Вярнуцца: Мемуары

Сиреневая роща. Успаміны пра родны кут


Аўтар: Худоба Михаил,
Дадана: 17-03-2020,
Крыніца: pawet.net.



В тот год, по окончании средней школы поступив и проучившись на филфаке БГУ три с половиной месяца, я вдруг решил бросить учебу и вернуться домой, - так мне тогда моя минская жизнь опостылела.

Была ли тому причиной саднящая душу тоска по родному дому, проистекавшая, скорее всего, от глухого одиночества застенчивого провинциального паренька, вынужденного в силу житейских обстоятельств самостоятельно проживать в большом городе. Или же истинной причиной было исподволь зародившееся сомнение в том, что избранная по окончании «десятилетки» профессия филолога, скорее всего, не приведет ни к заветному писательству, ни, на худой конец, к литературной критике, а наверняка и вероятнее всего, - лишь к обычному педагогическому поприщу: ежедневной проверке тетрадей; трепке нервов с «оболтусами», словом, - к рутинной работе учителя, к которой, так я считал тогда, не было у меня ни призвания, ни терпения.

Конечно же, сыграло свою роль и первое, и второе, и третье, - как это всегда и бывает при осознанном выборе дальнейшего жизненного пути.

И вот этим «третьим» и, возможно, - главным и решающим, - было внезапно возникшее острое желание жить и работать в лесу. Явилось оно благодаря нескольким осенне-зимним охотам, выпавшим на мою долю в тот памятный год. Не столько даже охотам, - мы так ничего и не подстрелили тогда, - сколько увлекшей меня неожиданной прелести целодневных блужданий по девственно белому снегу по лесам, полям да лугам, по перелогам да перелескам, - с интересом наблюдая при этом и впитывая в себя притихшую, затаившуюся на время жизнь тогда еще необычайно новой, таинственной и манящей меня, доселе неведомой так близко, природы.

Вдруг остро захотелось все бросить - аудитории, лекции, конспекты; грустные блуждания по вечернему большому и такому чужому городу; заботы о пропитании и проживании на съемной квартире с въедливой скрягой-хозяйкой, - и поселиться где-нибудь на хуторе, в лесу: целыми днями бродить в природе с ружьем в руках, на плече, внимательно наблюдая, изучая скрытную и таинственную жизнь разнообразных лесных обитателей, - что я уже больше не мог противиться этому желанию.

Наиболее подходящей для осуществления возникшего вдруг замысла, - с учетом местных условий и незначительности жизненного опыта, - была мной признана профессия лесника.

Высказанное в письме матери желание «непременно» стать лесником, требующее, однако, «вопиющей жертвы»: «по собственному желанию» бросить филфак БГУ, - заставило добрую мою матушку, вот уже более года после жестокой ссоры и разрыва с отцом проживавшую в далеком курортном городе, действительно «все бросить» и лететь на родину, чтобы отговорить своего «неразумного сына» от столь «ужасной», с ее точки зрения, столь нелепой затеи.

- Как?! Ты бросаешь университет, в который многие желающие не могут поступить, как ни бьются, а ты поступил так легко, с первого раза, чтобы идти в лесники?! - не успев даже раздеться, с порога «возопила дражайшая maman».

- А если мне нравится ходить по лесу, да еще с ружьем за плечами? - храбро парировал я первый ее выпад.

- Весь в батьку! Тот со своей охотой ни днем, ни ночью покоя не давал! И ты туда же?!. Но пойми: охота - это хобби, развлечение, отдых. А что такое быть лесником - ты-то, курья башка, хоть знаешь?! - матушка, от волнения, воодушевилась: и выглядела, и говорила страстно и вдохновенно. Я, признаюсь, тайком любовался ею.

- У нас в Лавцунах, - продолжала она, - мой бывший одноклассник, Базыль Волк-Карачевский, едва четыре класса закончил: два букваря скурил, пока читать-писать научился, - даже в «восьмилетку» не брали!.. Так тот вынужден был, вслед за своим отцом, в лесники податься. И сейчас в лесу живет - «топору молится». А ты? Такой грамотный, начитанный…так легко в университет поступил… - у матушки увлажнились глаза и она поискала в сумочке свой крохотный носовой платочек.

- И так же легко бросил! - бодро, с сарказмом, ввернул «неразумный отпрыск».

- Вместо того, чтобы учиться, получить высшее образование, достойную его профессию… Нет! Какая-то муха-цэцэ укусила, - взбрыкнул, заржал и попер. Куда?! - В лес!!! - не обратив никакого внимания на сыновнее ерничество, горячо-напористо «гнула maman свою линию».

- Нет уж, дорогой мой, давай с тобой договоримся: сейчас осмотрись, поработай… ну, хоть у батьки на заводе, - ничего, пристроит! А на будущий год, если не заберут в армию, или возвращайся в университет, или поступай на другую специальность. Если так сильно тянет в лес, хорошо: - выучись на лесничего или еще на кого, - я не знаю… Но только не простым лесником «с четырьмя классами образования»!.. Отрекусь! - неожиданно «грозно», даже для себя самой, закончила матушка свою страстную отповедь.

Надо признаться, ее рассказ о Базыле Волк-Карачевском (какая, однако, шляхетная фамилия!) и его начальном образовании своими образностью и горячей уверенностью в правоте своих слов возымел на «неразумного сына» некоторое отрезвляющее воздействие. Я пообещал ей не пороть горячки: взвесить все «за» и «против», все хорошенько обдумать, но до будущего учебного года в лесники не соваться.

Заметно успокоившись и желая поскорее упрочить вновь воцарившийся между нами мир, мама предложила назавтра съездить в деревню к бабушке - ее маме. Тем более это необходимо было сделать потому, что после переезда «на ПМЖ» в далекий южный город мама в течение полутора лет не имела возможности повидаться с самым дорогим и близким, самым родным и «единственным на земле» человеком.

Выехали рано утром, затемно. Настывший за ночь «ПАЗик» холодно и отчужденно принял наши тела на жесткий дермантин сиденья Сипло проскрежетал закрывающейся дверцей. Хрипло-натужно взвыл заработавшим двигателем и, брезгливо фыркнув в морозную стынь отвратным дымом выхлопного газа, нехотя тронулся в путь.

Минут через двадцать автобус прогрелся, поскольку спереди, от двигателя, в салон заметно повевало теплом. Сладостно было, поглубже натянув на глаза кроличью шапку, руки в перчатках засунув в карманы куртки, подбородок уткнув в теплый шерстяной шарф, тихо дремать под укачивавшее потряхивание ехавшего в ночи за окном автобуса.

Наконец мама мягко коснулась моей руки, - пора. Мы вышли из прогретого салона в темно-синюю стынь предрассветной декабрьской ночи. Отстраненно-деловито проскрежетав закрывшейся дверцей, отчужденно харкнув в стылое пространство ядовитым своим выхлопом, автобус «поковылял» дальше. Мы же, радостно вдохнув сладостно-острого, пахнувшего арбузом морозного воздуха, сошли с «брукованки» на лесную грунтовую дорогу и вошли в лес.

Идти предстояло километра два. О чем мы тогда говорили - бог весть. Сейчас уже и не вспомню. Большею частью пути молчали, конечно же. Каждый думал о своем. Вспоминал свое.

Я, например, вначале представил, что мои однокурсники сегодня, - и уже очень скоро, - пойдут в «универ». Будут полдня изнывать на лекциях, конспектируя в общих тетрадях разные там суффиксы-префиксы, морфемы, «мертвую латынь» или русское народное творчество. А я - вот он я! - свободен, «аки ветр в поле»!.. На пороге новой жизни, нового пути в ней!

Затем, наверняка, подумалось и о том, что вот идем мы с мамой по дороге, по которой в раннем детстве столько хожено-перехожено с нею вдвоем и втроем с отцом, когда на выходные или же летом в отпуск родители, взяв меня, а позже - и младшего братишку - приезжали погостить к бабушке.

Одна и та же дорога всякий раз, почему-то, представлялась мне новой. Видимо, это происходило оттого, что из-за буйной работы детской фантазии и разбросанности внимания, мной, ребенком, еще нисколько не обращалось внимания ни на последовательность, ни на особенности перемены окружавших меня придорожных картин. Я еще, большей частью, «жил в себе» - своей внутренней, насыщенной мечтами и фантазиями жизнью. Память же цеплялась и удерживала только «избранные места» - то, что каким-то образом затронуло, зацепило ее.

Вот поросшее большими осоковыми кочками - с кустами-куртиной в середине - пересохшее лесное болотце, бывшее когда-то лесным озерцом или по-просту - лужей, ныне именуемое на местном наречии «кудярой», на которой в один из ранних детских походов отец, неожиданно остановившись и пригнувшись, перейдя на шепот,, показал мне двух косуль - самку с детенышем, - которых я тогда увидал впервые. Идиллический тот образ, достойный быть вытканным на ковре-гобелене мастерицей-ткачихой в качестве «иконы» дивного лика милой, родной земли, так и врезался, и остался в моей памяти надолго: можно сказать - навсегда.

…Накануне вечером, в городе, читая и попросту «живя» в ту пору Буниным, я вспомнил еще об одном памятном с детства месте, о так называемой «сиреневой роще», - останце сохранившейся части парка некогда стоявшей там панской усадьбы - «фольварка» или «маёнтка». Подумалось, что коль скоро мы поедем к бабушке, нужно будет непременно посетить то место и посмотреть, так же ли оно живописно серой холодной зимой, как когда-то благоухало и «пело» на исходе весны или в начале лета.

Впервые я попал туда в возрасте десяти-одиннадцати лет.

Отец, любитель организовывать семейные выезды «на природу», привез туда две семьи - нашу и Якубовских - в один чудесный солнечный день конца мая - начала июня.

Сирень, помнится, то ли уже отцветала, то ли, вконец одичав, цвела на самых верхушках высоких кустов редкими, по большей части лиловыми, но порою и белыми, соцветиями-кистями. Мелкие, плотно утыканные цветки ее крепко благоухали медом и несказанно прелестной весенней свежестью. Явственно-чудный аромат разносился там ветерком повсюду.

Как загадочно, как интересно было нам, детям, вырезав из богато растущего вокруг «подручного материала» луки, стрелы, «ножи» и «томагавки», играть в индейцев, разбившись на два враждующих племени. Мы носились, прятались в зарослях сирени, орешника, резеды и малинника, гигантских лопухов и высокой, к счастью, не всегда жгучей, а порою и медово-сладкой, крапивы. Помню, очень нравились мне узкие извилистые тропинки, густо заросшие с боков травой и кустами, - так называемые «козьи тропы», - беспорядочно и во всех направлениях пересекавшие еще тогда хорошо заметные аллеи некогда аккуратно высаженного сиреневого, в основе своей, парка.

С каким трепетом ожидания на особенно тенистых, потаенных тропках устраивались нами засады!.. С каким восторгом страха и одновременно ликования удавалось вдруг избежать неминуемой опасности быть плененным, «раненым» или даже «убитым», со «снятым с головы скальпом»…Как резво уносили меня мои быстрые ноги от погони Алика Якубовского, бывшего года на три-четыре старше меня!..

Играя, мы неожиданно открыли там - в зарослях малинника, крапивы и лопухов - огромные замшелые валуны от фундаментов некогда стоявших там строений. И светлый родничок нарождающегося ручейка с чистейшей прозрачной водой, бойко бьющий из-под лежащих поблизости камней, упорно и смело пробирающийся в зарослях густо растущей, все заглушающей собою травы: туда - к текущей невдалеке речке.

В месте появления из земли родничка был расчищен небольшой омуток с гравийно-песчаным дном, на чистой глади которого плавал сам по себе деревянный ковшик, окантованный по краю медной или латунной сантиметровой полоской, для того чтобы человеку, пьющему воду, было приятно прикасаться к прохладному краю посудинки губами… Как славно и сладко в душе и в теле было нам тогда, набегавшись, - в жаркий летний полдень, - испить из той «крынички» холодной ключевой воды. Как приятно было посидеть и даже полежать на пышно разросшейся у ручейка траве в ласковой тени высоко раскинувших свои ветви кусттарников…

Соловьи весь день напролет свистали, верещали, щелкали, ловко прячась от людского глаза в густой листве буйно разросшихся кустов и деревьев. Мы же, дети, с головой ушедшие в свои игры, не обращали на них никакого внимания. Помню только: в одно из мгновений, пробегая мимо одиноко растущего на взлобке и особенно широко раскинувшего поэтому свои ветки куста лещины, внутри которого, под его сенью, рос и жил еще один загадочный мир более мелкой, но и более густой растительности, я был, как громом, остановлен почти оглушившей меня в оба уха внезапно раздавшейся яркой трелью соловья, сидевшего где-то вверху куста. Я попытался найти его взглядом. Шарил, шарил по ветвям и листьям. Но стволы и ветки были так высоки и так густо переплетены диким вьюнком, унизаны листьями, что я, прекрасно слыша над собой соловья, как ни всматривался, так и не смог его обнаружить…

И вот сейчас, на пути к бабушкиной хате, меня очень заинтересовала и, прямо скажем, воодушевила идея посмотреть, проверить, как выглядит то удивительное место моего далекого детства в этот малоснежный и серый декабрьский день: осталось ли там хоть «на йоту» романтической грезы и хоть «на пон ю х» - поэтической дымки - без пышной зелени тенистых сиреневых аллей, без чарующих трелей прославленных поэтами пернатых «Карузо» .

Поскольку день нашего приезда был будничный, - кажется, это была пятница, - и нас в доме никто не ждал, то с утра там никого из взрослого трудоспособного населения уже не наблюдалось.. Обстучав и отерев «на ганку» подошвы сапог и ботинок, «бразнув клямкай», мы с мамой, один за другой, невольно затаив дыхание, переступили порог её отчего дома.

Сразу при входе в кухню-горницу, налево от двери, у первого окна, одиноко сидела на «лаве» милая наша бабушка и, задумчиво-отрешенно глядя перед собой, сбивала в маслобойке сливки на масло.

Увидев маму, самую дальнюю и самую любимую свою дочь, столь неожиданно появившуюся вместе с внуком на пороге хаты, бабушка только немо ахнула и осталась сидеть, не в силах подняться на внезапно ослабевшие ноги. Мама первая, а я за ней, поздоровавшись, обняли и расцеловали милую нашу старушку. Вижу: у бабушки в уголках прищуренных возрастом родных серо-голубых глаз набухают, набухают и быстро скатываются по поблекшим, морщинисто-вялым и бледным щекам мутные крупные слезы. Тут же и мама вынула из рукава кофты скомканный свой платочек и ну прикладывать по очереди к одному глазу, к другому… На душе тут же сделалось как-то умиленно-неловко: грустно и светло одновременно…

Тут же услужливая память подсказала, что именно в этой хате, именно с этой печки в один из ослепительно белых от солнца и снега за окнами дней уже такого давнего и почти что самого раннего своего младенчества, я вдруг впервые осознал, почувствовал и понял свое личностное присутствие в этом мире , свое совершенно отдельное и как будто бы независимое существование в нем… То был первый миг жизни моего сознания . День рождения личности ; обретения памяти

Сколько же мне тогда было? Помню только, что еще не умел ходить, но уже, как будто бы, начинал делать первые шаги, - робкие, несмелые…

Бабушка, едва лишь оправившись от радостного потрясения, подхватилась и принялась хлопотать у печи: на скорую руку готовя дорогим, радостно-неожиданным гостям, незатейливое деревенское угощение. В каких-нибудь полчаса, на огромной чугунной сковороде, в обрамлении нежно-розово лоснящихся жирком «шкварак» свежего несоленного сала, ярко-оранжево белела пышная глазунья из десятка домашних яиц, а рядом, на чистом льняном «абрусе», сухо и жарко дымились большие и толстые пшеничные блины, мастерски выпеченные бабулей в жарком устье «русской» печи.

Традиционное селянское угощение небогатой белорусской хаты... Но, положа руку на сердце, - и только те, кто действительно едал "гэтыя прысмакі", - скажите: найдется ли еще что-либо вкуснее, натуральнее и сытнее, чем этот традиционный «сняданак» всякой, без преувеличения, "беларускай вёскі", каждой "беларускай хаты"?..

Плотно позавтракав, посидев, для приличия, с бабушкой и мамой еще некоторое время, в пол уха слушая их обычные «бабьи» толки-пересуды о разных житейских былях да новостях… сказав, наконец, что пойду прогуляюсь «па навакольлю», - я с внутренним облегчением и бодрой надеждой в душе вышел из дома и, "няспешнай хадою, покуль бачаць мяне праз вакно", двинулся в намеченный с вечера путь.

День зачинался серый, ветреный, - с небольшим, но при ветре довольно чувствительным, морозцем. Небо сплошь было укутано блекло-серой куделью туч и облаков. Землю подморозило, сковало. Мелкие лужи промерзли до дна и громко растрескивались первым хрупким ледком под твердыми подошвами зимних ботинок.

В «кудре» рядом с домом воду также покрыло льдом, столь тонким и прозрачным, что подброшенный вверх круглый камешек величиной с голубиное яйцо, отчетливо чмокнув, плавной пулей уходил на дно, оставляя на темно-льдистом стекле аккуратно-круглую черную дырочку, из которой тут же вытекала вытесненная камнем вода.

Верхушки сосен, лоз и ракит, полукругом растущих по дальнему, если подходить от дома, берегу этой самокопанной «с а жалки», раскачивал и трепал ветер. Зато в лесу, что начинался метрах в двух ста, было куда зат и шнее. Понизу там и вообще было тихо и хорошо. Только вершины больших деревьев угрюмо мотались в вышине, о чем-то своем - тугом и непонятном человеку - глухо шумели.

Лес тот был, в сущности, еще достаточно молодой и просторный - подчищенный и не заросший. Большей частью состоял он из березы, сосны и осины, там-сям перемеженных можжевельниками, елями, лещиной, ольхой да рябиной.

Дорога шла у правого его края, порой уклоняясь влево и вглубь, и была на удивление хорошо наезжена. Лишь значительно позже я узнал, что дорога эта, бегущая от довольно обжитой, домов на двадцать-тридцать, деревни Дайновка к Лавцунским хуторам, была действительно «живой» проселочной дорогой, весело бегущей по-над берегом Жижмы через поля, лес и далее, сливаясь с другими лесными дорогами, притекающими, подобно ручьям в реку, к «брукаванаму тракту», или «лип о вке» - мощеной камнем дороге, обсаженной столетними липами, - по которой утром мы с мамой приехали рейсовым автобусом «Лида-Слёзки».

Минут через двадцать пути лес окончился. Я вышел в поле и сразу же увидал вдали сереющие и низенькие, едва возвышающиеся над горизонтом сплошные кусты стоящей «на юру» «сиреневой рощи».

На открытом пространстве сразу дал о себе знать напористый северо-восточный ветер. Вскоре пришлось развязать тесемки и опустить меховые наушники, чтобы как-то согреть задубевшие на ветру щеки и крапивой жгущие уши. Кончик носа, если прищурить один глаз и скосить другой, стал малиново-сизый. Приходилось время от времени отворачиваться от ветра и тщательно растирать замерзающее лицо концом шерстяного шарфа, а затем и пальцами в шерстяных перчатках, поскольку шерсть и сама вязка на них были грубее: массаж лица получался более глубокий, - его на дольше хватало. Зато дышалось так легко и свежо, по-зимнему: - остро и сладостно, вольно и зд о рово.

Поле, осенью отдавшее людям урожай жита, было глубоко запахано на зиму и крепко спало, закованное в твердь ветрами, морозами, слегка припорошенное залегшим в бороздах и не сдутым на края с неделю как выпавшим снегом. Там-сям торчали из земли небольшие камни, щетинилась пучками незакрытая отвалами мышасто-рыжая стерня. Изредка бросались в глаза малахитово-бледные и аквамариново-сизые осколки кремня: эти крошечные свидетельства давнего вторжения на наши земли громадных льдов Великого Оледенения.

Но вот, наконец, и цель моего похода.

Только что это?! Сухие серые сети кустарников, вовсе не такие высокие, какими помнились с детства, но вместе с тем и заметно разросшиеся, - сплошные и непролазные стены кустов даже без летней листвы. Такие оставлено-одинокие, задичавшие, всеми давно позабытые… Но вместе с тем и вопреки всему, - все еще стоящие «па шляхецку»: замкнуто-гордые "нават і ў сваім зацятым адзіноцтве".

Если подходить с поля, заметно, что в виде живой изгороди сирень была высажена также и по верху невысокого вала, отделявшего территорию усадьбы от подступавших к ней с юга и запада полей. Буйно разросшись, кустарник почти по всему периметру превратился в сплошной серый плетень, через который даже зимой приходилось с большим трудом и осторожностью пробираться, чтобы, не испачкав и не порвав о мшистую кору одежду, попасть внутрь этого одичавшего парка.

Только с востока, от берега реки, вход в урочище был достаточно открыт, поскольку именно тут, на взгорке, стоял некогда панский дом с хозяйственными постройками. Огромные обомшелые камни фундаментов их еще виднелись кое-где из пожухлых зарослей дикого малинника, бодылья и бурьяна.

Ключика, пробивавшегося некогда между камней и светло-струйным ручейком потаенно сбегавшего к реке, я, как ни искал, так и не нашел. То ли задавило его каким-нибудь объехавшим, им же подмытым валуном, - и слабый ток воды так и не смог пробиться наружу и ушел вглубь земли. То ли иссяк он сам по себе, так как ушла глубоко питавшая его подземная родниковая жила. То ли зарос густой травой и так тщательно был укрыт плотно наметенными под кустами снежными «матами», что найти и заметить его было нельзя.

Да и повсюду там - под навесами разросшихся кустов - снег лежал значительно толще, чем в поле: сплошными белыми "сувоямі" наглухо закрывая землю. И именно благодаря снегу, его цветовому контрасту с темно-серым кустарником, отчетливо вырисовывались уже не такие ровные и не такие широкие, как создавались при закладке, аллеи «панского сада».

Нестихавший порывистый ветер к полудню раздвигал, раздергал в клочья серую овчину туч, и в сине-голубые прорехи чистого неба, радостно веселя глаз, стало выглядывать робкое еще, виновато-озябшее солнышко. Заглядевшись, как удивительно заиграл красками слюдяной панцирь слежавшегося, девственно чистого снега в самом конце «главной аллеи», я вспомнил стихотворение Фета, вычитанное на днях у Бунина в одном из меланхолически-чудесных его рассказов о последнем прощании двух любящих сердец… Он уходил на войну «14-го года», чтобы погибнуть там, а она оставалась в «дворянском гнезде», в старинном усадебном парке, чтобы на всю оставшуюся жизнь запомнить и то мучительное расставание, и то острое, негаснущее чувство любовной тоски при разлуке, коего не смогла уже ни забыть, ни предать во всю свою долгую жизнь…

Какая холодная осень!..

Надень свои шаль и капот.

Гляди, меж краснеющих сосен

Как будто пожар восстает!..

Здесь не было сосен, но «пламень» был: золотистый шафран вновь вынырнувшего из облаков солнца оранжево-алым блеском осветил девственно-белые "кілімы" (ковры, бел .) в глубине древней аллеи из зеленовато-серых, запущенно-забытых навек кустов и деревьев…

Зная, что «ничего мне за это не будет» (давно уж нет здесь хозяина), «святотатственно» нарушая нетронуто-девственный покров никем еще нетронутого снега, я побродил там еще какое-то время, пытаясь хоть отчасти воскресить в памяти воспоминания того счастливого летнего дня, когда десятилетним пацаном бегал-играл в густых теплых зарослях чудно благоухавшего, празднично «певшего» и не смолкая трещавшего звонкими соловьиными голосами не этого, а «того», - навсегда оставшегося в памяти удивительным, - места.

Увы: вспоминалось туго, и я спустился к реке.

Жижма как всегда быстро несла студеные помутневшие воды, бурля на перекате, свивая желтоватые пенистые косы позади выступающих из стремнины камней. От холода и сырости близ бурлящей студеной воды, мне сделалось как-то внутренне зябко, и я решил вернуться «под защиту» кустов и дерев.

Поднявшись на пригорок, обернулся. Передо мной открылись заречные дали, простершиеся на многие, видимые глазу, километры: поля, луга, дороги, - где-нигде отмеченные деревьями, кустарниками, - серые крыши дальней деревни, названия которой я еще не знал; ветлы; синевато-темная, по горизонту, полоса далекого леса.

Подумалось и представилось, что еще не так давно, каких-нибудь полвека назад, именно с этого бугра «ясновельможный пан» солнечным июньским или июльским утром взирал на практически ту же картину. Вот только тона и колеры ее были другими. Позже, после сытного завтрака, садился в рессорную бричку и объезжал свои и «уже чужие» поля, наблюдая работу окрестных крестьян, - частью батрачивших на него, частью выкупивших либо арендовавших у него землю. А в ту же пору «пани-крулевна» в легком и белом кисейном платье, с раскрытою книгой в одной руке и белым кружевным зонтиком - в другой, неспешно прогуливалась, то ли читая, то ли мечтая о чем-то своем, заветном, легко и невесомо ступая по пестревшим светом и тенью широким аллеям ухоженного, аккуратно подстриженного - "дагледжанага" парка…

И все это было, было… И ничего, ровным счетом ничего от той романтической дымки и прелестной, воображаемой мною грезы - да что там «грезы»?! истинно прекрасной жизни! - ничего не осталось. Только высокие, одичавшие, перепутанные вверху густой сетью корявых сучьев «древние» кусты. Только намек на аллеи. Только замшелые, буро-зеленые, скрытые высокой увядшей травой и сухим малинником, запорошенные поверху снегом, камни фундаментов.

Домой я шел напрямки, полем. Теперь ветер был почти попутный: сильными порывами упруго толкал меня сбоку и сзади. Небо, наполовину расчищенное ветром, было подобно штормовому морю, освещенному вновь вынырнувшим из-за туч солнцем: в виде огромных волн неслись по «осиянной лазури» всех мыслимых и немыслимых цветов и оттенков фиолетово-серые, розовато-голубые, охряно-палевые, иссиня-дымчатые и при этом, - все какие-то перламутровые, разорванные в клочья, - тучи-облака. От столь редкой - поистине неземной - красоты невозможно было отвести глаз…

Я, засмотревшись, то и дело спотыкался о торчавшие из земли камни, оступался в ямки, борозды. Вдруг неожиданно, редкими крупными «мухами», косо полетел снег. На душе стало весело. Шагалось легко, быстро - счастливо-бодро. Дышалось так глубоко и сладостно, как бывает, наверное, всего лишь несколько памятных раз в жизни, но зато каких раз!.. В таких «раз а х» мне всегда отчетливо чудится запах арбузной или огуречно-осиновой свежести.

В душе вновь «пел» Бунин: «Последнее свидание», «Антоновские яблоки», «Темные аллеи».

Вечером, в городской квартире, в своей тихой уютной комнате: при мягком свете настольной лампы, - весь «до краев» наполненный впитанной за день «арбузной свежестью»: - тем зимним разгульным ветром, девственно-чистым снегом, неземными акварелями «саврасовско-айвазовского» неба, яркими впечатленьями прожитого дня, - я в один присест, ничего не поправляя, набело записал все пережитое, перечувствованное в тот день. Уместилось на шести или восьми листках обыкновенной ученической тетради в косую линейку: без пробелов. Закончив, перечитал. Показалось, «по свежему следу», как будто бы и «недурственно»… Главное, захватывавшая душу ликующая радость от созерцания буйной игры красок взлохмаченного, переворошенного ветром неба и солнца меж облаков, казалось, была мною «схвачена» цепко и точно передана бумаге.

Но прошла неделя, другая. В очередной раз, мучаясь над чистым и белым, как снег, листом бумаги: пытаясь хоть что-нибудь «вылудить» из «заглохшей насмерть» души, я перечел те записки.

О, лучше бы я о них забыл и не вспомнил тогда! На сей раз все показалось натянуто, вяло, вовсе невыразительно и попросту сл а бо: какой-то «телячий восторг незрелой души». И я порвал, без сожаления, те шесть-восемь листков «двухкопеечной» тетрадки. И думал, что правильно сделал.

Прошло двадцать шесть лет.

Во все эти долгие, в сущности, годы я ни единого раза не пытался записать в подробностях свежие впечатления какого-либо дня своей жизни: видимо, таких дней у меня попросту не было. Или не представилось нужным. Или не хотелось - лень было - что-то «долго и нудно» записывать…

Однако, как на духу, должен признаться, что во все эти двадцать шесть лет не было года, чтобы я горько не пожалел о том, что так бездумно-напрасно уничтожил тогда свой самый удачный, как выяснилось позднее, юный литературный опыт.

Все то, что описано в данном рассказе, есть лишь жалкое подобие того, что по силе и свежести чувства было точно схвачено и неплохо, как сейчас вспоминается, передано тем «драгоценным» для меня нынешнего листкам. Тогда - по свежему чувству и свежему следу - во мне несомненно «пело» истинно-поэтическое вдохновение. Ведь я прекрасно помню, что писал тогда шариковой ручкой, а мне казалось, будто я мастерски «набрасывал мазки кистью», так размашисто и смело живыми сочными красками рисуя ту чувственно-неземную и божественно-прекрасную красоту на всю жизнь запомнившегося неба…

Молчат гробницы, мумии и кости, -

Лишь слову жизнь дана:

Из древней тьмы, на мировом погосте,

Звучат лишь Письмена.

И нет у нас иного достоянья!

Умейте же беречь,

Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,

Наш дар бесценный - речь.


День тот запомнился мне навсегда. Было это 26 декабря 1981 года.


Послесловие


Первый вариант рассказа в его нынешнем виде был написан мной в марте 2008 года, когда с поломанной в Сочи ногой я приехал долечиваться на родину. Времени свободного было у меня тогда много, и, «от нечего делать», я решил вспомнить и описать тот памятный день.

Дней за двадцать, работая по полтора-два часа, да и то не каждый день, - в общей сложности, примерно, - за полтора месяца мне удалось осилить в черновике и переписать набело в общую тетрадь, как в дневник; да так и оставить.

Прошло еще лет семь-восемь, когда в очередной раз я плотно «присел за писания», будучи вновь временно безработным. Это произошло в Сочи в начале 2015 года. Важнейшим толчком, помимо внезапной безработицы, вызванной очередным экономическим кризисом, послужило рождение первого моего внука. Захотелось оставить ему на память свои собственные знания о предках, какие мне передали мои родители, другие родственники - родные, двоюродные и троюродные дяди и тети, братья и сестры: да разве всех их упомнишь… Основным источником знаний о дедушках и бабушках, о прабабушке Антосе (Антонине), растившей и воспитывавшей меня до трехлетнего возраста в Лавцунах, «на печцы», была моя собственная - довольно ранняя и цепкая память. И это не хвастовство вовсе: просто сравнивая свои воспоминания с воспоминаниями других людей, которых я порой расспрашивал о самых ранних эпизодах их личной жизни, мне пришлось сделать такой вывод.

Данный рассказ по своему содержанию также подходил к теме моих воспоминаний о родных людях - предках, как принято называть более отдаленных представителей кровно переплетшихся в течении жизни родов, породивших, в свою очередь нас, как и мы - так повелось - породим и наших, а точнее - все их же - потомков.

За двенадцать лет, прошедших с момента написания первой редакции и до настоящего времени (а писать «Послесловие» начал я 15 марта 2020 года), рассказ мой перенес восемь-десять различных правок, редакций, пока не приобрел ту форму, какую сохраняет сейчас до слова «Послесловие». Просто я полагал, что больше уже мне абсолютно нечего ни добавить к нему, ни отнять.

Но жизнь, как водится, не стоит на месте и, подобно реке, постоянно меняет не только «рельеф дна», вымывая ямины, намывая мели, но и кардинально меняя, порой, само «русло». Что-то похожее случилось и в судьбе моего рассказа.

… В мае-июне 2017-го, когда я в очередной раз приезжал в отпуск на родину, как-то заглянул и в родную Лавцунскую хату, где и сейчас, слава Богу, живет мой дядя Миша со своей женой Лёдей, как жили в ней прежде, «всегда», сколько я себя помню.

И вот когда зашел разговор об Абрамовщизне, о «сиреневой роще», дядька вспомнил, что у его соседей (наших дальних кровных родственников, между прочим), есть «ценная книга», где сказаано о Лавцунах, об Абрамовщизне, о Микянцах, Тракелях, Бастунах, - одним словом, обо всех почти близлежащих деревнях Вороновского района.

Я, разумеется, тут же выразил живое желание познакомиться со столь ценной лично для меня книгой, при условии, конечно же, если таковое возможно. Оказалось, со слов дядюшки, что нет ничего проще. Он тут же позвонил на домашний телефон соседу, и буквально через пять минут «бесценная» книга была у меня в руках.

Вот что было сказано в ней о родных мне Лавцунах:

"Лаўцуны, вёска ў Бастунскім сельсавеце. Па пісьмовых крыніцах вядома з 16 ст. У 1583 г. сяльцо ў складзе маёнтка Жыжма ў Лідскім павеце, уласнасць Мікалая Куноўскага. У 2-й палавіне 19 ст. засценак і фальварак у Жырмунскай воласці Лідскага павета Віленскай губерні. Згодна перапісу 1897 г. у засценку 1 двор, 2 жыхары, у фальварку 1 двор, 23 жыхары. У 1905 г. у засценку Лаўцуны (або Скіндароўскі Бор), які адносіўся да маёнтка Жыжма, 2 жыхары, у фальварку (адносіўся да маёнтка Абрамаўшчына Якубоўскіх) 39 жыхароў. З 1921 г. калонія (8 жыхароў) у Жырмунскай гміне Лідскага павета Навагрудскага ваяводства Польшчы. З 12.10.1940 г. ў Вяканцаўскім (16.7.1954 перайменаваны ў Пажыжмаўскі) сельсавеце Воранаўскага раёна Баранавіцкай, з 20.9.1944 г. Гродзенскай абласцей. У 1960 г. 46 жыхароў. З 11.1.1966 г. ў Тракельскім, з 19.4.1973 г. ў Бастунскім сельсаветах. У 1970 г. 44 жыхары. На 1.1.2004 г. 9 двароў, 21 жыхар. У складзе сельскагаспадарчага вытворчага кааператыва "Тракельскі" .

"Абрамаўшчына Якубоўскіх" - вылучана асабіста мною. Па-першае, "Абрамаўшчына" - гэта па-мясцоваму - "Абрамоўшчызна": так на самрэч гучыць назва на беларуска-польскай "трасянцы", якая яшчэ і дасюль часцяком гучыць там з вуснаў жыхароў сталага веку. І так заўсёды ў маім дзяцінстве, - ды, нават, і надалей у часе, - звалася тая мясціна, дзе калісьці стаяў маёнтак (ці фальварак), а побач з ім, ды трохі ніжэй па правым узбярэжжы Жыжмы, тулілася вёсачка, дзе калісьці, згодна са зместам прыведзенай цытаты, мясьціўся, мабыць, яшчэ і фальварак з такою жа назвай. Наколькі я ведаю, было ў ёй яшчэ на маёй памяці хат пяць ці болей, але да сённешняга часу засталося з із дзьве ці тры. Сам маёнтак, фальварак, нават і вёска з агульнай ім назвай даўно ўжо зніклі з твару зямлі. Адное назва ў памяці засталася…

Па-другоя ж: апошнім уладаром Абрамоўшчызны, як сведчыць старонка кнігі, быў Мустафа Якубоўскі.

И вот это-то обстоятельство сразу же поразило, а спустя несколько лет - все-таки заставило меня дописать это послесловие.

Как удивительно, порою, складывается мозаика жизни!

В далеком моем детстве, году, этак, 1973-74, мы семьей вместе с дружившей с нами тогда семьей Якубовских приезжаем в удивительное по своей природной красоте место, чтобы провести там всего один выходной день прекраснейшей поры года - весны, когда цвела сирень, свистали, щелкали, заливались во все дудки соловьи в старинном усадебном парке.

Мы ничегошеньки о том месте, его истории не знали тогда: одно лишь название. Не знали, я уверен в этом, и Якубовские. По крайней мере, дядя Гена не знал точно. Да и вряд ли по своему происхождению приходился он каким-либо - даже и весьма отдаленным по крови - родственником последним владельцам Абрамовщизны, ставшим известными лично мне только сейчас. Поскольку сам он был выходцем из деревни Миссуры Лидского района, что расположена в нижнем течении Гавьи, в относительной близости от таких деревень, как Анацки, Микуличи, Бискупцы, Большие Сонтаки. Это даже по самому кратчайшему пути до Абрамовщизны по наезженным издавна дорогам будет более сорока километров. В начале двадцатого столетия такое расстояние считалось неблизким: пол дня надо было ехать в телеге на лошади. Да и фамилия "Якубовские" была и есть достаточно распространеной не только в наших местах, но и по всей Беларуси. И на "природного крымского татарина" дядя Гена совсем не был похож. Скорее - на ядреную помесь польского м о лодца, еврея- купца, но не беларуса и не литвина: высокий, статный, правильное округлое лицо, большие карие, а точнее - черные, как греческие маслины, - глаза; черные кучерявящиеся, с ранней проседью на висках, волосы.

Странно. Вот описал его внешность и тут же подумал: "А почему бы ему, в самом деле, и не быть прямым потомком польско-татарско-еврейского родового замеса? Ведь именно представители этих национальностей, вероисповеданий издавна населяли Лидчину со всеми ближайшими ее окрестностями!.."

Так что кто знает: не был ли известный мне "Гена Якубовский", как называли его между собой мои родители, безвестным потомком последних владельцев легендарной для нас нынешних "Абрамовщизны - сиреневой рощи". Особенно приняв во внимание и то обстоятельство, что по метрике и по паспорту мог он называться не "Геннадием", а "Генрихом". Именно так был "записан" при крещении мой родной по отцовской линии "дядя Гена", которого иначе, как на русский манер никто "при Советах" и не называл.

Польское прошлое наших земель давно минуло - кануло в Лету. За ним пришло "советское настоящее". Теперь уже и оно, - прошло семнадцать с половиной лет, - как кануло в вечность. Сейчас "на дворе" - незалежная Беларусь. Сколько простоит, проживет она на политической карте мира - никому знать не дано. Но - буде милостивы нам Господи! - хай жыве ды квітнее яна ў вяках на векі-векув! Амэн.

 
Top
[Home] [Library] [Maps] [Collections] [Memoirs] [Genealogy] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX