Два отрывка из книги
Перед нами - введение и последняя глава книги, впервые изданной в 1999 г. краковским «Выдавництвом литерацким» и представляющей собой большое эссе, в котором Милош рассчитывается с эпохой своей молодости. Книга построена главным образом на материалах источников (воспоминания, статьи из прессы), пронизанных связующим текстом автора. - Ред.
Польша обрела независимость в 1918 году и до сентября 1939-го была суверенным государством. В 1939 году наступил раздел этого государства двумя его соседями, а после войны - зависимость от Москвы. Долгий период, который отделяет нас от той межвоенной Польши, способствовал противоречивым суждениям о том, чем была жизнь в независимом государстве. В представления о свободной Польше, противопоставляемой позднейшему порабощению, неизбежно вкралась немалая идеализация. Сегодня без преувеличения можно сказать, что та Польша - край мифический, слабо описанный и редко посещаемый новыми поколениями. Но там ведь и тогда я рос и воспитывался. В 1918 году мне было семь лет, в 1939-м - двадцать восемь. Межвоенное двадцатилетие сформировало меня, и я сейчас слегка в положении старца, который рассказывает детям, как оно когда-то было. Я размышлял над тем, как вести такие россказни, и пришел к выводу, что, не пытаясь описывать, воспользуюсь голосами людей, которые тогда жили, участвовали в повседневных делах и принимали повседневные вызовы.
Я не историк и не стану ни обозревать важнейшие даты и события, ни объяснять запутанные проблемы с экономикой и нацменьшинствами. Обращусь скорее к воображению читателя, который на основе представленных статей, отрывков из статей, речей, листовок сможет кое-что восстановить из тогдашней атмосферы. Другими словами: моя книга - это сад вырезок, правда, полный сорняков, так как я не претендую на роль бесстрастного наблюдателя. Наоборот - я не собираюсь скрывать свою пристрастность, так как та Польша вовсе не соответствует идеальному образу, который, возможно, создает себе новое поколение. Было немало явлений, возбуждавших ужас, жалость и гнев. Как раз эти сильные чувства были решающими в том, каким поэтом я стал, и следы этих чувств можно найти в моих сочинениях.
Я не сомневаюсь, что знакомство с той Польшей станет для многих читателей нелегким переживанием, возможно - потрясением, и что они будут спрашивать: «Как это возможно?» Но это было возможно, как показывают собранные мной материалы, опубликованные в большинстве до 1939 года.
Конечно, сам подбор текстов может подвергнуть меня упрекам в пессимизме. Однако в мои намерения наверняка не входило показывать Польшу как исключение среди государств Европы. Углубляясь в проблемы и повседневность Румынии или Венгрии, Югославии или Греции, мы открыли бы аналогичные межнациональные обострения, аналогичные контрасты богатства и бедности, не меньшую устойчивость устарелых образцов в культуре и нравах. Зато результаты всемирного экономического кризиса 1929 года, который, как видно из записок крестьян и безработных, ударил и по Польше, следовало бы сравнить с тем, что тогда происходило в Германии. Оказалось бы, что в индустриально развитой стране эти результаты были еще хуже. Вообще веймарская Германия с ее разнузданностью финансовых верхов, проституцией, коррупцией, нищетой безработных должна смягчить наши суждения о польском государстве. Заметим, что соседство Германии, особенно после прихода там к власти Гитлера в 1933 году, создавало дополнительные трудности. Когда читаешь некоторые высказывания польских сторонников авторитарного строя, иногда возникает впечатление, что какое-то коллективное помешательство охватило нашу часть Европы, ибо примерно такие же лозунги раздавались в Венгрии и Румынии.
Моей целью было показать внутренние противоречия того государства, не смягчая их, но отнюдь не для того ими пользуясь, чтобы свести тогдашнюю жизнь к столкновениям и борьбе на публичной арене.
Это был период, богатый доброй волей, самоотречением, героизмом, научным, литературным и художественным творчеством. В конце-то концов, мы же знаем, что в любом месте, в любой стране множество вещей происходит одновременно и никакие обобщения этого многообразия не исчерпают.
В пользу той Польши надо записать смелость социальной критики, которой занимались пишущие люди, не отступавшие перед грубой истиной. Думаю, что именно это может стать причиной потрясения у многих читателей, которых долгие годы правления коммунистов отучили называть вещи своими именами. Авторы, которых я цитирую, не имели привычки считаться с цензурой (а она существовала, хотя и в довольно узком объеме), и это влияло на их стиль большей открытости и простоты, чем то, что встречается сегодня.
Скажут: «Он в этой книге несет нам все свои старые травмы и неприязни». По меньшей мере не спорю. «К чему смолоду привык...» Ясно, что я дитя той эпохи и меня не обошли ее коллективные страсти. Как я показываю в своей книге, основным для понимания тех времен, с 1918 по 1939 год, было подразделение на сторонников и противников Пилсудского. Первые радостно или сочувственно восприняли его захват власти путем государственного переворота в 1926 году, и к ним принадлежали все, кто занимался литературой и искусством. Я рос в семье с симпатиями к пилсудчикам, для которой слово «эндек» было бранным. Кроме того в возрасте пятнадцати лет я уже вступал в сферу искусств, что означало прогрессивную мысль, и читал в школе доклады против «Трилогии» Сенкевича. Сам теперь удивляюсь, откуда это на меня нашло. Видимо, уже тогда я начал читать «Вядомости литерацке» и поэтов «Скамандра», которые к правой стороне политической сцены относились враждебно. Во всяком случае Сенкевич был тогда лакмусовой бумажкой.
Это не значит, что сегодня я не ставлю себе множества вопросов о значении наследия Романа Дмовского. Уважая польских позитивистов и их «органический труд», будучи привязанным к Прусу и Ожешко, я готов даже понять возмущение Пруса социалистами в 1905 году, но не особо понимаю, как всё это выродилось у Дмовского и его преемников в патриотическую демагогию, неспособную привлечь дерзкие умы, а тем самым осуждающую ее исповедников на повторение одних и тех же лозунгов. Я говорю не о тоталитарных отростках Национального лагеря, которые появились в тридцатые годы, но само культурное бесплодие учеников Дмовского было поразительным. Однако его партия получала массовую поддержку, что можно объяснить результатами разделов Польши: нация без государства, противостоящая (чужому) государству, легко становилась высшей ценностью, даже кумиром, а ее идеализация была прямо пропорциональна страху по отношению ко всем «чужим».
Отношение к религии в этой программе было прагматическим, то есть религия должна была служить польскому духу; тем не менее остается фактом, что к сторонникам «национальной» политики принадлежало большинство католического духовенства. Тут следует напомнить, что то, что мы знаем сегодня, не было ясно жившим тогда людям, за исключением отдельных личностей: само существование независимой Польши было под неустанной угрозой, и более чувствительные ощущали это как бы собственной шкурой; немногие, такие как Мариан Здеховский, профессор Шимон Аскенази, Станислав Игнаций Виткевич, сознавали это ясно. Человеком, ясно сознававшим угрозу, был и Юзеф Пилсудский. Он победил в битве под Варшавой в 1920 году и выиграл время, но до самой смерти его мучила мысль о притаившейся опасности - как с востока, так и с запада. Поэтому он заключал с соседями пакты о ненападении, которые соседям предстояло нарушить без угрызений совести. В своей книге я посвящаю мало места литературе и искусству, но сумел бы проследить в произведениях поэзии, прозы и театра ощущение ненадежности и бренности всего.
У меня, разумеется, особый подход, быть может, определенный тем, что я родился в Литве, а не в Польше и на польские дела смотрел из Вильно или же с виленской точки зрения. Это значит, что Польша Варшавы, Кракова и Познани была для меня как бы вне моего первого опыта и познания. Тем не менее я всё-таки не заслуживаю звания человека с «кресов», да и само это название меня раздражает. В моей семье я никогда не слышал этого слова в применении к нам. Наоборот: мы были отсюда, т.е. из древнего Великого Княжества Литовского, а главными городами нашего пространства для моих предков были Вильно и Рига. Из этого проистекло и строение моей книги, в которой я начинаю от печки, т.е. с того удивительного анклава польского языка, каким было Вильно. По-настоящему я должен был бы начать с событий 1918 года в Варшаве, Кракове и Львове. Но я нарушаю строго хронологический принцип и направляю свое внимание на более близкие мне события.
Весной 1920 года несколько недель я ходил в Вильно в школу на Ягеллонской улице, то есть в самом центре города. До сих пор я учился дома и не очень понимал, что происходит в школе. Однако сразу наступила паника в связи с отступлением польской армии от Вильно, и картины этого отступления очень сильно запечатлелись у меня в памяти. С матерью и братом мы ехали телегой в Литву, попав в перестрелку польского бронепоезда с литовскими солдатами. Позиция Литвы в этой войне, основанная на мирном договоре с советской Россией, была несколько двусмысленной и позволявшей сомневаться в ее строгом нейтралитете.
В сентябре 1921 года я начал учиться в виленской 1-й мужской гимназии имени короля Сигизмунда Августа. Это была восьмиклассная школа, аттестат зрелости мне предстояло в ней получить в 1929 году. Государство, в котором школа начала действовать, называлось Срединная Литва. Я тогда не знал, как и почему оно возникло, и, вероятно, мои читатели растерялись бы, предложи я им такой вопрос. Здесь я, однако, должен сообщить основную причину того, почему я начинаю с Вильно. Как раз в этом, да и во всём «вопросе Вильно» появляется фигура Юзефа Пилсудского. Он для меня вовсе не имя со страниц истории. Вижу, как в нашей школе он проходит между нашими двумя шеренгами, а я стою в первом ряду и набожно вглядываюсь в него. А надо напомнить, что Юзеф Пилсудский, наш человек, то есть родившийся на Виленщине, по матери из известной жмудской семьи Билевичей, в 1918 году приступал к построению государства - такого, какого требовала хранившаяся в его семье традиция, то есть Речи Посполитой Обоих Народов. Это государство было бы защищено с востока связанными с ним союзом Литвой, Белоруссией и Украиной, что со всей очевидностью воспроизводило структуру, порожденную Люблинской унией.
***
Чем была эта Польша межвоенного двадцатилетия? Этот вопрос задавали себе поляки, которых потрясло и ужаснуло сентябрьское поражение 1939 года, склоняя к безжалостным обвинениям по адресу правящих кругов, то есть санации, на которой в разговорах и печати не оставляли сухой нитки. Эти безжалостные суждения можно объяснить внезапным пробуждением от иллюзий, ибо печать и радио поддерживали миф державного государства и замечательного состояния армии. Если эти суждения и менялись - в годы войны и после нее, на родине и в эмиграции, - то во всяком случае преобладали отрицательные. Затем по понятным причинам коммунисты старались представить ту Польшу в как можно худшем виде. Поколения, возросшие в ПНР, мало что о ней знали. Хотя факт, что та Польша была страной суверенной, по-настоящему независимой, мог поворачивать мнения в направлении, противоположном желаниям власти, то есть в направлении идеализации.
Не моя задача - извлекать выводы из представленного материала. Пусть это сделают сами читатели. Я же хотел бы, чтобы им хватило понимания, что всё, чем была та Польша, формировало мои мысли и чувства, включая гнев и отчаяние. Должен также добавить, что позже, после сентябрьского поражения, я разделял с другими многие сожаления и обвинения, которыми оделяли межвоенную Польшу. Сегодня я забочусь о большей справедливости в своих суждениях.
Думая о тех временах, я прежде всего вижу людей. Прекрасных, ничтожных, героических, подлых, хороших, плохих, побеждающих, проигрывающих - всех, кому было суждено тогда жить и исполнять свою судьбу. И, пожалуй, поэтому я не смог писать книгу об этом двадцатилетии, а выбранная мною форма антологии была для меня единственно возможной. Если б не она, я не нашел бы сил описывать всё в целом, ограничившись биографиями.
Любопытно, что это книга о политике, границах, договорах, экономике и т.п. и что в ней мало говорится о литературе. Почему так произошло? Вероятно, потому что волк не любит охотиться вблизи своего логова. А может, еще и потому, что литература и искусство выживают в своих произведениях, мой же материал складывается из фактов преходящих, которые легко тонут в забвении, если никто их не выловит и не напомнит. Тогда, ах как давно - когда Пилсудский совершил майский переворот, мне было 15 лет, - я не жил жизнью государства. Ибо следует осознать, что любое государство - здание многоэтажное и что большинство его граждан живет на первом этаже, взирая на всё с приземленной точки зрения, иногда задирая голову, чтобы уловить что-то из деятельности тех, кто наверху. Правду говоря, единственным живым из стоявших у власти был для меня Пилсудский, хотя в мифическом одеянии, как бы королевском, а позже - полковник Славой-Складковский, многолетний глава правительства, как фигура скорее комическая - глуповатого унтера, каковым он частично был, а частично притворялся. Вдобавок мой первый этаж был в Вильно, городе в восьми часах езды по железной дороге от Варшавы, и уже сам темп жизни в столице не совпадал с нашими полудеревенскими привычками.
У меня рано появились социалистические наклонности, потому что я понимал, что в здании государства есть и подвалы, в которых живут бедняки, безработные и заключенные. Осознание этого отправляло меня на фланг левых уже тогда, когда я в 1929 году поступал в Виленский университет им. Стефана Батория.
Государство проходило разные этапы, и в каждом ощущалась своя атмосфера. Лучшая, как мне кажется, пришлась на 1926-1930 годы. Это было время надежды, и обещания санации тогда не звучали пусто. Затем наступил всемирный экономический кризис, который вызвал не только безработицу, но и сопутствовавшие ей явления, то есть страх потерять работу и повиновение требованиям предпринимателя. И так, прямо из обстоятельств кризиса, - в правую травлю второй половины 30-х годов.
Переломным моментом стала смерть Пилсудского в 1935 году. И я не могу сказать ничего хорошего о тех пилсудчиках, которые, как полковник Адам Коц, создатель Озона 1 , не подумали о том, какой ценой придется платить за битье в националистический и державный барабан. А это была цена не только затемнявшего умы пустословия и игры на ненависти ко всем «другим», но и цена «охоты на ведьм», распространившегося доносительства и шантажа.
Жеромский в свой «Канун весны» ввел фигуру Гаёвца, благородного мечтателя, который своим образом справедливой Польши пытается тормозить левое нетерпение молодого Цезария Барыки. Среди пилсудчиков таких визионеров было много, и для них, для всего лево-либерального крыла санации, то, что правительство соскальзывает в отечественный вариант фашизма, было трагедией. Но что они могли? Это выглядело каким-то роком.
С первого этажа не наверх, но всё-таки к отголоскам боев наверху я попал в 1937 году, как раз в год создания Озона. Я тогда работал в виленской студии Польского радио. На нашу студию был напечатан донос в «Малом дзеннике», органе Непокалянова 2 . Виленский воевода, не желая быть заподозренным в том, что терпит на радио элементы, дружественные белорусам и евреям, потребовал уволить меня и моего коллегу Тадеуша Бырского. Что и было сделано. Но тут в дело вмешалось то, другое крыло пилсудчиков в лице вице-директора Польского радио Галины Сосновской. Она убрала меня из студии, но перевела в центр, в Варшаву. То есть я ничего не потерял, скорее приобрел. Начались несколько лет моего сотрудничества с Сосновской в ее Бюро планирования передач.
О Сосновской я уже писал (в «Алфавите Милоша»). Она осталась для меня одной из тех фигур, которые модифицируют мои суждения о межвоенном двадцатилетии. Потому что я думаю так: каждый человек попадает в какое-то историческое время, которого он не желал, которого не ожидал, и вынужден в нем действовать так, будто карты розданы и напрасно гримасничать, думая о лучших. Пани Галина (урожденная Желеховская) сделала быструю и успешную карьеру. В ее руках было всё радио. В молодости ей выпало великое счастье: ее любимый вождь Юзеф Пилсудский победил, а родина, вопреки всякой вероятности, обрела и сохранила независимость. И она принадлежала к поколению той молодежи, от которой в начале независимости, после «ночи разделов», всё, казалось, зависело. Но ее трудолюбие, разум и способности («свое ремесло она знает отлично» - признавали даже ее враги), ее упорное служение - всё это не могло изменить ход событий. По своим взглядам она, думаю, была близка к Марии Домбровской, когда та в своей знаменитой статье клеймила заключение депутатов Сейма в Брест. Что - видя, к чему стремится Озон, - должна была сделать Галина Сосновская? Выйти в отставку? Или же остаться и в ежедневных столкновениях производить тормозящие действия? Глотать оскорбления, потому что, если бы никто не сопротивлялся, было бы еще хуже?
А мы, ее верное бюро, почему мы не ушли и не хлопнули дверью? Мы сидели за соседними столами с поэтом Юзефом Чеховичем. Пилсудчик, доброволец 1920 года, в своем отвращении к Озону он не уступал ни Сосновской, ни мне, ни Влодаркевич (муж которой, из спортивного отдела, был коммунистом), ни Адаму Шпаку, который, будучи евреем, находился под прямой угрозой. Может быть, Унцкевич и полонист Шульц не проявляли зримых признаков политического темперамента. Это обозрение нашего бюро дает понятие о том, как, должно быть, обстояло дело и в других странах, зараженных фашистской бациллой. Иначе говоря, я сам был частью того государства, которое пытаюсь показать. А что с моими социалистическими поползновениями? Когда ясно сознаёшь, что с запада - Гитлер, а с востока - Сталин, поищите умных.
Сосновской полагается памятник - прямо там, где она работала, у площади Домбровского. За ее несгибаемость. Война, подполье, после войны арест и приговор в 1947 году - кажется, 12 лет, но по амнистии она вышла, отсидев семь, с подорванным здоровьем.
Если, говоря с человеческой стороны, суждение о том государстве усложняется, то, может, стоит заняться теми, кто был на самом верху, и счесть, что они хотели как лучше, но некоторых роковых вещей отвратить не могли. Величие Пилсудского озаряет его верных товарищей несмотря на все их ошибки и по контрасту показывает малость его противников. Однако его мечта не находила понимания даже среди его ближайшей гвардии, которая была склонна видеть в военных действиях на востоке одно лишь желание вернуть былые границы Речи Посполитой. Но Пилсудский не был империалистом, и в своем замысле создания свободной и независимой Украины, связанной с Польшей союзом, он был искренен, и Белоруссии он хотел не для того, чтобы ее ополячить. Против него стоял не только польский национализм, но и история многих столетий, за время которых польский дух на т.н. кресах стал для местного населения синонимом языка и культуры землевладельцев. И сам он, должно быть, был человеком со множеством противоречий. Его поражение наступило рано, в 1921 году, когда он подписал Рижский договор.
Сохранить его наследие, не отложить его в ящик - такую цель полковники себе ставили, но действительность искажалась и искривлялась. Валерий Славек, один из ближайших к Пилсудскому людей, создал в 1928 году Беспартийный блок сотрудничества с правительством маршала Пилсудского. Значит, Славека можно считать образцовым «санатором» 3 . Помню отчаяние на лице Галины Сосновской, когда 2 мая 1939 года полковник Валерий Славек совершил самоубийство. Она поняла это как политический акт, ибо Славек был известен тем, что жил Польшей и для Польши. Значило ли это, что он признал поражение правления санации? Или же, хорошо зная международное положение и состояние вооружений, не видел для Польши никакого спасения?
По мере того как я углублялся в чтение материалов к этой книге, некоторые фигуры того времени вырастали, и было бы несправедливо, если бы на них пала ответственность за все заблуждения и нелепости правящих кругов. Таким выглядит для меня Эугениуш Квятковский, создатель Гдыни и Центрального промышленного округа. Отнюдь не человек извне, с закраины или из оппозиции. Как раз наоборот, он сидел в самой сердцевине, будучи в 1935-1939 гг. вице-премьером и министром финансов. Мало того, он действовал в Озоне и произносил идеологические речи в том же духе. Так как же с ним? Инженер-химик, он был одним из тех, кто если уж занимался политикой, то как необходимым злом. Даже в некоторых шагах Квятковского проблескивает как бы загадка его личности, например в его разговорах с оппозицией или неудачной попытке примирить Пилсудского с Сикорским. Прагматик, он хотел делать свое дело и чтобы ему не мешали.
А Игнаций Мостицкий? Чтобы ученый, притом выдающийся, стоял во главе государства? Нормально ли это в Европе, так сильно привыкшей к профессиональным боям политиков за власть? Заметим, что высший пост в государстве 13 лет, с 1926-го вплоть до поражения в 1939-м, занимал человек скромный, бескорыстный, добросовестно исполнявший свои обязанности, - таким он предстает в оставленных о нем свидетельствах. И я не знаю лучшего свидетельства о друге, чем биография Мостицкого, которую написал после войны Эугениуш Квятковский, живший тогда в Кракове, после тех лет, что он провел интернированным в Румынии, и возвращения в Польшу, где был назначен уполномоченным по делам Побережья, а потом его сняли с этого поста и даже запретили показываться на побережье, в Познани и Варшаве.
Мостицкий в той Польше был повсюду: на портретах в каждом учреждении, на государственных праздниках, в кинохронике, в газетах. Должность проглатывала его и заслоняла, так что, пожалуй, никто под ее слоем не видел живого человека. Говорят, в Швейцарии он сделал какое-то открытие, озон или что-то в этом роде, над этим посмеивались и ассоциировали с политическим Озоном. Меня могло бы заинтересовать, что он изучал техническую химию в том же самом Рижском политехникуме, что и мой отец, но до меня не дошли сведения ни об этом, ни о его дальнейшей учебе в Лондоне, ни о научной карьере во Фрибурге в Швейцарии. Известно было, что как раз в Швейцарии выдающимся ученым был Габриэль Нарутович [гидроинженер, профессор Технологического института в Цюрихе, первый президент независимой Польши; убит правым террористом. - Пер.], но Мостицкий? Между тем его открытия были весьма нешуточными, начиная с первого, позволившего получать азотную кислоту окислением азота из воздуха, благодаря чему он стал основателем мощной отрасли производства - промышленности азотных соединений. Проходили ли тогда дети в «государствотворческих» школах биографии знаменитых мужей, что-то вроде польского Плутарха? Сомневаюсь, но если бы так было, Мостицкий отлично подошел бы. По приглашению Львовского политехнического института он в 1912 году переехал во Львов и привез всю аппаратуру, подаренную благодарным Фрибургским кантоном. В 1916 году он учредил товарищество «Метан», которое преобразовал в Химический научно-исследовательский институт. В 1916-1918 гг. он построил завод «Азот» в Борах под Явожно. В 1922 году принял и запустил доставшийся от немцев завод по производству азотных соединений в Хожуве. На этом заводе его помощником был инженер Эугениуш Квятковский до того, как его назначили министром промышленности и торговли. Мостицкий получил за свои открытия и изобретения 29 заграничных и 26 польских патентов, опубликовал множество научных статей и докладов. В молодости он принадлежал к «Зету» 4 , но в Лондоне стал социалистом, и этим временем датируется его дружба с Пилсудским, в которого он безгранично верил. Его кандидатуру на пост президента в 1926 году выдвинул Пилсудский.
Как пишет Квятковский, принять этот выбор было для Мостицкого тяжкой жертвой. И вот всё, чем стало сегодня для нас то государство, неизбежно связано с его личностью, он своим именем его удостоверяет, прежде всего, как тогда для меня, превратившись в марку, в банальность официальных обрядов. Он не был статистом - наоборот, он научился действовать убеждением, притормаживать, а главное, много молчать - и помогать своему другу Квятковскому в осуществлении его хозяйственных планов. И я передаю слово его другу: «Великий исследователь и ученый Ньютон утверждал, что каждый творческий ум, стремясь найти решение нового вопроса, должен мыслить об одном - без перерыва, без роздыха, без минуты передышки. Таким был Мостицкий как ученый, как организатор и как президент Речи Посполитой. Эта концентрация мысли и чувства на том, что в данный момент важнее всего, могла производить впечатление односторонности интересов и способностей Игнация Мостицкого. Однако это была лишь видимость, усиленная тем, что он не был склонен к личным излияниям. Он мыслил и работал, радовался и страдал в одиночестве. Судьба наградила его - как, впрочем, и его предшественников на посту президента - многими чувствительными ударами и трагическим финалом. На родине его осыпали инвективами и не перебирающим в средствах злословием. Всё это он переносил без единой жалобы, с достойным восхищения стоицизмом. Но катастрофу 1939 года он пережил тяжко и крайне горестно. Он старался спасти не себя, а несчастное отечество, его права, его достоинство, его целостность. В потоках оскорблений и инсинуаций никто не обращал внимания на адское превосходство агрессоров, которым тогда не смогли противостоять обладавшие намного большими ресурсами западные государства.
Игнаций Мостицкий умер уже после окончания войны и после того, как судьба Польши была решена, - 2 октября 1946 года. Он похоронен в безымянной могиле на кладбище Версуа под Женевой».
1999
Перевод Натальи Горбаневской
1 OZN (Лагерь национального объединения), или Озон - политическая организация, созданная после смерти Пилсудского и поддерживавшая авторитарные тенденции в государстве.
2 Непокалянов - резиденция польских францисканцев, издававших «Малый дзенник» («Малая газета») и «Рыцеж Непокаляней» («Рыцарь Непорочной»).
3 После майского переворота 1926 - обычное название деятеля санации, или партии Пилсудского.
4 «Зет» - подпольная молодежная организация, существовавшая до обретения Польшей независимости в 1918.