Папярэдняя старонка: Філасофія, роздумы

Милош Чеслав. Конец Великого Княжества   


Аўтар: Милош Чеслав,
Дадана: 30-08-2011,
Крыніца: Континент. 1987. №61.



(О Юзефе Мацкевиче)

Перевела Наталья Горбаневская

Прушинский, Ивашкевич... А теперь меня одолевает совсем не похожий на них человек и писатель - Юзеф Мацкевич. Перед войной он был сотрудником виленского «Слова», редактор которого, его брат Станислав Мацкевич, устраивал много шума, сражался статьями, политиканствовал, дуэлянтствовал (на саблях), попал за оппозиционность в лагерь в Березе-Картуской. А Юзеф сидел где-то в редакции, и это всё, что о нем было известно.

Милош Чеслав.

В 1938 году Юзеф Мацкевич издал «Бунт топей». Это были его репортажи с Виленщины, собранные в путешествиях автобусом и конной повозкой по дорогам Белоруссии. Когда я теперь в Калифорнии думаю об этих краях, они кажутся мне пленительными, обладающими редким богатством переплетенных национальных, вероисповедных, классовых нитей и богатейшей историей. Я тем более могу это оценить, что кое-что читал об истории колоний, например Караибских островов. Экзотика, пальмы, тропическое море - и кошмар полной исторической пустоты, алчности, эксплуатации, в лучшем случае летопись преступлений белых авантюристов и пиратов. Довоенная Виленщина, хоть и серая, между сосновым бором и топью, должна была и своим прошлым, и настоящим вдохновить многих писателей. Что ж поделать, если их не было. Наверно, они появились бы: двадцатилетие - слишком краткий период. Кроме того, существовали препятствия. Пишущие по-польски росли в традициях шляхетского поместья, и, чтобы увидеть более широкую действительность, им пришлось бы вырваться из этого заколдованного круга. Белорусы, окостенелые в своем национальном сопротивлении, еще не находили сил ни на что, кроме поэзии (Максим Танк); виленская группа, писавшая на идиш, «Юнге Вильно», того же поколения и склонностей, что «Жагары» 1, была поэтической. Вильно породило выдающегося прозаика - Хаима Граде, летописца еврейских местечек в Литве и Белоруссии, но развернулся он после войны в Америке, так же как Исаак Башевис Зингер.

Юзеф Мацкевич в «Бунте топей» составлял свои репортажи с независимостью и чувством противоречия, которые позднее принесли ему всяческие несчастья. Он вышел за рамки обычной польской орбиты и вместо поместья занялся провинцией «тутэйших», независимо от того, говорили они дома по-польски или по-белорусски, особенно явлением распространенных в этой провинции религиозных сект, равно враждебных как католицизму, так и православию. В книгу широко вошла и повседневная жизнь этих краев. Схожая Виленщина показана в романе Флориана Чарнышевича «Ребята из Новошишек», написанном в Аргентине. Его главная тема - столкновения между католиками и православными в пределах одной деревни, что означало выбор не столько национальный - быть поляками или белорусами, сколько государственный - за Польшу или за Советы. Как в конечном счете включалась бы в эту неразбериху сектантская Виленщина, мы никогда не узнаем.

Юзефа Мацкевича во времена своей виленской молодости я почти не знал. Ворчливый, из тех, чей кривоватый нос будто в рюмку заглядывает, в фуражке с околышем, часто в домотканой одежде и сапогах, он мог бы сойти за серенького мелкого шляхтича прямо из деревни. Он любил по ночам выпивать в виленских ресторанах, как и другой сотрудник «Слова», Ежи Вышомирский, но, в отличие от него, литературой не интересовался. А уж о поэзии с ним наверняка не удалось бы поболтать. Хотя, кажется, он обладал начитанностью нередкого тогда у нас рода - в русской литературе XIX века. Я не сумел бы вообразить его варшавским или краковским литератором. Он жил в городе, который оставался для него столицей Великого Княжества Литовского, и был патриотом этой земли. Думаю, что уже сегодня более молодым поколениям трудно себе представить, о каком переплетении лояльности тут шла речь и почему такие, как он, с одинаковой неприязнью относились как к польским патриотам, так и к патриотам литовским или белорусским. Недавно я перечитывал статьи и эссе Мацкевича, изданные в Лондоне, где он говорит о «внутреннем разделе» Великого Княжества, произведенном поляками, литовцами и белорусами. «Наследник целого не объявился. Попросту не было такого. Каждый хотел только урвать себе кусок». Я считаю его в высшей степени правдивым писателем и думаю, что он отнюдь не преувеличивает, когда пишет: «Отсюда произошел спор, перерастающий в открытую борьбу за языки, за культуру, за традиции, за истолкование истории, за религию. Бои велись и кулаками, дубинками по святым церквям и костелам, ножами, оглоблями, пистолетами и, наконец, во время последней войны - доносами в гестапо или НКВД. Ненависть, по всем законам природы, порождала ненависть».

По мнению Мацкевича, польская сторона несет, возможно, наибольшую ответственность, ибо «преемники наследия всех земель Великого Княжества» были полонизированы и культурно, и политически, так что нарождающимся национализмам умели противопоставить только польский национализм. «В результате они оказались в своей стране в невыносимом положении глашатаев чужого государства, а от этого до отношения к ним подавляющего большинства населения как к иностранным агентам оставался только один шаг».

Пример моей семьи? Мой родственник Оскар Милош был первым представителем независимой Литвы в Париже, что для поляков равнялось измене. Родители моей матери, Кунаты, были лояльными гражданами Литвы польской национальности, по-литовски не говорили. У моей матери было двойное гражданство - литовское и польское, по национальности она всегда считала себя полькой, литовский язык знала слабо. Зато ее сестра говорила по-литовски свободно. Мой отец в Литве был объявлен изменником за свою принадлежность к ПОВ 2. Его внесли в черный список, и въезд в страну, где он родился, был ему закрыт. Тем не менее 17 сентября 1939 года, когда ему удалось добраться до литовской границы из местечка Глембоке, где он работал уездным инженером, литовцы оказались великодушны, как тогда по отношению к множеству беженцев из Польши, и, хотя знали, кто он, в Литву впустили. Там он не подвергся преследованиям за давние грехи.

Мацкевич считает единственным сознательным патриотом Великого Княжества Литовского Людвика Абрамовича, редактора-издателя «Пшеглёнда виленского». Абрамович претендовал на целостное наследие, при полном предоставлении равных прав народам, населяющим эти земли. Его программа отличалась от всех федеративных помыслов, в том числе и от федерализма Пилсудского, ибо все они руководствовались прежде всего польскими национальными и государственными интересами. В этой перспективе нарушение поляками Сувалкийского договора и захват Вильно, как и фиктивность «Центральной Литвы», отягощали счет сторонников «ягеллонской идеи». Не знаю, как относился Мацкевич к свящ. Валериану Мейштовичу, который считал Литву созданием своих предков, чуть ли не собственностью родового дворянства, и прославлял патриархальные отношения между поместьем и мужиком. Вероятно, он включал его в число тех, польский дух которых, «сам собою разумеющийся», нес ответственность за недоверие литовцев и белорусов к идее Унии, так что они предпочитали лучше иметь дело с откровенными националистами.

* * *

Довоенное Вильно вернулось ко мне, когда я сейчас читал (в корректуре) записки Люси С. Давидович (Lucy S. Davidovich. From the place and time). Выросшая в Нью-Йорке, она провела в Вильно 1938/1939 год, занимаясь Юзеф Мацкевич. исследовательской работой в тамошнем Еврейском научном институте. Это очень полезное чтение: оно напоминает о другом важном Вильно, еврейские традиции которого принесли ему имя «Северного Иерусалима». Примерно треть населения города мало что общего имела с государством, в котором оказалась; она говорила на идише и частично, в своих верхних слоях, по-русски. Записки Давидович, не знающей польского языка, касаются прежде всего разделения на «мы» и «вы», а также преследований. Один из ее виленских друзей, журналист, лишился глаза во время студенческих антисемитских волнений 1931 года (эти волнения я помню). Последний год перед войной принес полную победу эндецкой 4 программы, проводимой в жизнь ОЗОНом: пикетирование еврейских лавок, проекты закона, запрещающего ритуальный убой скота, множество мер по принудительной полонизации, главное же - антисемитская пропаганда, в которой соревновались правительственная печать и пресса позднейшего святого о. Максимилиана Кольбе. Вильно, по свидетельству Давидович, было опасным городом: повторялись нападения хулиганов, вооруженных тростями, так что каждая встреча с молодыми поляками грозила избиением. Давидович признаёт, что женщин и детей не били, что, однако, не уменьшало зловещего урожая таких событий.

Это Вильно, пожалуй, стоит припомнить, когда идет разговор об окончательной гибели Великого Княжества. Задиристая польская молодежь, избивающая палками своих коллег в университете и устраивающая охоту на прохожих, вскоре смогла увидеть советские танки, окруженные восторженной толпой еврейской молодежи, хотя сомнительно, связались ли у поляков в головах причина со следствием. Сцены этой радостной встречи на улицах Вильно описывает в своей автобиографической книге Хаим Граде («My Mother's sabbat days», перевод с идиш), а поскольку он был честным писателем и заботился об объективизме, он рассказывает также, как зашел в тот день в Кафедральный собор и как жаль ему было собравшейся там, смертельно печальной толпы верующих.

Ближе я познакомился с Мацкевичем в 1940 году, когда Юозас Келюотис, редактор «Науойи Ромува», помог мне попасть в ставшее литовским Вильно, что я, кстати, рассматривал как временный этап. Мацкевич редактировал одну из двух выходивших тогда в городе польских газет - «Газету цодзенную». Заместителем редактора был мой коллега по «Жагарам» Теодор Буйницкий. Я стал сотрудником газеты, как и многие литераторы - местные и беженцы, - в том числе Святопелк Карпинский и Януш Минкевич. Много лет спустя полемизируя с моим эссе о Буйницком, Мацкевич («Об одной последней попытке и застреленном Буйницком») не соглашается с моим определением его программы как защиты «польского кантона» в пределах Литвы. И верно: никакой «польский кантон», ни Польша и ни Литва не могли удовлетворить этого наследника Великого Княжества, раз уж он хотел идти по пути Людвика Абрамовича. Однако на практике программа «Газеты цодзенной» сводилась к этому, что отличало ее от «Курьера виленского», который стал голосом польской ортодоксальности, исповедуемой большинством польского Вильно: для них принадлежность Вильно к Литве была попросту литовской оккупацией.

С Мацкевичем я ближе не сошелся: иное поколение, иной склад ума. Я уважал его как писателя и как человека доброй воли, который делает всё, что может, и от этого уважения никогда не отказывался. Что не мешало мне размышлять над его запутанной судьбой. Среди шляхты Великого Княжества было немало ярких авантюристов, к которым я причислил бы его брата Станислава, но известен был и тип авантюриста тихого и ярого, такого, который ни перед чем не отступит. Именно таким я представляю себе Юзефа. Возникает вопрос, в какой степени самовольная и никого не признающая личность, убежденная, что правота на ее стороне, имеет право или обязанность выступать против общественного мнения. Чтобы забыть, что представляет собой это общественное мнение, забыть о нашей к нему симпатии или антипатии, требуется немалое усилие, но только тогда вопрос о социальной роли конформизма приобретает смысл. Мацкевич жил в своей виленской шляхетской среде бывших кавалеристов - как и он, участников войны 1920 года, теперь обычно чиновников, но также дуэлянтов и охотников, как, к примеру, его друг Михал Павликовский с Минщины, который редактировал охотничье приложение к «Слову» под заглавием «Где же, где трубят охотничьи рога...» (так, с многоточием!). Но Мацкевич проламывал рамки и этого круга. Получив неизгладимый отпечаток русской гимназии и своего, школьных лет, фантастического интереса к книгам по зоологии и орнитологии (в чем мы были схожи), он по образованию и по навыкам наблюдения был естествоиспытателем. Может быть, эта как бы позитивистская закваска выработала в нем скептицизм в отношении к «польскому Вильно». Он вызвал возмущение этого Вильно с первых номеров «Газеты цодзенной», печатая статьи, в которых отчаяние и гнев по поводу сентябрьского поражения разряжались в бешеных нападках на всю довоенную Польшу, от которой не оставалось камня на камне. Он не любил ни Пилсудского, ни санацию (хоть и работал в санационном «Слове»), но чтобы найти теперь себе сотрудника в лице Петра Ковнацкого, «народовца» 4, и вместе с ним издеваться над правлением «полковников», хотя прежде ничто его с Ковнацким не соединяло, - это было уже слишком. Это выглядело измывательством над потерпевшей поражение Польшей ради того, чтобы понравиться литовским хозяевам. Без устали кромсаемая цензурой и обвиняемая литовцами в подрывных тенденциях (ибо что это за коварные разговоры о Великом Княжестве?), «Газета цодзенна» положила начало гибельным сварам, в которых скрытым аргументом против нее было «сотрудничество с оккупантом». Иначе говоря, Мацкевич проявил талант выбирать такую позицию, чтобы быть битым с обеих сторон. Нет сомнения, что чувства гнева и горечи после поражения были широко распространены и что он выражал их из действительной озабоченности, а не затем, чтобы кому-то понравиться. Но большинство, испытывая те же чувства, сдерживалось, ибо как-то нехорошо стирать грязное белье в такой печальный момент.

Вильно этого короткого периода, то есть включенное в независимую Литву, перегруженное беженцами, подвергнутое ускоренной литуанизации законодательно, а если надо, то и дубинкой (тех, кто недавно бил евреев, хотя не их одних, теперь били за пение в костёле по-польски), текло млеком и медом, как это умеют устроить хозяйственные литовцы, обладало замечательными ресторанами и кафе, где торговали валютой, покупали паспорта и визы, планировали поездки на Запад, прежде же всего оно было городом разнообразнейших сплетен и всегда зловещих слухов. Литва, окруженная враждебными державами, словно остров спасения, притягивала несчастных, готовых рисковать своей шкурой в путешествии через зеленую границу, но, оказавшись у цели своих мечтаний, они обнаруживали, что попали в ловушку. Самолеты из Каунаса на Запад, через нейтральную Швецию, некоторое время курсировали. Я и сам обратился в неофициальное польское представительство в Каунасе, был записан, уже получил место, когда выездам положили конец. Не думаю, что напряженные польско-литовские отношения меня волновали. Хотя дружба с Келюотисом, который устраивал польско-литовские встречи, то есть встречи польских и литовских репрезентативных фигур, должна была меня увлечь в этом направлении. Замечу, что Келюотис, родом из Каунаса, польского языка не знал и как во время моего визита в Каунас в 1938 году, так и теперь мы разговаривали по-французски. (Его парижское образование оказалось плохой подготовкой для будущего многолетнего узника ГУЛАГа.) Размах и ужас событий отнимал значимость у польско-литовских стычек, и я, пожалуй, просто пожимал плечами. Мацкевич в вышеупомянутом эссе обвиняет меня в искажении истины, когда я говорю, что «во многом ненависть между поляками и литовцами была предана забвению». Как он замечает, в Вильнюсе, вследствие националистической и неумной политики литовских властей, враждебность говорившего по-польски населения росла. Локально это верно. Однако независимо от обустороннего ожесточения существовал основной факт - факт человечного поведения Литвы в дни сентябрьского поражения, а также, как я сказал, неуместность, даже смехотворность национальных споров.

Не сумею восстановить своих тогдашних мыслей. Это одна из моих фаз огромной, почти психопатической боли, внешне выражавшейся в службе одной навязчивой идее. Я не мог писать стихи, чтó, если говорить обо мне, достаточный симптом заболевания, зато всю энергию расходовал на усилия вытащить Янку из Варшавы и забрать ее на Запад, но границы одна за другой оказывались слишком опасными или непреодолимыми. Хватало забот, чтобы избегать ясного осознания обстановки. Впрочем, кто в ней тогда ясно разбирался? Шок сентября 1939 года был так велик, что это переживание требовало времени, чтобы отстояться.

* * *

Итак, Вильно неясное. Всё же не настолько, чтобы я утратил свои политические склонности. Мое сотрудничество с «Газетой цозенной» в значительной степени объясняется фигурой Буйницкого, так как главным образом он занимался в редакции литературой. Кроме того мне действительно ближе были «местные», чем правоверно патриотические поляки, а как родственник Оскара Милоша, который хотел Вильнюса для Литвы, я не мог лелеять в себе враждебность к «литовской оккупации».

Правительство литовского государства ничего, нам, однако, не облегчало, а наоборот - проводило в Вильнюсе неразумную политику, действуя вопреки своим же интересам. Разделение жителей на разнообразные категории ставило на большинство из них клеймо «пришлых» или «беженцев», и в этих группах оказались даже виленчане с несколькими поколениями виленских предков. Право на литовское удостоверение личности было дано только поселившимся здесь в определенный период, кажется начиная с 1920 года, но графа «национальность» в тех же удостоверениях имела целью ограничить число полноправных граждан. Я предпочитал удостоверение личности, а не беженские документы, но какую же национальность я мог указать, как не поляк? Впрочем, это удостоверение мне вскоре пришлось уничтожить при переправе с Зофьей Рогович на территорию «Генеральной губернии» 5, ибо оно противоречило поддельному пропуску для жителя Сувалок.

С теми давними жагаристами, которые ушли в коммунизм, контактов я не искал. Пакт Молотова-Риббентропа их полностью погубил. Одно из моих последних связанных с ними выступлений на страницах «Попросту» было одобрением Народного фронта в 1936 году, но довольно кислым, и я много дал бы за то, чтоб сегодня его перечитать. Правда, я был приглашен на собрание, когда обсуждали заглавие новой газеты после того, как цензура убила «Попросту». Это заглавие, «Карта», - мой вклад; как и «Жагары», он происходил из моего скромного запаса литовских слов. Karta значит поколение, viena karta - раз, по-польски значение другое, так что возникает желательная многозначность. После нескольких номеров журнал исчез, тоже запрещенный.

Политически мне теперь в Вильнюсе были ближе всего социалисты. Это была группа, создавшая собственную организацию «Вольность», в которую входили беженцы и местные. Из новоприбывших Владислав Малиновский и его жена Галина, Стефан Сальман (известный позднее как Стефан Арский) с женой Магдой Герц, Збигнев Мицнер, Зофья Рогович, Вацлав Загурский, из местных Рената Майенова, Владислав Рынца. Я держался с ними. У этой группы был могучий опекун за границей - Оскар Ланге, тогда профессор экономики в Чикагском университете. Благодаря ему Малиновские и Сальманы добрались до Америки через пространства России и Японии, кажется со шведскими паспортами. Мицнер, Загурский, Зофья Рогович и я выбрались через зеленую границу в Варшаву - я с Зофьей, которая уже пару раз совершала маршрут Сувалщина - Восточная Пруссия - Рейх - Генеральная губерния как курьер. Она была женой литератора Вацлава Роговича, ей уже было лет пятьдесят. Я вспоминаю ее как хорошего товарища.

В кафе Рудницкого напротив Кафедрального собора - и вдруг страшный грохот железа, въезд советских танков. До сих пор это для меня остается одним из самых печальных событий моей жизни, ибо я испытывал ясное сознание необратимости и отвратительное чувство, что я свидетель того, как топчут беззащитных, без оглядки на какие бы то ни было права наций. Именно так выглядит познание несчастья. Как раз тогда пала Франция. Два чудовища делили добычу, начиная тысячелетнее, как им казалось, господство над Европой.

Что бы стало, если б я не бежал? В «Виленскую правду», как Буйницкий, или к белым медведям. Хотя Януш Минкевич и другие спаслись, заведя литературное кабаре. Впрочем, каково было содержание их текстов, я не знаю. То, что тогда наступило, верно описано в романе Мацкевича «Дорога никуда».

С Мацкевичем я не виделся с лета 1940 до лета 1944 года, когда он добрался в Варшаву. Таким образом, я не был свидетелем его деятельности в оккупированном немцами Вильнюсе. Обвинения в коллаборантстве исходили из тех же кругов, для которых он был мишенью еще в 1939-1940 гг., так что дорожка была проторена. Когда над одним из крупнейших польских писателей устраивают тайное судилище без права на защиту, стоит, пожалуй, задуматься: какие взгляды провозглашал он в своих сочинениях, и кем были его обвинители? Мацкевич в том, что он пишет, никогда не прибегает к уловкам. Ему можно верить, когда он разъясняет недоразумение вокруг фамилии - в статье «"Редактор" Богдан Мацкевич». Можно ему верить и тогда, когда в своих романах и послевоенных эссе он неприкрыто выражает свои позиции. И его позиции, думаю, были столь абсолютно не-польские, то есть противоположные всему, что считалось очевидным в умах огромного большинства поляков, что, если б он даже был безупречен, ему полагалось бы прицепить вину. Ортодоксальный польский взгляд на идущую войну предполагал верность западных союзников и восстановление польского государства в границах 1939 года. Так верило «польское Вильно» и его армия - АК. Для Мацкевича это были грезы одного национального меньшинства, которому хотелось мимолетное состояние 20 довоенных лет признать постоянным. В этой части Европы победа могла принадлежать или Германии, или России, и как литовцы, так и белорусы и украинцы знали, что не могут делать ставку на Запад. Население земель бывшего Великого Княжества (за исключением поляков и евреев) приветствовало немцев восторженно, и, как известно, только непонятное немецкое безумие привело к перемене настроений. Оставался коммунизм, который Мацкевич считал за большее зло. Борьбу с ним он ставил на первое место, поверх национальных интересов, и обвинял АК в том, что, действуя вроде бы в пользу союзников, она по существу помогает победе их союзника, то есть Москвы. По истечении нескольких десятилетий пора признать, что эта оценка хорошо резюмировала судьбу Польши, которая, сопротивляясь тем и другим, возлагала надежды на далеких и равнодушных третьих. К сожалению, эта реалистическая оценка хорошо служила только Мацкевичу-романисту, позволяя безжалостно показать тупики истории. Как политическая программа она ничего не стоила. Никто, даже сам Мацкевич, не поддержал бы участия в немецком крестовом походе, донельзя скомпрометированном самими немцами.

Из его сочинений следует, что если бы он мог воскресить царскую Россию, то воскресил бы, ибо считал ее государством, уважающим закон и терпимым, особенно в сравнении с тем, что наступило везде в результате Первой Мировой войны. Здесь он тоже шел совершенно против польского мнения, которое охотно ставит знак равенства между Россией и коммунизмом, чему, впрочем, трудно удивляться, если, например, политика массового вывоза поляков с украинских и белорусских земель, начатая сразу после революции, была продолжением царской политики XIX века, только средства стали применяться более жестокие. Мацкевич категорически выступал против признания коммунизма специфически русским творением и не испытывал никакой вражды к русским, на которых попросту пало бедствие коммунистической власти.

Что он советовал бы в Вильно под немецкой оккупацией, трудно сказать. Если бы речь шла о войне между Россией и Германией, он заведомо, не поколебавшись, встал бы на сторону России, но поскольку шла большая игра за освобождение народов от коммунизма, то теоретически он, казалось, был сторонником какого-то выжидания или договора с Германией, что, честно говоря, не отличается от коллаборантства. Это можно вывести из его послевоенных сочинений, потому что тогда в Вильно активным коллаборантом он не был.

Один из главных аргументов, используемых теми, кто безоговорочно осуждает Мацкевича, - статья Павла Ясеницы «Моральный труп окраинного шляхтича», написанная человеком, который тогда был в Вильно и - как сам говорит: «Я служил в Армии Крайовой, был назначен заниматься пропагандой, и внимательное чтение продажной прессы входило в мои обязанности». Я задал себе труд и разыскал книгу Ясеницы «Следы стычек», в которой фигурирует этот текст. Ясеница - это, как известно, псевдоним. Под ним писал мой коллега по Студенческому клубу бродяг в Вильно, в те времена студент- историк, Лех Бейнар, которого мы звали Бахусом. Фамилия отнюдь не еврейская, как на это намекали 6, а татарская. Бейнар происходил из татарской шляхты, хотя, насколько знаю, уже не был магометанином. И имя Лех, и позднее взятая фамилия Ясеница свидетельствуют о католическо-пястовских 7 склонностях и его, и семьи.

Если серьезный историк и очевидец событий пишет нечто, столь преступно легкомысленное, то что же говорить о других. Бейнар был человеком чистым и неустрашимым - не желая смириться с тем, что было ясно для Мацкевича, он до конца сражался в отряде Лупашко 8 и после войны был приговорен к смертной казни. Спас его, кажется, Болеслав Пясецкий, глава «Пакса» 9. Не помню, чтобы в нашем Клубе бродяг Бейнар декларировал свою политическую принадлежность. Ярый эндек у нас был один - Казимеж Халабурда; его отправили в советские лагеря, где он умер от дизентерии. Из других членов клуба: наш старейшина Гасюлис был расстрелян советскими властями за то, что срывал плакаты; Буйницкий - застрелен за сотрудничество с этими же властями; Ендрыховский был «избран» в Сейм Литвы и голосовал за присоединение Литвы к Союзу.

Моральное возмущение Бейнара искренно, и, повторяя за «Сердцем тьмы» Конрада «позор! позор!», он, наверно, выражает чувства многих своих ровесников. Однако, читая его статью внимательней, в ней мало что обнаружишь, кроме эмоций.

Первый упрек относится к характеру Мацкевича, которого Бейнар обвиняет в трусости, ибо если он советовал сопротивляться коммунизму пусть даже ценой уничтожения всей польской нации, то почему не ушел в партизаны (как он сам, Бейнар)? Для тех, кто знал Мацкевича, это всего лишь демагогический прием. Второй упрек относится к роману «Дорога никуда», который Бейнар называет подлым. Почему? Потому что другие национальности в нем показаны доброжелательно, а поляки очернены и потому что в ней нет упоминания о ЗВЗ 10, из которого позднее родилась АК. А также потому, что в этой книге нет любви к родной земле, как в «Пане Тадеуше» (?). Но «Дорога никуда» существует и сама защитится. Нападки на нее, быть может, позволяют понять причины, по которым трудно быть польским прозаиком. Если бы в прошлом веке кто-нибудь изобразил Польшу так, как Гоголь в «Мертвых душах» Россию, то, несомненно, заслужил бы звание подлеца. Наконец, третий упрек: что Мацкевич печатался в газете, выходившей при немцах. Наверно, ему не следовало бы это делать. Но что он печатал? Как раз несколько глав «Дороги никуда», которую Бейнар счел пасквилем.

В травле Мацкевича приняла участие странная компания: и патриоты, и скрытые агенты тех, кто устроил катынское убийство. В высшей степени в интересах этих последних было объявить свидетеля фашистом и коллаборантом. Как раз теперь я заглянул в папку с письмами Мацкевича ко мне 1969-1970 годов. Они касаются моих стараний рекомендовать его книги американским и немецким издателям, малоуспешных, потому что каждый раз подворачивался какой-нибудь поляк, заботящийся о том, чтобы в корне задушить намерение издания книги. Мацкевич и его жена, Барбара Топорская, тоже замечательная писательница, жили в крайней нищете. Я должен согласиться с тем, что писал Мацкевич в одном из писем: в сравнении с ними Гомбрович жил отлично. Мацкевич расплачивался за свою поездку в Катынь в 1943 году по приглашению немецких властей. Из польских писателей туда ездил также Фердинанд Гётель. В Варшаве помнили его довоенную открытую апологию фашизма, а в 1940 году он проявил робкую склонность к коллаборантству: зарегистрировался как лицо свободной профессии, литератор, и коллег уговаривал сделать то же самое. Многие зарегистрировались: якобы так было безопасней. Однако Гётель обладал развитым ощущением общественного давления и заповедей патриотического кодекса, поэтому дальше в сотрудничестве с немцами не пошел. И, хотя он поехал в Катынь, никто его потом в эмиграции не клеймил как коллаборанта. Мацкевич же, который со всеми был на ножах, не считался с общественным мнением и по темпераменту был склочник, поехав в Катынь, укрепил враждебные ему настроения - никого не интересовало, что он поехал с согласия польских подпольных властей.

Должны ли были поляки, во имя высших дипломатических интересов, делать вид, что решительно ни в чем немцам не верят, и прибавить катынские могилы к числу других гитлеровских преступлений? Для этого требовалось бы подавить в себе моральный протест, требовалась бы почти сверхчеловеческая дисциплина. Советское государство прилагало огромные старания, чтобы убедить весь мир в своей невиновности, и его союзники принимали это за чистую монету либо делали вид, что принимают, то есть поляки оставались одни - с правдой, которую гласили их враги. И кто же им поверил бы, коли они были известны своими антисоветскими «травмами»? Парадоксальное уравнение, достойное философского анализа.

Недавно, в гостях у знакомых, я взял случайно с полки толстую книгу американского корреспондента в Москве Гаррисона Солсбери «Journey for our times. A Memoir» (1983) и наткнулся на фрагмент, где рассказывается о поездке западных дипломатов и журналистов в Катынь. Я читал, и меня чуть не тошнило.

«Кати Гарриман была в Москве со своим отцом, тогда послом в Москве. Она занимала должность в Office of War Information и выполняла роль хозяйки дома, внося жизнь и веселье в банальную обстановку. Бальный зал посольства она превратила в корт для игры в бадминтон и нашла на чердаке запас старых голливудских фильмов. Они были такие хрупкие, что все время рвались при показе, но мы их всё равно крутили.

Кати присутствовала, когда объявили новость о Катыни, и сказала, что хочет поехать. Русские немедленно пригласили ее и Джона Мелби, молодого атташе посольства. Они приготовили специальный поезд: международные спальные вагоны, вагон-ресторан, обитый красным деревом, множество икры, шампанского, масла, белого хлеба, копченого лосося, пирожных, беф-строганова, киевских котлет, - и мы тронулись, чтобы посмотреть на одну из великих трагедий войны.

Русские отбили Смоленск в сентябрь 1943 года и теперь готовились к запуску своей пропагандистской бомбы. Западные корреспонденты были приглашены как часть декорации. Я не думаю, что участие Кати Гарриман и Джона Мелби было частью расчетов политики США. Думаю, что это произошло в результате продиктованного минутным настроением рефлекса, хотя Авереллу Гарриману действительно надоели «лондонские» поляки и, вернувшись из Катыни, он сказал мне, что давно был убежден в том, что поляки попались на удочку немецкой версии преступления, и увиденное им укрепило его в этом убеждении.

Я глубоко благодарен советскому отделу печати за устройство этой поездки. Она была (и остается) хорошим уроком советских методов. Неуместной была роскошь этого поезда, снабженного белоснежным постельным бельем, перинами, душистым мылом, одетыми в белое официантами, роскошь, словно для царя.

Впрочем, это мог быть один из царских поездов. Сидеть в вагоне-ресторане за столом, полным бутылок, хрусталя и серебра, тарелок, на которых громоздились закуски, и из-за кружевных занавесок видеть рядом, на соседних путях, деревянные теплушки, откуда раненые красноармейцы, с головами в кровавых бинтах, руками в гипсе, ампутированными ногами, смотрели на нас, трясясь возле своих печурок, было почти невыносимо».

Автор этого свидетельства, как и другие журналисты, не был убежден мнимыми доказательствами, которые им представили. Поэтому он воздержался и не высказал мнения, чьих рук дело Катынь. Но американский посол в Москве Аверелл Гарриман дал себя убедить. А иметь своим врагом американского посла - это, конечно, усугубляло катастрофическое положение польского правительства в Лондоне.

Юзеф Мацкевич видел катынские могилы и написал то, что увидел. Случайно он оказался также свидетелем того, как немцы уничтожали евреев в Понарах, и об этом тоже оставил содержательный отчет. И пока будет существовать польская словесность, два эти описания ужаса XX века должны постоянно оставаться в памяти, чтобы давать критерии тогда, когда литература слишком отдаляется от действительности.

Мацкевич был писателем-реалистом, и в сравнении с его страстным воспроизведением «как это было на самом деле» другие виды реализма обнаруживают свою бледность или фальшь. Ему была чужда вся высокая софистика литературных дискуссий, и он не размышлял над непреодолимой дистанцией между действительностью и словами. Ни над повсеместно объявленным концом романа. Старосветский из упрямства, он пользовался языком как инструментом, не позволяя стилю захватить самостоятельность и одержать верх над пишущей рукой. Роман по-прежнему был для него «зеркалом на большой дороге», и он заботился об абсолютной верности деталей.

«Дорога никуда» вместе с «Не говорите об этом вслух» составляет эпос конца. Это конец Великого Княжества Литовского или же его остатков, какими они сохранились к 1939 году, конец и Вильно как города с польским и еврейским населением. Другой летописи, кроме этого романа, нет. Это картина жизни при советской власти с июня 1940 по июнь 1941 года, то есть до нападения Германии на своего вчерашнего союзника, а затем при немецкой оккупации. Последние главы второго романа дают картину Варшавы 1944 года, где тогда оказался Мацкевич, беженец из Вильнюса.

Произведения Мацкевича о войне совершенно исключительны в обширной польской литературе на эту тему. В ней обязывает патриотический стандарт, борьба поляков с немцами. Мацкевич к этому стандарту остался более или менее равнодушен, в чем можно усматривать его собственную неприязнь к расхожим понятиям и влияние международного Вильно. Две фундаментальные польские позиции сталкивались друг с другом в этом веке: независимость Польши как цель всех боев и трудов и жертвование этой независимостью во имя коммунистического интернационализма. Ни одна из них не находит у Мацкевича одобрения - более того, он относится к ним враждебно. Те, кто отверг независимость во имя коммунизма, как в Вильнюсе Дембинский или Ендрыховский, для него являются не столько изменниками Польше, сколько агентами государства, несущего бедствие людям разных народов. А борцы за независимость - и отсюда его негативная оценка АК - ослеплены своей сосредоточенностью на борьбе с немецким оккупантом и не отдают себе отчета, что, рассчитывая на победу западных союзников, они готовят победу союзника этих союзников, то есть России. Мацкевич в своих романах и публицистике выступает как сторонник антисоветского интернационализма, или антикоммунистического интернационализма. Из этого вытекают серьезные последствия, в том числе и художественные, ибо его персонажи делятся не по национальным критериям. Среди тех, к кому он относится с сочувствием, есть поляки, литовцы, белорусы, русские эмигранты, вплетенные в разные подпольные движения, потенциальные участники коллективного, международного сопротивления системе.

Трудно трактовать всерьез всё, что писал Мацкевич-антикоммунист. Некоторые его статьи своей одержимостью почти граничат с паранойей, согласно известному образцу выискивания агентуры повсюду, даже в Ватикане. Так что, составляя сборник его публицистики, следовало бы помнить, что он платил фантазиями или даже безумием за постоянство своих взглядов. Отсев очевидных ошибок - посмертный удел, пожалуй, всех пишущих, и мысль об этом должна предостеречь нас от выступлений в тоге суровых судий.

* * *

Два полученные вчера письма стали для меня переживанием: одно от Я., другое от М. Эти мои ровесницы и соученицы по юридическому факультету виленского Университета им. Стефана Батория не только ведут меня ниточкой чувств в прошлое, но существуют как личности столь ценные, что я считаю себя счастливым, имея возможность думать о них. Ибо в этом нашем городе были необыкновенные девушки, и сколь же нищи все те, чья память не может обратиться к таким высоким человеческим образцам. И я это говорю сейчас, когда они поседели и растят внуков, а я более или менее знаю их жизнь, полную ошибок и трагедий.

С М. мы никогда не были близкими друзьями, но я обращал на нее внимание. Записываю себе в плюс, что выпуклые стекла близорукой девушки не помешали мне оценить ее очарование. Она была прелестна, хорошо сложена, но, конечно, ей было не до финтифлюшек, поскольку она упрямо преследовала великие цели. Она и ее сестра принадлежали к узкому кругу вокруг Ендрыховского и Дембинского, а позднее, в послевоенной Польше, к известным фигурам «виленской группы» 11. Они выросли в глубоко католической семье и в коммунизме обрели новую религию, так же, как Зося Вестфалевич, жена Дембинского, сестра которой была монахиней.

Письмо М., написанное ее смелым, решительным почерком, комментирует, между прочим, мое стихотворение о нарушении табу бросанием камня в змею, которое она нашла в изданном в Польше «Свидетельстве поэзии», и прибавляет: «Но раз уж мы говорим о змее, напишу тебе о рыбах. В детстве я вошла в кухню, где прыгали живые, очищенные прислугой рыбы. Я всегда чувствовала близость к животным. И я принялась убивать их (из жалости), разбивая им голову об стену. Я вся была в их крови. Это была ситуация, из которой не было хорошего выхода. Но я задумываюсь, не была ли я потом, уже взрослой, как те воспитанники Сорбонны».

В нескольких фразах М. (наш юридический факультет растил людей выдающегося ума) дает историю свою и своей группы. Жалость к людям вела к ангажированности, которая не была хорошим выходом. А воспитанники Сорбонны, взросшие на философии Сартра, практиковали террор и геноцид в Камбодже.

Далее М. пишет:

«Чтобы было веселей, напишу, как я тебя помню. Спуск из зала Снядецких, ты летишь во главе группы рабочих и студентов, прогоняя эндецких штурмовиков, которые хотели разогнать вечер поэзии разных народов. У тебя такая мина вурдалака, которую ты умел строить, зубы оскалены, глаза вытаращены, в руке обломки стула. И вопишь диким голосом.

Другая картинка: мы стоим у стола в Кружке правоведов и о чем-то спорим, не помню о чем - пожалуй, о политике, потому что ты говоришь мне со злостью: "Ты всегда была и останешься фанатичкой". Видно, попал в точку, если я это помню. Я пережила два фанатизма, на третий меня не станет. Это результат не только старости, но еще и литературы, которая сопутствует мне с детства».

В другой части письма М. говорит о речи Бродского в Стокгольме в честь литературы:

«Иосиф Бродский в своей Нобелевской сказал то, что я хотела тебе написать, только куда лучше».

То, что я думаю о них, этих девушках из Вильно, а ныне старых женщинах, собственно не поддается пересказу прозой, ибо так нагружено эллипсами и так многослойно, что потребовало бы какого-то особого рода любовной поэзии. Время в ней, наверно, отодвинулось бы в те годы, когда мы были в младших классах гимназии, когда М. убивала рыб в кухне, а Я. носила матросский воротничок формы школы сестер-назаретянок. Вероятно, в этих упорно возвращающихся образах общности через детство выражается моя тоска по возврату, по apokastasis, то есть начинанию заново, а значит, по моменту, когда еще ничто не должно было быть так, как стало позднее, когда мы еще (воображая себе какую-то совершенно иную эпоху, иные обычаи и т.д.) не должны были быть разделены. А кто знает, не рождается ли такая любовная поэзия из грез об «ангельском поле» Сведенборга, из желания полного отождествления, почти превращения в другого, не бесполо, а с проникновением также в его иной пол.

О письме Я., беспокоящейся о моем здоровье, лучше не писать. А то пришлось бы вытянуть сразу много нитей. Озадачивает меня ее постоянная минорная склонность к преуменьшению себя, вплоть до того, что, если ей верить, неправда то, что она обладает выдающимся умом и характером. А о себе, о своей болезни, о вероятности скорой смерти - всегда небрежно, как бы пожимая плечами.

Вечер поэзии разных народов, о котором вспомнила М. Противясь «национальному» Вильно, мы заводили разные контакты, и думаю, что некоторые следы их вспоминаются, например в 1972 году в поезде Роттердам - Париж, когда, возвращаясь с фестиваля поэзии, мы распили четвертинку с Абрамом Стуцкевером, который пережил виленское гетто и стал автором самой главной книги о немецких преступлениях в Вильно. Думаю также, что эти контакты объясняли, хотя бы частично, секрет Владислава Рынцы. Ибо как стать миллионером во время войны, основав транспортную фирму? Рынца (в просторечье «Рука») был родом из Силезии. В Вильно он оказался как студент - еще один мой коллега по юридическому факультету. Политически он был родом из «Стрельца» - как другие (Ендрыховский) из «Легиона млодых», а это был период «полевения» этих организаций санации. В университете он стал одним из главных активистов нашего антиэндецкого блока на выборах в «Братскую помощь» 12, отличился также как замечательный оратор. Что он делал в 1934-1939 гг., не могу сказать (адвокатура?) и, наверно, уже не сумею разузнать, как из бедного шахтерского сына он превратился в финансового магната, оперируя с 1941 года - где? - на линии Вильно - Минск - Варшава, то есть на национально смешанных территориях, как раз на тех, которые описал Юзеф Мацкевич в романе «Не говорите об этом вслух». Мне кажется, что одним из заслуживающих внимания факторов было огромное количество наличных в Вильно - в золоте и долларах, - которые ни во что не окупалось вкладывать. Компаньон Рынцы Кривицкий был рижский еврей и, возможно, мобилизовал эти капиталы. Кривицкий работал в бюро фирмы в Вильно и Минске, которые были ликвидированы по мере приближения фронта, и в 1944-м явился в Варшаву, где я с ним познакомился. Его спасали отличные «арийские» бумаги, в Вильно вообще была одна из самых артистических мастерских поддельных документов. Из Варшавы, не дожидаясь, пока придут русские, он выехал в Прагу и там погиб при неизвестных мне обстоятельствах. Другим фактором успеха Рынцы был, наверно, его дипломатический талант и отсутствие национальных предрассудков. Фирма имела прикрытие как занимающаяся поставками для армии и держала на жалованье высокопоставленных немцев. На самом деле она проводила крупные валютные операции на черном рынке. А грузовики шли нагруженные чем угодно, только не поставками для армии, и оружием, конечно, но не предназначенным для немцев. Рынца был членом нашей социалистической «Вольности» (и связным между Бундом в виленском гетто и Бундом в варшавском гетто), а следовательно, принадлежал к «лондонскому» подполью, для которого важна была возможность пользоватьея такой транспортной сетью. Он возил деньги и оружие для отрядов АК, но полагаю, что дорогу на Минск, шедшую через леса под контролем советских партизан, он сумел обезопасить благодаря соответствующим отношениям и оказываемым услугам. Его грузовики перевозили также спасенных из виленского гетто евреев - не за деньги, если судить по истории Северина Тросса. Тросс печатался перед войной в журнале «Орка на угоже», как и мой брат Анджей, и в Вильнюс прибыл беженцем из Варшавы. Мой брат скрывал этого своего коллегу в виленской квартире наших родителей на Заречье, на Поповской улице. Затем Тросса и его жену посадили на грузовик Рынцы и довезли до Варшавы, где я нашел для него хорошую хату. К сожалению, они погибли во время варшавского восстания - не как евреи, а просто в числе гражданского населения. Вся деятельность фирмы была, с немецкой точки зрения, преступной, и трудно себе представить, что не было ни одного провала. Талант Рынцы и тут показал себя, ибо он создал коллектив (помню его шоферов), на который мог полностью полагаться, скрепленный более здоровыми принципами, чем отношения начальника с подчиненными. Семейственность этой группы «своих парней» из Вильно исключала донос, самую частую причину катастрофы.

Я писал о Владеке Рынце в «Родимой Европе», называя его буквой В., но снова к нему возвращаюсь, ибо он мне действительно импонировал и я до сих пор стараюсь понять, как он это всё делал. После войны он основал, как и планировал, издательскую фирму и наверно стал бы магнатом издательского рынка, однако предприятие тут же прикончили в рамках борьбы с частной инициативой. Тогда он стал адвокатом и специализировался по делам о наследствах, в частности американских, пользуясь тем, что в результате связей с «виленской группой» получал паспорта на заграничные поездки.

* * *

Судить Мацкевича по политическим критериям близоруко. Допустим, он был маньяком, Дон Кихотом, утопистом, тем не менее его политическая страсть питала его писательство, которое было строго реалистическим, но одновременно хотело служить, то есть проводить определенную тенденцию. А тенденции вытекали из его честности и морального возмущения. Он постоянно спрашивал: «Как это возможно?» - и хотел быть гласом вопиющего в пустыне, когда все остальные молчали. К счастью, он не был политиком.

Последние главы романа «Не говорите об этом вслух» позволяют понять меру различия между Вильнюсом и Варшавой, как ее чувствовал прибывший из Вильнюса летом 1944 года Мацкевич. И нарисованная им картина Варшавы, свихнувшейся, легкомысленной, равнодушной к раздающимся то там, то здесь выстрелам, гордой своим героизмом, веселой, ибо победа близка, - эта картина верна. Для Мацкевича это была беззаботность детей, которые не желают знать, что вот-вот - и от их игрушек ничего не останется, как не осталось в Вильнюсе.

Приехав в Варшаву, Мацкевич выразил желание встретиться со мной и Янущем Минкевичем. У нас был долгий разговор. С его стороны это был повторяемый на все лады вопрос: «Как это возможно?» Теперь, когда всем ясно, что союзники далеко, - и ничего? Никакой попытки договориться, хотя бы в последний момент, с терпящими поражение немцами, уже склонными к уступкам? Теперь же можно было бы издавать журнал или газету, чтобы вслух говорить правду о советской оккупации, подавляемую польским подпольем на службе Лондона, а косвенно - Москвы. Мы слушали недоверчиво, как слушают полоумного. И высмеяли его. Мы сказали ему, что он совершенно не знает здешних настроений, что никто бы с таким изданием не стал сотрудничать, что коллаборантам Эмилю Скивскому и Феликсу Рыбицкому никто руки не подает, а он, начни издавать такой журнал, будет заклеймен как предатель. Мацкевич ничего не сказал нам о газетке «Аларм», три номера которой они, кажется, выпустили весной 1944 года вдвоем с женой.

Рассказывая это, я не считаю, что даю обвинительный материал на Мацкевича, который в этом случае выступал за коллаборантство, из чего можно было бы сделать вывод, что он занимался этим и раньше. Вывод такой неверен. Тогда это был человек в отчаянии, быть может, в большем отчаянии, чем я и Минкевич, так как мы сохраняли какую-то надежду.

* * *

Хорошо, что я вспомнил о Владиславе Рынце и его деятельности в треугольнике Вильно - Минск - Варшава, ибо это дает некоторое представление о невероятной густоте и путанице тамошних человеческих судеб во время немецкой оккупации. Их картина может противоречить польским представлениям, сильно искаженным патриотическими условностями. Действительность военных лет на этих территориях к тому же полностью скрыта и переработана официальными историками. Фактом было то, что немцев там встречали как освободителей, и если бы не их безумие, то народы полностью стали бы на их сторону. А в сравнении с тем, как всё сложилось, схема борцов и коллаборантов включает едва малую частицу правды. Это была трехсторонняя игра, причем огромное большинство населения лавировало, ища гарантий у тех и других, а кроме того существовали независимые анклавы, словно бы отдельные крошечные государства, основываемые вооруженными вожаками. Знание всего этого изменяло угол зрения Мацкевича, хорошо служа его объективизму.

Романы Мацкевича склоняют к скептицизму в отношении литературы, неустанно приготовляемой поочередно под разными соусами, под соусами принятой в данный момент моды, идеологии, политики и т.д. В его романах живое повествование, они захватывают так, что «нельзя оторваться», то есть исполняют все условия, необходимые в те времена, когда роман занимал место, занятое позднее кино и телевидением. Пожалуй, всегда существовали литературы профессиональная и непрофессиональная. Мацкевича никто не хотел признавать своим: и потому что он такой литературно отсталый, и потому что жуткий реакционер, - но читали взахлеб. И, по-моему, он побил своих соперников, пишущих более изысканной прозой. Побил художественно. К ним можно отнести высказывание советского солдата: «Французы в шелках, а войну проиграли». Его проза - плотная, экономная, функциональная; то, что он описывает, видишь, а уж особенно пейзаж его родных мест. Из известных мне польских писателей никто так не писал. Но и Прус, и Жеромский были в сравнении с ним профессиональными писателями. Серенький шляхтич, как я его назвал, один из тех упрямых, презрительных, яростных молчунов, писал мало. Назло всему свету, который черное называет белым, и нет никого, кто наложил бы вето. Именно в этой страсти секрет его стиля.

1989



Примечания переводчика

(В примечаниях не даны пояснения к понятиям и особенно к именам, для понимания смысла которых в контексте данной статьи достаточно того немногого, что сказано о них в самом тексте.)

1 «Жагары» - группа молодых виленских поэтов, к которой принадлежал Чеслав Милош.

2 ПОВ (Польска организация войскова) - подпольно формировавшиеся военные соединения, созданные в 1914 в Варшаве по инициативе Ю. Пилсудского.

3 В октябре 1920 части польской армии, в нарушение заключенного в Сувалках договора между Польшей и Литвой, отвоевали Виленщину и создали там отдельное государственное образование - Центральную Литву, в 1922 включенную в состав Польши.

4 Эндеки - национал-демократы, партия, существовавшая с конца XIX века под несколькими меняющимися названиями. ОЗОН - правительственный Лагерь национального объединения, проводивший политику санации (оздоровления), в которой нашли отражение многие эндецкие идеи, хотя сами национал-демократы находились в оппозиции к правительству.

5 Западная часть Польши была прямо включена в земли Третьего Рейха, центральная и восточная получила название Генерал-губернаторства.

6 Имеется в виду травля Павла Ясеницы коммунистической пропагандой в 1968 в рамках кампании, имевшей выраженную антисемитскую окраску. Тогда-то Гомулка, а за ним и другие усиленно подчеркивали настоящую фамилию Ясеницы.

7 Пястовские идеи, в отличие от ягеллонских, федеративных, - идеи национально однородного польского государства. Можно заметить, что Гитлер, уничтожив евреев, и Сталин, сдвинув границы Польши на запад, сформировали в Польше коммунистическое государство «пястовского» типа.

8 Майор Лупашко (наст. фамилия Шендзеляж), командир 5-й виленской бригады АК, участвовавшей в освобождении Вильнюса, но не явившейся на место сбора - встречи с Красной армией, где другие виленские части АК были разоружены, а отошедшей к западу и после окончания войны частично оставшейся в лесах. В 1946 большинство ее бойцов, как те, что вышли из лесу по объявленной амнистии, так и те, что оставались в партизанах, были расстреляны без суда в Гданьской тюрьме. Лупашко был схвачен в 1947 и повешен.

9 «Пакс» («Pax») - прорежимная католическая организация. Ее вождь Болеслав Пясецкий до войны возглавлял праворадикальную организацию фашистского толка «ОНР-Фалангу».

10 ЗВЗ (Звёнзек вальки збройной), Союз вооруженной борьбы - создан осенью 1939. В 1942 преобразован в АК (Армия Крайова).

11 «Виленская группа» - по нынешней терминологии, неформальная, но влиятельная группа довоенной виленской коммунистической и прокоммунистической интеллигенции, стоявшая близко к партийному руководству, главным образом благодаря видной роли в нем Стефана Ендрыховского. Упоминаемый в тексте Генрик Дембинский в 1941 расстрелян гитлеровцами.

12 «Братская помощь» - организация студенческой взаимопомощи

 
Top
[Home] [Maps] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX