горных вспоминается после одного жаркого боя. Церковь и все жилые помещения были уже заполнены. Класть раненых пришлось в палатках на землю, устланную еловыми ветвями. He смотря на трудность доставки с гор по невылазной грязи, ветви положены были очень толстым слоем. Однако от непрекращающихся дождей и таяния снега с гор, а также от тяжести раненых, ветви эти постепенно стали погружаться в грязь, а с ними стали погружаться в жидкую, холодную грязь и лежащие на них раненые. Это был ужас, неподдающийся описанию.

Вывезти раненых из палаток не было никакой возможности из за непролазной дороги и из за отсутствия средств перевозки, ибо лошади от отсутствия фуража и стоянки под открытым небом, очень ослабели. Если бы даже удалось раненых как нибудь вывезти, то вряд ли они перенесли бы всю тяжесть длинного путешествия по такой непролазной грязи...

Вскоре нам пришлось отступать, с боем, отдавая занятые ранее места. Это было тяжелое отступление, до самого Львова. Оставляемые в окопах, для прикрытия отступления, застрельщики, производили жалкое впечатление и видимо не совсем охотно исполняли данное им поручение.

Между тем в Государственной Думе подготовлялось событие, которое имело решающее значение на исход борьбы за власть. Таким событием я считаю образование прогрессивного блока, обязанного своим возникновением уходу из фракции националистов моих бывших софракционеров членов Думы Василия Виталиевича Шульгина и графа Владимира Алексеевича Бобринскаго. Незадолго до этого события у Шульгина вышло какое то недоразумение с нашей фракцией и ему пришлось, по приезде из Киева, давать фракции объяснения в своих действиях. Это происходило на квартире у председателя фракции Петра Николаевича Балашова, на Сергиевской улице, где обыкновенно происходили заседания фракции. На заседание я опоздал и пришел в момент окончания Шульгиным своего объяснения, даваемого президиуму фракции; он был очень смущен; Балашов и Ветчинин 6тоже. Объяснения признали удовлетворительными; разговор замяли и перешли к очередным делам. Вскоре после этого Шульгин и граф Бобринский откололись от нашей фракции, увлекли с собою около тридцати членов ея и образовали фракцию прогрессивных националистов, которые, с партиями, стоящими от них налево, образовали так называемый «прогрессивный блок», помогший столкнуть Россию в ту пропасть, из которой она до сих пор выбраться не может.

Весною 1916 года решена была заграничная поездка членов обеих законодательных палат для посещения наших союзников: Англии, Франции и Италии. Для этой поездки Государственною Думою выбраны были: Демченко, Ичас, Милюков, Ознобишин, Протопопов, Радкевич, Рачковский, Чихачев Д. Н., Шингарев и В. А. Энгельгардт. От Государственного Совета были выбраны: Васильев, граф Велепольский, Гурко, князь Лобанов-Ростовский, граф Олсуфьев, барон Розен и Скадовский. Председателем думской делегации был Товарищ Председателя Государственной Думы Александр Дмитриевич Протопопов; Председателем делегации от Государственнаго Совета был Владимир Иосифович Гурко. И Протопопов, и Гурко в совершенстве владели иностранными языками и были дельными, хорошими ораторами. Из членов Думской делегации убиты бунтовщиками: Протопопов, Радкевич, Чихачев и Шингарев. Из членов делегации Государственного Совета скончались: Скадовский, Велепольский, Лобанов-Ростовский (последний в большой нищете во Франции) и Гурко, скончавшийся в Феврале 1927 г. в Париже. Члены Государственной Думы ехали на свой счет; члены Государственного Совета получили от правительства по пяти тысяч рублей на командировку. Чихачев и барон Розен доехали только до Лондона, откуда вернулись назад - Чихачев - вследствие известия о смерти матери, барон Розен-по политическим соображениям. Делегация выехала из Петрограда в половине Апреля 1916 года и вернулась в конце Июля 1916 года. Путь следования лежал чрез Стокгольм и Христианию на Берген. В Бергене, на любезно предоставленной делегации королевской яхте, за что повторяю благодарность нашему милому посланнику К. Н. Гулькевичу, делегация вышла в открытое море и пересела на ожидавший ее английский крейсер Донегал, который должен был направиться в Ныо-Кэстль. Однако ночью получены были тревожные сведения о немецких подводных лодках, преследующих крейсер Донегал и потому, изменив курс, нас высадили на самом северном пункте Шотландии, где нас ожидал специальный Королевский поезд, доставивший нас в Лондон, провезя по большей части Великобританского острова. В Лондоне на вокзале мы были встречены особою парламентскою комиссиею по приему. С момента посадки на крейсер Донегал мы считались гостями английского правительства, потом считались гостями французского правительства, потом гостями итальянского правительства; на обратном пути считались опять гостями вплоть до возвращения в Берген. Всюду нам отводились лучшие помещения в лучших гостиницах: в Лондоне Claridg'esHotel, в Париже Hotel Crillon, в Риме Grand Hotel; всюду у каждого из нас находился в распоряжении автомобиль и к нам был прикомандирован офицер - в Англии капитан Скэйль, во Франции капитан Лебон, в Италии капитан Амендола.

Вся наша поездка была сплошным триумфальным шествием народных представителей Великой России и мы глубоко чувствовали и сознавали, что в нашем лице союзники чествуют Русскую мощь и её Верховного Вождя Великодушного Императора Николая Второго. В речах союзники часто называли Императора Великодушным. Наше ежедневное времяпрепровождение в каждой стране было расписано по часам, наши радушные хозяева позаботились и подумали буквально обо всем, начиная от приема главою государства и кончая посещением театра. Мы были приняты английским Королем и обеими Королевами в Лондоне; мы были дважды приняты итальянским Королем на фронте, обедали у него и после обеда Демченко сфотографировал в саду нашу группу с Королем и потом одного Короля. Представлялись ему в обычных домашних костюмах.

Время посещения нами итальянского фронта совпало со временем побед генерала Брусилова на Галицийском фронте, где он забирал пленных сотнями тысяч. Это обстоятельство особенно благоприятно было для Италии, так как давало возможность снять с того фронта и перевести на этот большое количество подкреплений, в коих ощущалась сильная нужда. Итальянский Король по этому поводу был в отличном настроении духа и чрезвычайно любезен, острил над своим маленьким ростом, не превышающим величину большого снаряда «чемодана», который стоял у него тут же в кабинете, много смеялся своим милым фыркающим смехом и был внимателен и трогательно прост. Жил он в скромной усадьбе некоего землевладельца; обед был вкусен, но прост, посуда, сосуды для вина и вся сервировка была серебряная; вина Король не пьет, и не курит; сопровождал нас к Королю маркиз де ла Торрета, долгое время живший в Петрограде и последнее время занимавший пост итальянского посла в Лондоне. В Риме мы были приняты Королевою Еленою, которая сказала несколько слов по русски и сообщила, что собирается везти наследника к Королю на фронт. Были представлены вдовствующей Королеве Маргарите и были также у Герцога Аостскаго.

В этих посещениях нас сопровождал наш милый и достойный посол Михаил Николаевич Гирс, который, будучи глуховат на одно ухо, забавно и ловко умел всегда подставить говорящему свое здоровое ухо.

В Лондоне, при представлении коронованным особам, нас сопровождал наш посол престарелый граф Бенкендорф. С ним у нас вышел маленький конфликт, так как он ни только не пожелал нас приветствовать на вокзале, но выслал нас встречать незначительного посольского чиновника, тогда как со стороны англичан нас встречал особый комитет по приему, образованный из представителей обеих палат. Председатель делегации Протопопов отправился к графу Бенкендорфу объясняться. Объяснение было бурное, старик считал себя правым и упорно отказывался оказать нам особое внимание, как того требовал Протопопов. В конце концов Протопопову удалось его уломать и он нанес нам всем официальный визит, затем устроил грандиозный раут и ири нашем отъезде провожал нас на вокзал. На рауте у графа Бенкендорфа был также выделявшийся своим ростом, фигурою, военным мундиром при Андреевской ленте, Великий Князь Михаил Михайлович, уже много лет проживающий вне пределов России. Великий Князь удостоил делегацию своим посещением, пригласил нас к обеду и принял нас так тепло и радушно, что мы вынесли самое лучшее воспоминание о нем и о нем и его супруге, а обе дочки его - одна блондинка, другая - брюнетка просто писаные красавицы. О Государе Великий Князь отзывался с любовью и уважением, хотя видно было, что его тяготит вынужденное пребывание вне родины. Великий Князь состоял в Лондоне почетным председателем русского военно-промышленного комитета и вообще пользовался в Лондоне любовью и популярностью. Как об очень деятельном работнике в Лондонском посольстве следует упомянуть о секретаре Е. В. Саблине, полезная деятельность коего продолжается до сих пор, несмотря на все трудности настоящего его положения.

При посещении Ллойд-Джорджа в его рабочем кабинете, премьер министр казался чрезвычайно занятым, так как в одно и то же время разговаривал с нами, говорил по телефону, слушал своего секретаря, отдавал приказания и пил чай. У него очень большая голова, богатая растительность и умные, хитрые, голубые глаза. Говорит мало.

Внимание, проявленное к нам английским правительством было так велико, что нам демонстрировали ни только английские пехотные войска, в одном из лагерей, но для нас был устроен смотр английской эскадры. Туг же мы познакомились с чрезвычайно симпатичным адмиралом Бьюти. Картина стройного прохождения стальных великанов была так величественна, внушительна и вместе с тем так красива, что не поддается описанию.

Очень ласково и гостеприимно принимали нас в Парламенте и Палате лордов; тишина и соблюдение собственного достоинства очень велики; вероятно этому способствуют также сохраняемые, старинные костюмы -и парики. У меня была даже мысль привезти Родзянке в подарок седой парик с буклями.

В Париже мы были приняты Президентом Французской Республики Раймондом Пуанкаре, были приглашены им к завтраку, на котором присутствовала супруга президента, председатели обеих палат, некоторые депутаты и сенаторы и наш посол Извольский. На обратном пути каждый из членов нашей делегации был вторично принят в отдельности г. Пуанкаре. Аудиенция продолжалась около часу. При первом посещении нами Бриана в его кабинете на Quai d'Orsay, он обратился к нам с прочувственною речью и, как опытный оратор, играя на повышении, понижении и умелой вибрации своего, тогда еще очень бархатного, баритона, сумел исторгнуть у некоторых из нас даже слезы. Особенно симпатичное, хорошее впечатление производил, так трагически впоследствии погибший на посту президента французской республики председатель палаты депутатов Поль Дешанель. Мне сдается, что председатель всякой выборной законодательной палаты должен обладать исключительно крепкими нервами, и выбираться лишь после надлежащего медицинского освидетельствования, иначе каждого, заурядного здоровья председателя, должна ранее или позже постигнуть печальная судьба нервного расстройства. В своей жизни я неоднократно посетил заседания законодательных палат четырех государств и убедился, что везде председатель палаты несет непосильную рядовому человеку нервную работу; ни только во время председательствования во время заседания палаты, но и вне такового нервы его постоянно напряжены, ибо ему не дают минуты покоя. Найболее охраняющая свое достоинство и самая спокойная во время заседания палата - это безусловно английская палата лордов. Найболее шумная - это французская палата депутатов, которая мне показалась, к удивлению, гораздо шумливее русской Государственной Думы. Там поднимался иногда такой галдеж, какого у нас никогда не было, и каковой не прекращался, несмотря на отчаянный звон укрепленного председательского колокола, размером своим напоминающего колокол в первом действии известной комедии «Свадьба Кречинскаго».

Среди обедов, чаев и вообще разного рода чествований нас со стороны представителей правительства и законодательных учреждений, иногда удавалось уделять время кругам финансовым, научным, торговым. Вспоминается большой обед от какого то общества, кажется писателей, гвоздем коего был писатель-атеист Анатоль Франс, восседавший рядом с Милюковым.

Несмотря на его длинную седую бороду и довольно благообразную внешность, он произвел на меня отталкивающее впечатление, не исчезнувшее и после произнесенной им речи, сильно напомнившей мне речи произносимыя нашими думскими социалистами.

Согласно расписанию нашего времяпрепровождения, мы много времени посвящали посещению фабрик и заводов, работающих для военных нужд, как в Париже. так и во многих городах Франции, Англии и Италии. Особенное удивление вызвал завод Ситроен, который сумел почти из ничего создать в очень короткое время крупное производство военных материалов. Прозорливые люди тогда уже предсказывали предприимчивым и способным хозяевам блестящую будущность; приятно констатировать ныне, что эти предсказания сбылись. Блестящий завод Рено мы посетили дважды, пользуясь при этом широким гостеприимством хозяев. Можно ли было тогда думать, что менее чем чрез пять лет заводы Ситроен, Рено и другие будут давать заработок многим, многим русским воинам-беженцам. Особенно приятно мне выразить хозяевам этих заводов большое русское спасибо и от души пожелать им дальнейшего успеха и заслуженного процветания в делах.

Чрезвычайно трогательно и интересно было посещение русских войск, расположенных в лагере Майи, приблизительно в трехстах километрах от Парижа. Количеством их было около дивизии, под начальством генерала Лохвицкаго и Нечволодова. В эту поездку сопровождало нас много депутатов и сенаторов, с приемною комиссиею почти в полном составе. Председателем приемной комиссии от палаты депутатов был Франклен Буйон, а от сената милый и бесконечно любезный Поль Думер, нынешний председатель Сената. Солдаты выглядели прекрасно и были подобраны молодец к молодцу. На наши расспросы всем ли они довольны, солдаты отвечали утвердительно, но жаловались на отсутствие черного хлеба и с презрением отзывались о красном вине, не могущем совершенно заменить русскую водку - монопольку. Когда мы вошли в казарму и на привет генерала «здорово ребята» солдаты гаркнули во всю глотку обычное: «здравия желаем, Ваше Превосходительство», то французские гости, в особенности милый Думер, обомлели от неожиданности, а потом пришли в восторг; им это понравилось; во французских войсках такой способ приветствия не известен. Чрезвычайно сильное впечатление на французов произвел и устроенный смотр войскам, проходившим с песнями. Пред парадом, в походной церкви было отслужено молебствие, а после парада нам предложен был обед, обильно поливаемый шампанским из четвертных бутылок - магнум; это было в Шампани, недалеко от фронта. Во время обеда играл отличный оркестр, пел хор песенников, при чем один солдат из Курской губернии до того хорошо свистел соловьем, что вызвал полное изумление французов.

«Что за песни, что за песни

Распевает наша Русь;

Коль захочешь, брат, хоть тресни,

Так не спеть тебе француз.

Золотые, удалые, не немецкие,

Песни русские простые, молодецкие».

Во Франции также, как и в Италии мы посетили фронт военных действий. В таких случаях мы разбивались на небольшие группы и посещали разныя места фронта. Мне пришлось быть в Арденском лесу у генерала Миллера, который нам предложил обед, а также мы обедали у славного героя генерала Гуро, нынешнего военного Губернатора Парижа. Личность генерала Гуро, лишенного одной руки, обаятельна и сам он очень расположен к русским. Его внешний вид, темно русая окладистая борода и светлые голубые глаза, напоминает славянский тип.

Однажды, при посещении фронта, совсем вблизи нас упал и разорвался снаряд, осколки коего мы увезли с собою на память.

В нашу программу входило также посещение Бельгийского правительства, жившего тогда во Франции, в городе Гавре. Обед, данный в нашу честь Бельгийским правительством, отличался ни только вкусовыми ощущениями, но, в виду участия в нем большого количества дам, прошел с особенным оживлением. Несмотря на занятие немцами Бельгийской территории, члены

Бельгийского правительства очень бодро и уверенно смотрели на будущее. Наши симпатии к Его Величеству Бельгийскому Королю Альберту были так велики и искренни, что обед получил особо задушевный оттенок и мы чуть не опоздали на поезд.

Особенно шумным овациям со стороны народных масс мы подвергались в Италии, при проезде на фронт; тут буквально нас осаждала толпа, бежавшая за нашими автомобилями, чтобы пожать нам руку; это было ни только утомительно, но, несмотря на самый тихий ход автомобиля, и физически больно руке; поэтому мы менялись в автомобиле местами и устанавливали между собою очередь кому пожимать протянутые руки. Крики «Е viva la Russia» не прекращались. Пешком ходить было опасно, чтобы толпа не смяла с ног в порыве проявления радости, особенно пылко выражаемой под южным солнцем Италии. Конечно мощным союзником солнца являлся также генерал Брусилов, с его сотнями тысяч пленных, взятых в Галиции.

В Турине нам был устроен неожиданный, чрезвычайно приятный сюрприз. Была поставлена опера «Cavaleria rusticana » и дирижировал оркестром специально для нас приглашенный сам ея автор Масканьи. Весь театр внутри был убран национальными итальянскими и русскими флагами пополам. Исполнение оперы было несравненное. Наслаждение было истинное и подъем духа необыкновенный. Сколько раз был исполнен Русский Национальный гимн, трудно сказать. Стоя у барьера в отведенных нам ложах, мы долго кланялись, отвечая на приветствия и аплодисменты партера, всего театра, оркестра и Масканьи, всех обернувшихся к нам лицом. Помнится мне, что при приезде в Милан, на вокзале, при встрече нас, оркестр исполнил Русский гимн тринадцать раз; я считал и запомнил эту не хорошую цифру потому, что после третьего раза, думая, что уже конец, влез в ожидавший автомобиль и простоял в автомобиле без головного убора еще время, потребное для исполнения десяти раз нашего национального гимна. Стоять было не особенно удобно, но считать было приятно.

При первом приезде нашем в Лондон, одна из газет, описывая приезд и встречу на вокзале, закончила описание словами - «русские депутаты представляют из себя людей, которые ничем не отличаются от обыкновенных культурных людей»... А при приезде в Париж, одна из газет, кажется «Petit Parisien», выражала неудовольствие, что украшавшие наши автомобили русские национальные флаги были несоразмерно малой величины. Кстати сказать на Северном вокзале в Париже была порядочная толкотня, осложненная как всюду и везде фото и кинофотографами. Меня чуть не опрокинули и только благодаря мощной протекции доброго и милого сенатора Поля Думера, я был удержан от падения.

В числе посещенных делегациею городов находился и город Лион, с его пресловутым мэром Эррио. В Лионе на вокзале мы присутствовали при торжественной встрече поезда, привезшего большую партию тяжело раненых. Было трогательно, но Гурко, долженствовавший произнести речь, был по недоразумению задержан полицией и вместо него экспромтом говорил В. А. Энгельгардт. Оказалось, что для поддержания порядка полиции строго было приказано никого не пускать на вокзал без особаго билета. Гурко, слегка отставший от делегации, как и мы все - главные приглашённые - особого билета не имел и потому усердный полицейский агент его не пропустил. По окончании церемонии мы застали Гурко, сидящего в автомобиле, в очень скверном настроении духа. Лионский префект немедленно к нему подошел с извинениями, говоря про полицейского: «je lui ferai une observation», на что Гурко ему возразил: «mais c'est a vous que je fais une observation». Растерявшийся толстый, добродушный префект, держа руку у своего парадного головного убора, не знал куда деваться от стыда и только все гуще краснел. Потом, за обедом, неприятный инцидент этот был заглажен и залит вином, а Лионский префект оказался милейшим н симпатичным человеком. Любезным хозяином был и Эррио, высказывавший нам свои искренние симпатии, которые он к сожалению перенес и на нынешних поработителей России. Эррио издавал тогда для русских войск, находящихся во Франции, газету. He помню её название, но ясно помню, что просмотрев несколько номеров, содержание газеты мне не понравилось - оно было слишком левое и не способствовало поддержанию военного духа русского солдата. Назад в Россию мы возвращались пачками, по два, по три человека, из предосторожности от преследования нас немецкими подводными лодками. Из Нью-Кэстля до Бергена Радкевич и я шли на малом торговом суденышке, вместимостью всего в тысячу двести тонн. Кроме нас пассажиров не было. К ночи разыгралась сильнейшая буря и нас чрезвычайно качало, качало так, что даже капитан страдал морскою болезнью, а я не мог расшнуровать мои ботинки; одно время думали, что гибель неизбежна, однако отделались только морскою болезнью и вернулись в Петроград благополучно.

Из Петрограда я отправился на охоту к моему другу Таргонскому в его чудное имение Бересни, Режицкаго уезда и провел там незабываемые две недели. Привезенное мною из Лондона ружье «Holland-Holland», радовало меня своим чудным боем и кроме того было очень счастливым, «спотычным». Мне несколько раз приходилось быть королем охоты или, как говорят поляки, «крулем полеванья». Мог ли я тогда думать, что этот визит в Бересни был последним и что вскоре от Бересней не останется и следа! К себе в Гродненскую губернию я уже не мог поехать, ибо она давно была оккупирована немецкими войсками.

ГЛАВА ШЕСТАЯ.

«Войска стоят стеной на фронт,

И ждут победного конца,

Но не видать на горизонте

Ни перемены, ни конца...»

Автор неизвестен.

«Justitia vincet,

Veritas vincet,

Mars opprimetur».

Одним из последних, вернувшихся из заграничной поездки, был Протопопов и с ним граф Олсуфьев. Возвращению в Петроград Протопопова предшествовала ловко пущенная сплетня о свидании его в Стокгольме с немецким дипломатом Варбургом и «о переговорах с ним о возможности и условиях заключения с немцами сепаратнаго мира». Вскоре я был приглашен Протопоповым к обеду и он поделился со мною своею радостыо о предстоящем назначении его на должность Министра Внутренних Дел. Государь очень остался доволен успехом заграничной поездки думской делегации, лично в милостивых словах благодарил его, как председателя делегации и предложил занять пост Министра Внутренних Дел. Государыня тоже его обласкала и оставила пить чай в семейной обстановке. Co слезами на глазах Протопопов рассказывал о нежной любви Государыни к детям и о той чисто-патриархальной, семейной обстановке, в какой царственные супруги проводят редкие, свободные от трудов, часы. На обеде присутствовал бывший Товарищ Министра Внутренних Дел, разведывавший полициею, Павел Григориевич Курлов, которого Протопопов пригласил для осведомления, как опытного администратора и которого, как он объяснил, предполагал вновь назначить на тот же пост. Мне кажется и я думаю, что всякий беспристрастный судья со мною согласится, что Царю трудно было бы сделать лучший выбор лица на должность Министра Внутренних Дел: Протопопов являлся ни только народным избранником, но также вдвойне избранником Думы и сверх того лицом публично одобренным, признанным и возвеличенным нашими союзниками. Можно ли было сделать лучший выбор?

Протопопов, будучи настроен очень оптимистически, полагал, что в благодарность за удачную заграничную поездку Дума поддержит его, не пойдет против него - октябриста и Товарища Председателя, что он сумеет договориться с прогрессивными лидерами, что никакая революция во время войны немыслима, так как была бы подлостью и изменою, что война скоро закончится полною победою союзников и торжеством России к славе возлюбленного Монарха и на страх врагам. Протопопова скорее озабочивал вопрос о проливах и вообще о условиях предстоящего мира, насколько они будут выгодны для Великой России, он даже привел циркулировавшие в Думе стихи:

«Я боюсь, что после драки

Все союзники гурьбой

Погрызуться, как собаки,

За куски между собой.

Все, что сделают солдаты

И их славные бои, -

Перепортят дипломаты

И особенно свои».

и пояснил, что последние две строфы имеют в виду непризнанного думского дипломата- «общественного деятеля» - Милюкова, известного своим врожденным отсутствием чувства такта и меры, за что его часто били. Справедливость мнения Протопопова о рекордной бестактности Милюкова нашла себе спустя десять лет официальное подтверждение со стороны его же софракционеров в выходящей в Берлине кадетской газете «Руль» от 1 Апреля 1927 года № 1927, по поводу сделанного Милюковым в издаваемой им в Париже газете «Последние Новости» заявления, следующего содержания: «Известный Борк Шабельский только что выпущен из тюрьмы, где он сидел за покушение на убийство Милюкова». На это заявление газета «Руль» пишет дословно: «Это напечатано в номере «Последних Новостей» от 28-го Марта, т. е. в день пятой годовщины убийства В. Д. Набокова. Так почтил П. Н. Милюков память В. Д. Набокова, ради него погибшего от руки убийцы. Что же делать? По части элементарного такта и деликатности с П. Н. Милюкова взятки гладки. Это давно уже известно. Но неужели же в редакции «Последних Новостей» не найдется ни одного человека, который осмелился бы удержать редактора от таких убийственно бестактных выходок».

Честь и хвала редакторам «Руля» - талантливому и мужественному I. В. Гессену и профессору А. И. Каминка, воздающим должное бывшему Министру Иностранных Дел Временнаго Правительства «общественному деятелю» П. Н. Милюкову. К сожалению, по прошествии десятилетней земской давности, покрывающей прежние бестактные и преступные его речи и бестактную деятельность, это подтверждение несколько запоздало, но, конечно, лучше поздно, чем никогда.

Однако заграничные лавры Протопопова не давали покоя прогрессивному блоку и особенно Милюкову и Шингареву - живым свидетелям увенчания Протопопова союзниками.

Прогрессивный блок, возглавивший в лице своих лидеров борьбу за власть, опасался, что при Протопопове в роли Министра Внутренних Дел им не захватить власти в свои руки. Протопопова надо было во что бы то ни стало свалить в общей министерской чехарде. Пущены были в ход обычные с кафедры Государственной Думы средства борьбы: злословие, инсинуация, намеки, клевета. Главари прогрессивного блока захлебывались от злости при произнесении одного имени Протопопова, а заместитель Протопопова по должности Товарища Председателя Думы «красноречивый» граф Владимир Алексеевич Бобринский дошел до того, что, пользуясь всею полнотою свободы слова, позволил себе с кафедры Думы произнести речь, полную явно неприличных и оскорбительных против Протопопова выражений, покрытых шумными аплодисментами большинства Думы.

Протопопову ничего не оставалось, как вызвать зарвавшегося графа Бобринскаго на дуэль. Co стороны Протопопова секундантами были приглашены члены Государственной Думы Александр Александрович Радкевич и я. Co стороны графа Бобринскаго секундантами были приглашены члены Государственной Думы князь Илларион Сергеевич Васильчиков и Василий Виталиевич Шульгин. Переговоры между секундантами продолжались в течение нескольких дней и имели место частью в здании Государственной Думы, частью на квартире у князя Васильчикова, на Караванной улице. Результатом переговоров было признание графом Бобринским факта насеного на словах Протопопову с думской кафедры оскорбления и извинительное письмо, написанное Бобринским Протопопову, в котором граф Бобринский взял свои слова обратно. Всем переговорам велись секундантами подробные протоколы, которые тогда-же были полностью, за всеми подписями, напечатаны в газете «Новое Время».

Хотя благородный жест Протопопова, напомнивший прогрессивным ораторам, что он сумеет защитить свою честь шпагою или пистолетом, и заставил их быть осторожнее в выборе слов, но на деле вызвал еще большее против него озлобление - на радость Керенскому, Скобелеву и Чхеидзе. Tertium g-audens. Прогрессивный блок повел на Протопопова атаку в продовольственной комиссии, требуя передачи продовольственного вопроса из рук правительства в ведение земств и городов. Очевидно никакое правительство не могло на это согласиться и Протопопов сам явился в заседание продовольственной комиссии возражать против требований блока. Однако тут он сделал, пожалуй, мальчишескую выходку: желая вероятно символически напомнить Думе о своей власти ни только Министра Внутренних Дел, но и Шефа Жандармов, он явился в Думу, облеченный в форму шефа жандармов. Этим он еще более раздразнил и без того озлобленных членов прогрессивного блока. Должен заметить, что у Протопопова был маленький «пунктик» по поводу этого шефства жандармов, которому он придавал очень большое значение. В своем министерском кабинете на Фонтанке Протопопов поставил мраморный бюст генерала, одетого в форму шефа жандармов - это был один из его предков, кажется граф Бенкендорф; занимавший эту должность при одном из прежних Императоров.

Продолжая довольно часто посещать Протопопова, я с грустью и страхом стал замечать некоторое ослабление в его здоровье; он стал иногда забывчивым, медлительным, часто нервничал, впадал в какой то блаженный экстаз, стал необычайно многоречивым и малодеятелен. Говорил, что его лечит известный доктор Бадмаев, пред обедом принимал серого цвета пилюли, заранее приготовленные на особой тарелке и о приеме которых ему неукоснительно напоминал его верный камердинер Таракан, ездивший с ним также за границу. На существующее положение и будущее Протопопов продолжал смотреть довольно уверенно; открытых революционных выступлений не предвидел, полагал, что некому выступать, ибо рабочие довольны, зарабатывая много денег, продовольствие имеется в избытке, а если бы и были произведены попытки уличных выступлений, то таковые были бы без труда подавлены. Очень огорчало Протопопова недоброжелательное отношение к нему Думы, нежелание его поддержать и непонятные, необъяснимые придирки. Находя своевременным отменить существовавшую черту еврейской оседлости, лишающую евреев свободы передвижения и вызывающую справедливые нарекания и озлобление, я неоднократно уговаривал Протопопова принять к тому надлежащие меры. В принципе Протопопов был согласен, но под разными предлогами оттягивал окончательное решение этого вопроса. Однажды он обещал мне поднять этот вопрос при первом всеподданнейшем докладе и решить дело об отмене черты еврейской оседлости путем Высочайшего Манифеста. Однако обещания не исполнил, объснив большим количеством, находившихся в докладе более спешных дел. Дальнейшие мои напоминания успеха не имели.

Последнее напоминание я сделал несколько дней спустя после убийства Распутина. Я доказывал Протопопову, что наступил последний момент укрепить свою власть и поднять популярность и что верным средством к тому была бы проведенная спешно в жизнь либеральная реформа, отменяющая черту еврейской оседлости и предоставляющая евреям свободу жительства и передвижения. К сожалению, мои слова не воспринимались Протопоповым, мысли коего всецело были поглощены делом убийства Распутина. Он был чрезвычайно расстроен и нервен. Вынув из стола толстое дело об убийстве Распутина, Протопопов достал фотографию, снятую с тела Распутина по вынутии его из воды, и, указывая на нее, с волнением обратил мое внимание на то, что окоченевшие пальцы правой руки были сложены как бы для крестного знамения и благословения. Это была правда: правая рука Распутина была поднята кверху и пальцы сложены в жест, коим обычно православные священнослужители благословляют народ. Протопопов придавал этому жесту особое символическое значение и в связи с ним видел в лице убитого не совсем обычного грешного человека.

Между тем смена министров продолжалась. Кратковременное пребывание на посту председателя совета министров дельного, умного и энергичного Александра Федоровича Трепова не могло изменить положения. Умеренная часть Думы возлагала на него большие надежды; он ушел слишком скоро и, как говорили, причиною тому было личное неудовольствие Государыни, не благоволившей к Трепову. Назначение председателем Совета Министров Штюрмера, которого злые языки называли почему то германофилом, вызвало серьезное беспокойство среди наших союзников. В то время, в одно из бурных заседаний Думы, я встретил в Екатериненском зале знакомого английского депутата, профессора Симсона. Этот милейший, культурнейший человек, ранее часто посещал Россию, написал несколько книг о России и в частности исследование о Сибири, умел говорить по русски и во время пребывания думской делегации в Шотландии сопровождал нас. Конечно мы с ним разговорились, он посетил меня на моей квартире и при обмене мнений я ясно заметил в нем тревогу сомнение, внушаемые происходящими в России событиями.

Тревога наших союзников о назначении Штюрмера нашла отголосок в думской поэзии, вылившейся в двух четверостишиях:

«Здесь случилось очень быстро

Много странных перемен, -

Так про нового министра

Пишет в Лондон Бьюконен».

«Ах, грядущий день неведом.

Мыслит сумрачен и строг,

Светских дам кормя обедом,

Господин Палеолог».

Действительно грядущий день был неведом и мог ли культурный, просвещенный французский посол Палеолог тогда предположить, что ковры, гобелены и прочее драгоценное посольское имущество будет расхищено из здания французского посольства представителями грядущей власти, как о том всему миру оповестили газеты.

В эти дни приехала в Петроград Итальянская торговая делегация. Для приема их образован был особый комитет под председательством члена Государственного Совета Василия Василиевича Тимирязева. От Государственной Думы в комитете был я, как Товарищ Председателя. Среди итальянцев были также по-видимому и социалисты, обычного направления, однако большинство было монархисты и все очень милые люди. Итальянцы стремились усилить торговые сношения с Россиею и особенно нуждались в твердых сортах пшеницы, из коей делаются макароны, предлагая с своей стороны посылать в Россию в изобилии апельсины и лимоны. В свободное от торговых заседаний время, мы чествовали Итальянцев обедами и разными развлечениями, вспоминая как радушно принята была в Италии русская думская делегация. В то время Итальянским послом в Петрограде был обаятельный и милый маркиз Карлотти. В роскошных покоях итальянского посольства на Большой Морской улице, маркиз Карлотти устроил блестящий раут, на котором встретились бывшие друзья - ныне заклятые враги - Председатель Государственной Думы Родзянко и бывший Товарищ Председателя Государственной Думы, ныне Министр Внутренних Дел, Протопопов. Протопопов повернулся к проходившему Родзянке спиною, Родзянко отвернулся от Протопопова и здороваясь со мною, сказал: «не собираетесь ли вы теперь и меня вызвать на дуэль?» Очевидно он намекал на мою роль секунданта при вызове на дуэль Протопоповым Товарища Председателя Думы графа Бобринскаго. Я поспешил успокоить Родзянку, что в этом отношении для него пока опасности не предвидится и он может спать спокойно.

В чествовании членов Итальянской торговой делегации принял участие и Протопопов, устроивший роскошный обед. После обеда, во время которого играл военный оркестр, состоялось отличное концертное отделение. Между прочим в нем приняли участие балалаечники и хор песенников Преображенского полка, во главе с молодым запевалою, отличавшимся особо хорошим и звонким голосом. Когда он затянул:

«Сидит милый на заборе

С революцией во взоре;»

то эта частушка была встречена громким смехом и аплодисментами. Маркиз Карлотти, понимавший немного по русски, не понял однако смысла песни и любезный хозяин поспешил перевести песню на итальянский язык, после чего маркиз Карлотти и Протопопов долго и искренне смеялись. Это было за несколько дней до начала «великой, бескровной революции». Итальянская торговая делегация, жившая в гостинице Астория, была захвачена революциею в Петрограде и с трудом из него выбралась. вынужденная возвращаться кружным путем, чрез Архангельск.

Последним, пред революциею, министром юстиции был Николай Александрович Добровольский. С ним и его многочисленной семьею у меня были особенно хорошие отношения, ибо я, заняв должность Гродненского Предводителя Дворянства по его предложению, в то время, когда он был Гродненским Губернатором, сблизился с ним в Гродно. Имея таким образом полную возможность узнать Добровольского и как губернатора и как частного человека, утверждаю, что он был честный, умный, дельный, энергичный и справедливый во всех отношениях человек. Кроме того, как бывший прокурор, он был выдающимся юристом. Даже делавшиеся, по обычаю, попытки оклеветать его с думской кафедры успеха не имели и затихли сами собою, - уж слишком прочна была за ним хорошая репутация по всей его долголетней службе.

Пред назначением на пост Министра Юстиции, Добровольский занимал ответственную должность Обер-Прокурора первого Департамента Правительствующего Сената.

Сохранив со времени пребывания в училище правоведения хорошую привычку говеть на первой неделе великого поста, и предполагая для этой цели посещать великопостную службу в уютной церкви Министерства Юстиции, куда меня любезно приглашала меня супруга Министра Ольга Дмитриевна Добровольская, я, в последний день масленицы, посетил радушную семью Добровольских, чтобы осведомиться о времени начала церковной службы. У них я застал моего друга, правоведа Леонида Александровича Шульгина, бывшего при мне Гродненским Прокурором, a тогда только что переведенного с должности Прокурора Московской Судебной Палаты на должность Прокурора Петроградской Судебной Палаты. Как Добровольский, так и Шульгин были чрезвычайно озабочены и после обеда Добровольский пригласил меня в кабинет для совещания. Оказалось, что правительство, сильно встревоженное все усиливающимся народным волнением и в особенности агитационною деятельностью левых думских ораторов, предположило принять энергичные меры и в первую голову хотело арестовать главных лидеров, начиная с истеричного Керенского, влево, всего около десяти человек. Добровольский просил меня, по нашей старой дружбе, высказать совершенно откровенно мое мнение. Мне показалось чудовищным посягнуть на депутатскую неприкосновенность вообще, а арест «кликуши» Керенского в частности казался мне нежелательным еще и потому, что арест окружил бы его ореолом мученичества и вызвал бы усиление народного волнения, тем более, что врачи психиатры несомненно признали бы Керенского нервнобольным и его пришлось бы из под ареста выпустить, что только осложнило бы положение, поэтому следовало бы его прежде всего немедленно освидетельствовать. Добровольский наоборот считал арест Керенского и компании и содержание их в Петропавловской крепости единственною радикальною мерою, а на случай выхода революции на улицу заявил, что правительство готово дать самый решительный отпор и что пулеметы готовы. На мое возражение, что если арестовывать Керенсктго, Скобелева и Чхеидзе, то почему оставлять на свободе Милюкова, Родичева, Шингарева, Шульгина и графа Бобринскаго, усердно расчищающих путь к власти ни только для себя, но и для Керенского, Скобелева, Чхеидзе и других, - Добровольский возразил, что Милюков, Шульгин и прочие названные мною депутаты являются все таки монархистами и порядочными людьми, которые во время войны не допустят до открытой революции и что Протопопов, не смотря на свое личное нерасположение к Шульгину, графу Бобринскому и Милюкову, тоже высказался против их ареста. С ними всегда можно будет договориться, а с Керенским, Чхеидзе и Скобелевым никогда. Прокурор Петроградской Судебной Палаты Шульгин высказался, как и я, вообще против ареста кого бы то ни было из членов думы, полагая, что в происходящих событиях виноваты не одни лидеры, а все левые фракции Государственной Думы и вообще её нынешнее большинство, т. е. весь прогрессивный блок, а потому единственным справедливым способом воздействия он признавал немедленный роспуск Государственной Думы. Этот роспуск обескуражил бы главных думских лидеров, лишил бы их возможности выступать с зажигательными речами от имени фракции или прогрессивного блока, стоящего за спиною, и облегчил бы возможность обезвредить особенно настойчивых агитаторов путем ареста, в качестве обычного гражданина, а не неприкосновенного члена Государственной Думы. Добровольский был явно недоволен мнением моим и мнением Шульгина. Он как бы предчувствовал, что Керенский скоро сменит его на посту Министра Юсгиции и причинить непоправимый вред России, однако Добровольский был видимо поколеблен в своей решимости арестовать Керенского. И если Керенский в свое время, к сожалению, не арестовал Ленина, то Добровольский, отчасти по моей вине, к сожалению, не арестовал Керенского. Мое заявление о замечаемом также у Протопопова начале душевного разстройства, Добровольский пропустил мимо ушей. Домой идти мне было по пути с Шульгиным, который остановился в меблированных комнатах на Литейном проспекте. Мы шли пешком, улицы были как то особенно пусты. Тишина нарушалась стуком копыт о мостовую от проезжавших изредка отрядов бравых конных городовых. Наш слух различил несколько отдаленных ружейных выстрелов. Мы шли молча. На Литейном расстались. Ни Л. Шульгина, ни Добровольскаго я в жизни больше не встречал. Оба погибли за Веру, Царя и Отечество.

Борьба за власть вышла на улицу и перешла во Всероссийский погром, т. е. в открытое насилие над личностью и имуществом самым простым, нагло - простым способом. Началось с погрома Государственной Думы 28 февраля 1917 года. Шло заседание Государственной Думы; время близилось к завтраку; у меня болел зуб и я отправился в думский лазарет за лекарством; окна лазарета выходили в садик, со стороны главного подъезда; чрез открытые, как всегда, ворота железной решетки, отделяющей здание думы от Шпалерной улицы, въехали два украшенных красными флагами грузовых автомобиля, на которых находилось человек двадцать вооруженных людей, по внешнему виду и одежде, напоминающих рабочих. Остановив автомобили у думского подъезда, люди эти бросились на дежурившего у входа часового и разоружили его; из бокового флигеля думы выскочил офицер, начальник караула, с остальными солдатами, но прежде чем растерявшийся офицер успел что либо предпринять, он был дважды ранен и упал на землю; немногочисленный караул сопротивления не оказал и вооруженные люди проникли в здание думы. Раненый офицер был внесен в думский лазарет; он оказался прапорщиком запаса, служил до призыва чиновником в Государственном банке, по политическим убеждениям был кадет. Вернуться из лазарета в Екатериненский зал думы было уже довольно трудно, ибо толпа посторонних людей все прибывала; частное совещание, распущенной на время Высочайшим Указом думы, было прекращено; члены думы смешались с толпою. Протискавшись в столовую, я хотел что нибудь наскоро сесть; оказалось, что все съедобное уже разграблено толпою; в вестибюле и в коридорах какие то люди складывали подвезенные на грузовиках мешки с хлебом, мукою, мясом и прочими съестными припасами; среди толпы виднелись форменные студенческие фуражки и много фуражек цвета хаки. Ничего не оставалось больше делать, как уходить. В передней чрезвычайно трудно было разыскать пальто и шляпу. Думский видный, толстый, всегда почтительный швейцар Пузов успел уже сменить свою ливрею на серенький пиджачок и не заметил моих трудов по розыску пальто. Толпа так густо наполнила садик пред думским подъездом, что я с величайшим трудом мог протискаться к выходным воротам на Шпалерную. Многие выражали открыто свой восторг путем взаимного целования. Красный бант - символ грядущего, неслыханного доселе в истории, кровопролития - украшал большинство грудей.

Мне кажется, что если бы ворота в железной решетке, окружающей Государственную Думу, были заперты и вместо караула, состоящего из десяти запасных солдат под начальством прапорщика запаса, Государственную Думу охранял бы десяток бравых конных городовых, то все эти первые пионеры открытого бунта легко были бы арестованы и события могли бы принять несколько иной оборот. Об этом своевременно никто не подумал. Упрекнуть в этом следует заведовавшего охраною Таврического Дворца генерала барона Остен-Сакена и его помощника. Однако может быть усиление охраны Таврическаго Дворца следовало бы предвидеть, ибо от Государственной Думы исходило подстрекательство к началу революции: «Кто сеет ветер - пожинает бурю».

Придя домой, я почувствовал такой сильный прилив отчаяния, что лег на диван, взял в руки мое прекрасное, привезенное из Англии охотничье ружье «Holland-Holland», и хотел застрелиться. Вошедшая не во время кухарка, отняла у меня ружье, заявив, что будут приходить с обыском и что ружье надо спрятать у дворника. Больше ружья моего я не видел. Однако лежать не было никакой возможности от непрестанно доносящихся с улицы звуков Марсельезы, а также от перемежающегося пулеметного и ружейного огня.

Пришел мой друг, член думы, барон Дмитрий Николаевич Корф, только что приехавший с фронта, где он состоял военным летчиком. Сидеть дома было невыносимо. Вышли на улицу и сразу попали под пулеметный обстрел, производимый откуда то с крыши. Путем искусной перебежки, добрались до Захарьевской улицы и скрылись в квартире члена думы радушного Гавриила Андреевича Вишневского, националиста, исполнявшего во фракции должность «кнута», т. е. наблюдавшего чтобы во время голосования все члены нашей фракции были бы в зале заседания. Тут мы расположились на полу, в безопасности от обстрела с крыш или с улицы. В окно мы наблюдали разного рода депутации, направлявщияся в думу, где их принимал то Родзянко, то Чхеидзе, то Керенский. Между прочими депутациями прошла депутация моряков гвардейского экипажа, имевшая впереди высокого, довольно полного, красивого морского офицера, брюнета, фигурою и видом своим напоминавшего Великого Князя Кирилла Владимировича; все были разукрашены красными бантами. Со стороны угла Литейного проспекта и Набережной поднималось густое черное облако дыма - это горело здание Петроградского Окружного Суда, со своею историческою надписью - «правда и милость да царствуют в судах». Вернувшись домой, застал свою квартиру разгромленной. Столы были взломаны штыком, что легко было определить по следам на дереве. Ценные вещи были унесены, равным образом бумаги и документы. На полу валялись игральные карты немецкого происхождения, остальная коллекция игральных карт, привезенных мною из заграничной поездки, была похищена. Это должно быть было выражение своего рода национальной честности грабителей или наглядное выражение любви к союзникам и ненависти к врагу. Я не понял. Вечером я отправился в думу, которая по прежнему оказалась переполненною посторонними людьми, хозяйничавшими в ней, как дома. Было также много лиц женского пола. Достойно было удивления, как в такой короткий срок можно было изгадить и загрязнить все помещение нарядного, чистого Таврического Дворца.

В одной из отдаленных комнат нашел члена думы октябриста В. А. Энгельгардта, одетого в военную форму подполковника. Он был окружен солдатами и разными штатскими людьми, суетился, отдавал приказания и производил впечатление человека, занятого очень важным делом. Увидав меня, он по-видимому обрадовался и на мой удивленный взгляд объяснил, что он «назначен» комендантом Таврического Дворца; затем самым развязным и естественным образом, указывая на столпившихся вокруг него Преображенских солдат, добавил: «видите, Алексей Александрович, они привели своих офицеров, которым не доверяют, просят их разоружить; офицеры стоят на дворе под охраною, я очень занят, сходите, голубчик, с солдатами и разоружите офицеров». Я машинально повиновался и пошел за солдатами, но при первой же возможности, конечно, юркнул в толпу и бросился домой. Тяжело было на душе, так тяжело, что казалось тяжелее быть не может, казалось, что это предельная черта, за которой может быть только одно - спасительное небытие.

После тревожной, бессонной ночи, забывшись только под утро, был разбужен сильнейшим звонком, звонившим одновременно, как из кухни, так и с парадного входа.

Кухарки не было дома, ушла на базар. Отворив дверь с черного хода, был немедленно окружен четырьмя, вооруженными винтовками, солдатами; с парадного входа вошло еще двое солдат и один юркого вида штатский. Приказав мне стоять в моем дезабилье недвижимо среди комнаты и приставив ко мне караульного с направленным на меня штыком от винтовки, непрошеные посетители приступили к обыску. Странно, что ни малейшего чувства страха я не ощущал, а давило какое то особенное чувство глубокой горечи, обиды, болела душа - ведь это были те же солдаты, которые на поле брани так просто проявляли чудеса храбрости, так геройски переносили страдания, так по христиански умирали. А тут - что с ними сделалось, ведь это грабители, бандиты. Один из них, увидя на ночном столике мои карманные часы, ловким движением руки, согнув ладонь ложкою, как обычно ловят мух, смахнул часы в карман своей шинели. Впервые в моей жизни я испытал на себе ощущение открытого грабежа, с насилием, и хотя физического, в прямом смысле слова, насилия не было, но насилие над волею вряд ли уступает действию физического насилия; во всяком случае, по ощущению, испытанному мною, я мог его приравнять к глубокому оскорблению и издевательству над личностью. Увидев, что квартира была уже разграблена и все ценное унесено, посетители очень огорчились. Один из них, обнаружив в шкафу мою походную шинель, с золотыми придворными орлами на погонах, торжественно заявил: «товарищи, да ведь это адмирал, его надо арестовать или сейчас расстрелять».

Мне так хотелось, чтобы это несносное положение так или иначе скорее кончилось, чтобы меня или проткнули штыками или отпустили на свободу, что я с нескрываемым раздражением в голосе закричал, «как вам не стыдно, не уметь отличить формы Красного Креста от морской формы, а еще обыск делаете». Подошедший на пререкания штатский, сказал: «во первых не кричите, а во вторых вы правы». Солдаты повиновались. Уходя, они нашли и унесли спрятанную предусмотрительно кухаркою под буфетом бутылку драгоценного Наполеоновского коньяка, привезенного из Парижа. Это обстоятельство меня очень огорчило. Не в коня корм; коньяк мне так пригодился бы при создавшемся невыносимом положении. Поспорив между собою на прощанье о том, не следует ли меня все таки за что то арестовать и отвести в думу, и захватив обнаруженную коробку с папиросами, «товарищи» ушли продолжать свои подвиги к жильцам, обитающим надо мною.

Как ни скверно было на душе, но по привычке все таки пошел в думу. Народ в ней что называется кишмя кишел. В первой от входа зале депутат Чхеидзе, засучивая по обыкновению рукава, держал речь к депутации гимназистов; гимназисты с открытым ртом, глаз с него не спускали, прерывая речь громкими аплодисментами. Чхеидзе сиял от восторга.

В 1926 году, в одной из больниц Парижа, беженец Чхеидзе, бывший депутат, покончил жизнь самоубийством, перерезав себе бритвою горло.

В Екатериненский зал и в зал заседания протиснуться я не мог, говорили, что там заседает какой то совет рабочих депутатов. Для членов думы предоставлена была только одна комната - кабинет председателя думы, но и там были посторонние люди. Находящиеся немногочисленные члены думы выглядели как то странно, грязно и неряшливо одетыми; не бритые, некоторые без воротничков, а бравый князь Шаховский пришел в синей поддевке и таких же шароварах, воткнутых в высокие сапоги - настоящий Тарас Бульба, в молодости. Родзянко и президиум думы отсутствовал, был только секретарь думы октябрист Дмитрюков 7). Решили, что необходимо объездить казармы для ознакомления солдат с создавшимся положением.

Член думы Иван Федорович Половцов согласился ехать в казармы Финляндского полка, князь Шаховской в другие, приглашали меня. Так как я положительно не знал, что следует говорить солдатам и вообще к произнесению митинговых речей чувствовал врожденную нелюбовь, то от посещения казарм уклонился. Выпив вместо чая какой то темной бурды, добытой не без труда от каких то женщин, устроивших нечто вроде буфета, я остался сидеть в кресле, наблюдая, как время от времени солдаты приводили арестованных министров и прочих сановников; - в числе арестованных были граф Коковцов и финляндский Генерал-Губернатор Зейн. Зрелище было отвратительное. Из членов думы

образовался какой то комитет, который пробовал проявить себя компетентным в освобождении или дальнейшем аресте сановников, но это продолжалось не долго и погрома правительства не остановило.

В зале думских заседаний действовал какой то другой комитет - рабочих депутатов, менявший свое название в комитет рабочих и крестьянских депутатов, потом в комитет рабочих и солдатских депутатов.

Определенно чувствовалось, что Государственная Дума, в занятиях коей 28 февраля состоялся перерыв, согласно Высочайшему Указу, фактически перестала существовать и что члены думы в отдельности уже никакого значения не имеют, однако Родзянко просил вечером собраться в думе на частное совещание, так как будет кое кто из новых министров. Вечером собралось в кабинете Родзянки несколько десятков членов думы. Ожидание продолжалось не долго; быстрыми шагами, сильно стуча каблуками и толстою палкою по паркету, появился Керенский. Родзянко предложил членам думы встать и приветствовать нового министра юстиции; раздались жидкие аплодисменты; в дверях показалась фигура Милюкова - нового министра иностранных дел. Керенский начал что то по обыкновению истерично выкрикивать о революции, её завоеваниях. Мои нервы не выдержали и я ушел, глубоко понимая и чувствуя, что раз пост министра юстиции занял душевно больной Керенский, a пост министра иностранных дел - бестактный Милюков, то Великая Россия, как таковая, перестала существовать.

При дальнейшем посещении думы стало заметно, что Родзянко никак не может возглавить революцию. Хотя он и продолжал принимать по прежнему различные, украшенные красными бантами, депутации, но проявлял меньше апломба и восторга, в речах же стал сдержаннее и кратче. Вместо обычных письменных приглашений на частное совещание, он словесно просил собраться в библиотеке Государственной Думы, расположенной в одном из дальних помещений думы, во флигеле, н еще не захваченной посторонними людьми. Это совещание имело уже полутайный характер, а члены думы имели вид заговорщиков, двери охранялись. Картина очень напоминала заговорщиков из оперы «Гугеноты». Так и казалось, что Родзянко откроет совещание, возгласив своим басом обычное: «у Карла есть враги» и затем: «могу ль надеяться на вас и грозный меч направить ваш?»

Увы, обычные красноречивые думские ораторы как то сразу утратили «дар красноречия» и стали говорить кратко. Выяснилось, что власть, та власть, за захват которой боролась дума, - читай прогрессивный блок, - постепенно думою утрачивается и переходит к захватившему здание думы совету рабочих депутатов, при чем в совете приняли участие и некоторые очень левые видные члены думы, как например Чхеидзе и что ни только Керенский находится в зависимости от этого совета, но и весь Совет Министров, во главе с князем Львовым. Надо было что нибудь предпринять, но что - об этом никто не высказывался определенно. Тогда прогрессист Караулов 8, Кубанский казак, встал и сказал: «совет рабочих депутатов надо арестовать; если «господа» Государственная Дума даст мне соответствующий мандат, то я со своими казаками это поручение исполню». Такое практическое, жизненное и трезвое решение вопроса ввергло совещание в недоумение.

Начался краткий обмен мнений, сопровождавшийся боязливым поглядыванием на двери. Никто не сказал ни да, ни нет, а количество участников совещания стало понемногу уменьшаться. Хотя это было частное совещание, мы находили, что требуется все таки некоторый кворум. Кворума конечно не могло быть. Больше частных совещаний членов Государственной Думы не было.

Посещать в те дни Таврический дворец было поистине геройским и тяжелым подвигом. Толпа посторонних, неопрятных, грубо толкающихся людей производила гнетущее впечатление. Созерцание поголовного затемнения рассудка было нравственно мучительно. При всем добросовестном желании понять все происходящее, искренне присоединиться к нему и видеть лучшее будущее - это было непосильною задачею. Член думы Г. А. Вишневский сообщил мне, без комментариев, что теперь Россия будет республикою. В подробности он не вдавался, но, увидев сияющую_фигуру В. В. Шульгина, окруженного жадною толпою «слушателей и услыхав отрывки из его рассказа о поездке к Царю и о Царском отречении, я понял, въсем сердцем, всем существом своим понял, что теперь уже окончательно «свершилось» то ужасное, то непоправимое, то неслыханное в истории преступление, которое называется изменою своему законному монарху и своей родине во время войны и что главным подстрекателем и виновником в этом преступлении является четвертая Государственная Дума - четвертая Преступнейшая Государственная Дума. Что было делать? Величайшее историческое несчастье, именуемое революцией, свершилось. Россия, как Великая Держава, погибла, Величайший Всероссийский погром открыл свое победоносное кровавое шествие. Машинально вышел я из Думы и побрел по Набережной Невы, куда глаза глядят. Около Николаевского моста чуть не попал под бесшумный, роскошный автомобиль, украшенный знаками, присвоенными членам Императорской фамилии. Заглянув в него, увидел небрежно развалившуюся фигуру Керенского. Мною овладело такое сильное чувство отвращения, такое безумное желание бежать, бежать без оглядки, бежать подальше от этого повального сумасшествия и кошмара, что бы ничего не видеть, ничего не слышать, - что я бросился домой, наскоро уложил кое-какие оставшиеся вещи в чемодан и с первым отходящим поездом уехал в глубь Финляндии, в случайно пришедшую в память глухую деревушку Пункахарью.

«Бежать! но куда?

Без цели, на время, -

He стонт труда,

А вечно бежать - невозможно».

Великое русское спасибо всем государствам, дающим приют русскому беженцу.

Париж. Ноябрь 1920 - Январь 1927 г.

Берлин. Февраль - Май 1927 г.


1 Был впоследствии Новгородским губернатором. Ныне проживает в Париже.

2 Князь Урусов, по словам его сестры, умучен был на Кавказе большевиками, разрезавшими его живого па части; старший его брат Сергей, убитый тогда же, заставлен был присутствовать при пытках и смерти младшего брата.

3 Мучительную казнь мужа большевики скрывали от неё в течение года и вымогали деньги под предлогом возможного освобождения из тюрьмы. Она отдала все что имела и тогда только узнала, что муж казнен год назад.

4 Керенского опять били по лицу в Америке. Газета «Lokal Anzeiger» от 26-го Апреля 1927 г. № 194 сообщаегь: «В Чикаго в одном собрании только что опять был бит по лицу Керенский, на сей раз бывшим русским офицером». Когда же прекратится это публичное заушание душевно больного человека и поймут ли родные Керенского, что наступил последний момент его изоляции?

5 Терны - родовое имение Щербатовых в Малороссии.

6 Ветчинин был товарищем председателя фракции националистов.

7 Позже Дмитрюков застрелился.

8 Позже Караулов был убит.

 
Top
[Home] [Library] [Maps] [Collections] [Memoirs] [Genealogy] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX