Папярэдняя старонка: Мацкевіч Юзаф

Дым над Катынью 


Аўтар: Мацкевіч Юзаф,
Дадана: 22-01-2020,
Крыніца: Львов и Вильно. 1947. №№10-11.



Немцы эксплуатировали катынские могилы как рудники, дающие сырье для их политико-пропагандистской операции, которой они старались придать как можно более широкий размах.

Польско-советские отношения еще до этого так испортились, что всего-то и нужно было - вбить клин между обеими сторонами. Немцам, кроме того, было важно обработать общественное мнение у себя в Рейхе, еще важнее - распропагандировать оккупированные народы Европы, особенно Восточной, которым кошмарные снимки катынских рвов с трупами должны были зримо показать, какая судьба ждет их под большевицким господством. Но пропагандистская игра на неслыханном преступлении имела и еще одну цель: пробудить совесть демократического мира, который вступил в союз с большевиками ради общей борьбы с Гитлером.

Побочной целью еще было перекрыть и отодвинуть на задний план собственные гитлеровские преступления, о которых с неослабной энергией кричала печать и пропаганда Объединенных Наций.

Операция частично достигла успеха. А кроме того, немецкая пропаганда записала на свой счет в рубрику достижений разрыв польско-советских отношений и, тем самым, первый раскол в лагере союзников.

Это выразил Грегор Словенцик, обер-лейтенант при Geheime Feldspolizei, прикомандированный к операциям по пропаганде в Катыни. В письме жене он писал:

«...с утра до вечера я нахожусь со своими трупами в 14 километрах от Смоленска. Благодаря этим беднягам я могу что-то сделать для Германии, и это прекрасно... Катынь нагружает меня работой бесконечно. Я должен всем управлять, принимать делегации, выступать по радио, а кроме того, сам пишу книгу под названием 'Катынь'...»

Словенцик заканчивает письмо словами о том, что гордится «политическим успехом», состоящим в польско-советском разрыве. Грегор Словенцик был австрийцем, а до армии - маленьким венским журналистом. Это письмо каким-то образом попало в следственное дело Нюрнбергского процесса, и французская газета «Монд» опубликовала отрывки из него как косвенное подтверждение того, что катынское дело было всеіЪ лишь немецкой инсценировкой и ничем иным.

…..

А я помню, как Словенцик, вылезши из могилы, обозначенной из-за ее контура буквой «L», и, отряхнув песок, который засыпал его тяжелые жандармские сапоги, сказал мне с глазу на глаз, когда мы отошли подальше, поскольку я с непривычки не мог долго дышать этой страшной трупной вонью:

- Послушайте, не в том тут дело, на чьей стороне наши чувства. Вы - поляк, и вам, может быть, неприятно, вам, может быть, горько, что мы из вашей трагедии устраиваем такую... ну, скажем, грубую пропаганду в нашу пользу. Но все-таки и вы не можете не признать, что с нашей, немецкой точки зрения - мы были бы auf den Kopf gefallen, чокнутые, если бы, наткнувшись на такой подарок для пропаганды, не воспользовались им в политических целях!

Я не отрывал от лица руки с платком, закрывавшим мне нос и рот, и Словенцику трудно было увидеть, признал я его правоту или нет. Но, рассуждая объективно, с немецкой точки зрения дело не вызывало сомнений.

*

Во второй половине апреля критического 1943 года я по-прежнему жил в своем деревенском домике в двенадцати километрах от Вильна и в город ходил пешком и редко. Во время советской оккупации я сменил свою профессию журналиста и литератора на более подходящую к обстоятельствам, а именно: стал ломовым извозчиком. Во время немецкой оккупации я тихо сидел в деревне и меня не беспокоили, хотя немецкие власти, конечно, не могли не знать о моем существовании.

Примерно за неделю до Пасхи я продавал на базаре в Вильне летнее пальто и встретил своего бывшего коллегу. Он работал приемщиком объявлений в администрации газеты, издававшейся немцами на польском языке, и потому располагал связями и новостями из первых рук.

Было тепло. Весна. Веяние южного ветра поднимало ртуть в градусниках. Люди вышли без подбитых ватой пальто, но уже и без той надежды на скорый конец страданий, которую до сих пор каждый год связывали с весною. Разговоры тогда как раз состояли из впечатлений и комментариев к новому ужасающему преступлению, открытому под Смоленском. А жизнь, в целом, тянулась гнетущая, голодная, бледная, апатичная. Но у моего знакомого при виде меня засверкали глаза - как легко было догадаться, от какого-то внутреннего возбуждения. И тут же, ухватившись за пуговицу пальто, которое я держал в руках, он заговорил, понизив голос:

- Со вчерашнего дня звонит Клау. Вернер Клау, начальник бюро печати при Gebietskommissariat Wilna-Stadt, допытывается, не знает ли кто-нибудь из сотрудников твоего адреса. Они хотят пригласить тебя в Катынь.

Всякий, кто в эпоху господства гестапо столкнулся с подпольем, знает, как затруднены в нем были внутренние связи, сколько времени, бывало, уходило впустую, чтобы снестись с кем надо. Из услышанного я сразу понял, что поездка в Катынь - дело первостепенной важности, но я не хотел (не знаю, правильно это было или неправильно, сегодня мне, пожалуй, кажется, что неправильно!) совершать ее без предварительного согласования с подпольным командованием. Тогда я сказал:

- Очень хорошо. Ты, дорогой мой, постарайся известить этого Клау, что берешься разыскать меня в течение трех дней. Пускай он сам меня не ищет. А я между тем эти три дня использую...

- Понимаю.

«Ядзи», моей связной с заместителем командующего подпольной военной организацией, разумеется, нету там, где она должна быть; в маленькой столовой, разместившейся в подвале, только пожимают плечами. «Роман», наборщик подпольной газеты, а ради конспирации - официант в другой столовой, с которым у меня постоянная связь, оказался, правда, на месте, но не может обещать быстрого контакта.

- Постараюсь... - говорит он.

«Зыгмунт», стоящий более высоко в конспиративной иерархии, недавно попал под наблюдение и должен соблюдать осторожность, которой он, кстати, так и не соблюдал. Три месяца спустя он повесился на собственных носках в камере следственной тюрьмы гестапо, не выдержав пыток на допросах.

Эти обстоятельства, конечно, никак прямо не связаны с катынским делом, однако позволяют понять не только крупные, но и мелкие трудности, которые бесконечным клубком нагромождались на пути к выяснению истины. Через три дня оказывается, что «командующий» выехал и на месте только заместитель. А мнения разных подпольных чинов разделились. Одни считают, что ехать надо, другие - что это нанесло бы оскорбление нашему «союзнику» и означало бы, что мы попались на удочку немецкой провокации.

Прежде чем заместитель командующего дал четкий приказ «ехать», прошел уже пятый день, и только во второй половине шестого дня я сидел в удобном кресле перед письменным столом начальника немецкого бюро печати.

Вернер Клау, сам в прошлом журналист, принимает меня любезно. Никаких обязательств, никаких подписей, принуждения, деклараций. Только одно:

- Вы поедете и увидите.

Ошибется, однако, тот, кто подумает, что немецкий административный механизм работал четко. Любой тоталитаризм раздувает бюрократию и усложняет самые простые вещи. Потому-то прошли еще три недели запутанной переписки между министерством по восточным делам в Берлине, командованием фронта, гестапо. Я жду.

За это время я разыскал доктора Сенгалевича, бывшего профессора Виленского университета, крупнейший в Польше авторитет в области судебной медицины. Попросил его подготовить меня теоретически к вещам, которые мне предстоит осматривать.

Профессор стаскивает с полок огромное количество книг. Показывает иллюстрации. Объясняет и сопоставляет со сведениями о состоянии трупов в Катыни, которые он до сего времени вычитал в немецких газетах.

- Если почва там действительно глинисто-песчаная, то она вызывает частичную консервацию останков, известную в медицине под названием «жиро-воска». На первый взгляд, я никаких противоречий или загадок в немецких коммюнике не заметил. И еще одна важная вещь. Работами по эксгумации, а также расследованием в целом руководит, как это следует из газет, профессор Вроцлавского университета доктор Бутц. Это мой коллега еще со студенческих времен. Могу вас заверить в совершенно частном порядке, что, во-первых, это ученый европейского масштаба в своей области, во-вторых, безусловно порядочный человек, который ни в коем случае не поставил бы своей подписи под фальсифицированным актом экспертизы. Поговорите с ним, сославшись на мое с ним старое и близкое знакомство.

- Спасибо. А не удивило ли вас, пан профессор, что в немецких сообщениях отсутствуют какие бы то ни было упоминания об обнаружении и происхождении пистолетных гильз, которыми расстреливали наших офицеров?

- Совершенно верно, я на это обратил внимание и хотел об этом сказать. Ведь экспертиза гильз принадлежит к кардинальным основам любого следствия по делу об убийстве, совершенном с использованием огнестрельного оружия. Не понимаю, почему об этом не пишут...

*

Только во второй половине мая 1943 г. мы наконец еле тащимся по воздуху на борту старого немецкого ящика Ю-88, устаревшего самолета. Летят два португальских журналиста, один шведский. Из Варшавы немцы послали делегацию в составе десяти фабричных рабочих, чтобы те на месте убедились и рассказали все соотечественникам. Это приемы немецкой пропаганды, применяемые уже довольно долго. Нас сопровождает офицер вермахта, осуществляющий связь с министерством иностранных дел (бывший германский атташе в Токио). В таком составе мы пробиваемся сквозь тучи, от внезапного похолодания набухшие градом, снегом, дождем. Ветер дует теперь с северо-востока, а значит, самолет летит против ветра. Мы летим долго, очень долго над страною, разрушенной войной. Советские истребители в эту пору охотятся в прифронтовой полосе. Нужна осторожность. Сидеть в этом самолете, предназначенном для десантников, плохо, неудобно, нас подташнивает. Когда мы приземляемся за Днепром, температура всего лишь три градуса выше нуля, идет мелкий дождик.

- Это хорошо, - говорит немецкий офицер.

- Хорошо? Почему?

*

План местности таков. От Смоленска на запад идет железнодорожная линия на Витебск до станции Гнёздово. Более или менее параллельно ей идет шоссе. На эту станцию привозили польских военнопленных в 1940 году, весной, - это уже не подлежит никакому сомнению и никем не ставится под вопрос. В Гнёздове их выгружали. Дальше шоссе идет через Катынь. От Гнёздова до Катыни около четырех километров. По сторонам влажные рощи, вырубки, на которых уже выросли отдельные березки, ольшаник. Взгляд пробегает по ним равнодушно, скользит по мокрым стеблям, веткам, стрельчатым прутьям каких-то кустов. И только мысль, побуждаемая воображением, катится по этому шоссе, вторя вертящимся колесам: «Здесь, здесь, здесь ехали эти люди, такою же или похожей весной. Что они думали? Что шептали?»

Резкое торможение перед воротами, и колючая проволока обрывает клубок воображения. Внезапно все становится реальным. Жандарм с бляхой на груди. Дождик, который продолжает накрапывать. Сосны, с которых стекает вода. Птичка, которая об эту пору по справедливости требует весны: «Тинь-тинь-тинь!» А надо всем этим - страшный, удушливый трупный запах. Такого духа не источает ни один лес в мире, и хотелось бы взять и закричать: «Боже! что они сделали с нашей природой!»

Когда я прибыл в Катынь, были раскопаны уже все семь могил. Некоторые были полностью опустошены. Другие я застал еще в ходе работ по эксгумации, но уже ближе к концу. Первое, что бросилось мне в глаза, был замусоренный лес вокруг уже пустых рвов. Откуда взялась эта замусоренность, вскоре выяснилось, благодаря чему я подошел к самому важному открытию.

Чтобы сделать его значение зримым, следует коротко представить методику эксгумации. Общее руководство находилось, разумеется, в немецких руках. Но работу как таковую выполняла группа представителей Польского Красного Креста во главе с доктором Водзинскйм из Кракова. В свое распоряжение он получил рабочих - как вольнонаемных из числа окрестных жителей, так и направленных сюда советских военнопленных. Трупы, извлеченные из могильных рвов, складывали на землю радами. Из радов забирали по одному, чтобы произвести осмотр и обыск. Мундиры были, в основном, в хорошем состоянии, можно было даже разобраться, из какой материи они сшиты, - они только выцвели. Все, сделанное из кожи, в том числе сапоги, на первый взгляд производило впечатление резинового. Поскольку каждое тело, как правило, было словно проклеено трупной жидкостью, липкой, ужасной, вонючей, то о том, чтобы расстегивать карманы или, тем более, снимать сапоги, не могло быть и речи. Поэтому действовали следующим образом: особо выделенные рабочие в присутствии дежурного делегата Польского Красного Креста разрезали ножами карманы и голенища сапог, потому что в сапогах тоже нередко бывали спрятаны разные предметы. Все находки выставлялись на дневной свет. Все, что могло служить вещественным доказательством, памятью для семьи, указанием при установлении личности или материальной ценностью: личные документы и удостоверения, дневники, записные книжки, письма, фотографии, образки, молитвенники, квитанции, медали, ордена, кольца и т.д., - складывали в специально для этого приготовленный конверт, на котором проставляли очередной номер. Тот же учетный номер затем прицепляли к телу, а тело, если оно не представляло собой особого интереса для медиков, сразу клали в другой ряд. После чего тела хоронили в новых братских могилах. Но...

Что происходило с остальными предметами?

Живой человек, даже если жизнь его протекает в таких примитивных условиях, какие существовали в советских лагерях, пользуется массой разнообразнейших мелочей. Это всякие там зубные щетки, расчески, спички, портсигары, какие-то коробочки, табак, сигареты, карандаши, бритвенные лезвия, зеркальца, кошельки - да что там еще... все это, жалкое, покорежившееся, наполовину сгнившее, уже не приходит мне на память... У одного в моем присутствии достали даже коробочку презервативов с отчетливым фабричным клеймом, и этот стыдливый, интимный предмет его жизни, выставленный на всеобщее обозрение здесь, в этом кошмарном лесу, в смраде и смерти, перед лицом беспрецедентной трагедии, - у человека, череп которого был пробит пулей навылет, казался чем-то поразительно человеческим на фоне этого бесчеловечного преступления. Среди массы вещей были польские банкноты, уже вышедшие из обращения, то есть никакой цены не имеющие. Иногда их находили целыми пачками. Все это немедленно выкидывалось долой, в лес, на его травянистый покров из земляничных листьев, вереска, черники, на мох, под кусты можжевельника. Но вместе с этим выкидывали еще кое-что:

Газеты.

Правда, как в заключении Международной комиссии экспертов, так и в позднейших отчетах секретаря Geheime Feldpolizei Фосса и доктора Бутца справедливо отмечены даты найденных при останках газет, однако газеты здесь не учтены в той степени, в которой заслуживали как вещественные доказательства для расследования загадки:

Когда было совершено преступление? А следовательно: кто преступник?

Несколько газет были сохранены как экспонаты, остальное выкинуто в лес. Но в большинстве случаев это не были целые газеты. В большинстве случаев это были обрывки газет. Газетная бумага представляет для такого бедного человека, как военнопленный, необходимый материал, используемый в разных целях. Она заменяет отсутствующий бумажник, кошелек и вообще служит для упаковки разнообразных предметов, которые люди носят в кармане, мешке или рюкзаке; она заменяет папиросную бумагу, стельки, даже теплые носки и т.п. Так вот этих-то газетных клочьев, наряду с целыми газетами или их большими обрывками, было разбросано по лесу - как не имеющих ценности - масса.

Обер-лейтенант Словенцик, который нас сопровождал, сказал, обводя жестом руки лес, повыше вереска и раскопанных рвов:

- Можете, господа, брать на память все, что вам понравится.

Нагнувшись, я ворошил палочкой эти клочья, пропитанные трупной вонью. И я тоже не сразу обратил подобающее внимание на обрывки газет. Только когда я потом отправился на место, где доктор Водзинский проводил обыск трупов, когда раз и другой из кармана трупа извлекали при мне газету, третий и пятый раз, и каждую с датой: март-апрель 1940 года, - я понял убедительную силу факта. «Глос радзецкий», советская газета, издававшаяся по-польски, особенно часто попадалась среди других, на русском языке, газет. «Глос радзецкий»! Сегодня я могу подтвердить показания некоторых пленных о том, что в лагеря военнопленных в 1940 году эту газету засылали в больших количествах... Даты же не возбуждали сомнений. Тут я должен отметить, что всякие печатные материалы сохранились в могилах лучше всего. В некоторых газетах печать выглядела особенно четко, просвечивая примерно так же, как просвечивают типографские буквы на обычной засаленной бумаге.

Я вернулся, по-прежнему закрывая платком нос, спрятался за ствол толстой сосны, пока меня рвало, и снова принялся ворошить палочкой клочья вонючей бумаги, разбросанной по лесу. Там, где на обрывках газет не было даты, я читал фрагменты депеш, сообщения о событиях, из которых ясно следовало, что они относятся к первым месяцам 1940 года. Не позднее.

- А значит, сомнения нет, - я, видимо, невольно сказал это вслух, потому что наклонившийся около меня варшавский рабочий спросил:

- Что? - но тут его внимание привлекла большая пачка слипшихся польских банкнот, которую он и поднял.

Я не ответил, поглощенный приведением мыслей в порядок. Такое количество газет не сохранилось бы в карманах военнопленных в течение полутора лет, если бы, как гласит советская версия, в августе 1941 года они еще были в живых. Газета, даже вражеская, - для пленного тот источник информации, до которого он особенно охоч. Поэтому хранение старых газет было бы полной нелепицей и чепухой, особенно по сравнению с такими важными событиями, какие приносил каждый день идущей мировой войны. А уж тем более - по сравнению с началом советско-германской войны, которая могла прямо повлиять на судьбу польских пленных. Ну, чего уж тут разглагольствовать - чепуха, да и только! А как бытовой материал: для упаковки, стелек, цигарок - бумага истерлась бы и изорвалась, не выдержала бы такого промежутка времени. Да, старых газет они хранить не могли. Должны были бы иметься новые. Но таких, с более поздней датой, не было ни одной.

Следовательно, датировка этих газет, найденных при останках, если смотреть с точки зрения здравого смысла, честно, - вне всякого сомнения дает датировку убийства: весна 1940 года. Разве что...

Разве что существовала возможность - до того, как публично продемонстрировать эти трупы, - произвести секретный доскональный обыск карманов и убрать все газеты с позднейшими датами. Но, как мы видим, убрать позднейшие газеты было бы еще недостаточно. Следовало бы снабдить трупы газетами с более ранними датами. Значит, если бы немцы действительно произвели такие невероятно сложные расчеты, какие подтвердили бы советскую версию, то им пришлось бы закупить или иным способом раздобыть сотни и сотни советских газет за март-апрель 1940 года и...

Я снова вернулся на край могилы, откуда продолжали извлекать трупы.

- Вам нехорошо? - спросил швед.

Я помотал головой и продолжал глядеть. Передо мною - зияющий ров, а в его провале - слоями, плотно, как сельди в бочке, - трупы. Мундиры, шинели, гимнастерки, ремни, пуговицы, сапоги, всклокоченные волосы на черепах, рты у некоторых приоткрыты. Как раз перестал сеять дождик, и бледный луч солнца пытался пробиться через крону сосны. - «Тинь-тинь-тинь!» - запела обрадованная птичка. А луч упал в могилу и на мгновение сверкнул на золотом зубе в открытом рту одного трупа. Выходит, не выбили... - «Тинь-тинь-тинь!» - Ужасно. Руки-ноги переплетены, все как валком спрессовано. Серые, мертвые, ряд за рядом, сотня за сотней, безвинные, беззащитные солдаты. Крест ордена «За воинскую доблесть» виднеется на самом верху. Голова подмята сапогом товарища. А тот лежит лицом вниз. Этот еще в фуражке. Исключение. А там дальше все в шинелях, и в этой липкой массе не разобрать индивидуальных очертаний. Да, масса, такое любимое в Совдепии слово.

- Идемте отсюда, - снова говорит швед, молодой симпатичный человек. - Вы совершенно белый. Тут и в самом деле выдержать невозможно. - Он снял очки, отер пот, хотя было холодно.

- Минуточку.

Спрессованная масса тел до такой степени сжата, склеена трупной жидкостью, можно сказать, спаяна, что рабочие, которые спускаются в ров у меня на глазах, чтобы извлечь очередные тела, вынуждены очень осторожно поддевать их, а потом силой почти что отрывать от остальной массы.

Нет, это невозможно! Никакой человеческой силы, никакой техники не хватило бы на то, чтобы осмотреть, обыскать, поотстегивать карманы этих трупов, вынуть из них одни предметы, засунуть другие, снова все уложить, застегнуть, навалить обратно слой за слоем! Догадаться завернуть какие-то вещи в специально подобранные по датам клочки газет, сделать убитым стельки в сапоги!.. Кому-то положить в карман махорку, завернутую в «Глос радзецкий», и именно от 7 апреля 1940 года!.. Абсурд. Закопать заново и месяц спустя (так утверждается в советской версии) откапывать и показывать экспертам, добиваясь при этом участия Международного Красного Креста в расследовании!

Все-таки, значит, в одном сомнения нет: преступление могли совершить только большевики.

На катынских трупах было найдено около 3300 писем и открыток, полученных военнопленными от родных из Польши, и несколько написанных и не отправленных ими - в Польшу. Ни на одном из этих писем, ни на одной из этих открыток нет даты позднее апреля 1940 года. Это подтверждают и семьи в Польше, переписка которых внезапно оборвалась в это время. Большевики могли бы ответить, что по каким-то причинам лишили военнопленных переписки. Они этого не утверждают, потому что им нечем это обосновать. А в отношении газет у них нет никакого объяснения, никакого, которое отвечало бы здравому смыслу.

Работа подвигается. Труп, оторванный от общей массы, кладут на носилки, потом в ряд. Оттуда - снова на носилки и на осмотр. Один за другим, один за другим. День за днем, неделя за неделей - тысячи... Сколько их, этих тысяч...

*

Второе открытие, по сути дела, не потребовало особых усилий, поскольку конец эксгумационных работ приближался. Тут я должен со всей силой подчеркнуть, что, впустив нас на территорию рвов, немцы предоставили нам полную свободу: ходи где хочешь, осматривай что хочешь, говори с кем хочешь. Молодой человек с повязкой Красного Креста на рукаве, в темных очках, поляк, которого я принял за ассистента доктора Водзинского и фамилии которого не знаю по сей день, направлялся к одной из могил, отдавая какие-то распоряжения рабочим, - тут я подошел к нему и легонько придержал за рукав. Вокруг нас все смердело трупами. Лес и отдельные деревья, песок, трава, кусты и живые люди. Главное - воздух, которым мы дышали. Человек, которого я остановил, был наверняка пропитан этой трупной вонью с ног до головы и, с этой точки зрения, ничем не выделялся, а темные очки делали его лицо более непроницаемым, чем другие, но я послушался интуиции.

- Что здесь не в порядке? - спросил я его.

Он отдернул руку и резко ответил:

- Что тут может быть не в порядке?

- Что-то, чего немцы не оглашают в своих коммюнике... - и я одним духом сказал ему, кто я, откуда и зачем сюда приехал.

Темные очки смерили меня с выражением, разгадать которое я, разумеется, не мог.

- Вы понимаете, что я обязан знать правду, - добавил я.

- Да. Прежде всего, ложная цифра.

Я отнял ото рта платок, и трупный смрад ударил меня с удвоенной силой. Когда этот разговор шел, цифра 10-12 тысяч погибших не ставилась под сомнение. Немцы упорно настаивали на ней в каждом коммюнике.

- Как это?.. Их не столько?

- Какое там! - он пожал плечами. - Мы раскопали семь могил. Тут, как видите, лежат еще нетронутые слои трупов, но позавчера мы уже достигли дна. Там, вон там, в подпочвенной воде, в той небольшой могиле, где плавают такие позеленевшие трупы, - может, будет еще с пятьдесят. Сейчас я вам скажу: может быть, мы дотянем примерно до четырех с половиной тысяч трупов, ни одним больше.

- Так зачем немцы сообщили такую раздутую цифру?

Движение, которое он сделал... - даже не пожал плечами, так, что-то вроде нервного тика:

- Заврались. А теперь не могут отступить, боятся компрометации. А кроме того, они, может, слыхали, что нам как раз столько недостает. Вы, наверно, знаете?

Я кивнул.

- Так-то вот. Они делают отчаянные усилия, раскапывают всю возвышенность, чтобы найти побольше, но находят только отдельные старые скелеты русских, причем гражданских.

- Так где же остальные?.. - спросил я машинально, словно мог ожидать ответа, словно этот человек в темных очках мог знать об этом больше меня.

- Где!.. - он развел руками. Одна рука остановилась над могилой, другая указывала на барак, возле которого у костра грелись рабочие. Однако так же, как и я, он мысленно обнимал этим жестом все огромное пространство от Ледовитого океана до азиатских пустынь.

Где остальные? Сегодня мы уже знаем, что этого вопроса советское правительство хочет избежать любой ценой и для того-то ухватилось за ложную цифру, которую сообщила немецкая пропаганда. Но тогда, в мае 1943 года, это еще была сенсация.

- А вы спросите, сколько их, у профессора Бутца, - внезапно прибавил мой собеседник. - Напрямик. Это, кажется, порядочный человек, и мне интересно, что он вам ответит. Через полчаса я представился профессору Бутцу и, сославшись на проф. Сенгалевича, спросил действительно напрямик:

- Много вы, господин профессор, насчитали трупов?

- О! это еще точно не подсчитано... - ответил он мне так честно, как мог это сделать немецкий офицер, точка зрения которого оставалась в откровенном противоречии с официальной пропагандой.

Недели через две-три это перестало быть сенсацией. Как в полицейском докладе секретаря Geheime Feldpolizei Фосса, так и в весьма добросовестном отчете проф. Бутца официально констатировалось, что в семи могилах обнаружено 4143 тел. И только.* (Авторские примечания - в конце текста. - Пер.)

*

Костры в Катыни, у которых греются рабочие, имеют двойное назначение. Они дают тепло - и дым, который хоть ненадолго отгоняет трупный дух - как обычно отгоняют дымом комаров. Поэтому возле них можно увидеть людей, у которых от дыма слезятся глаза. Как раз там стоит ныне уже знаменитый старик Парфен Киселев, первым указавший место преступления. Другие местные жители, которые давали показания, а теперь наняты на работы по эксгумации, сидят на корточках, недоброжелательно окидывая взглядом «гостей». Я их понимаю. Им снова и снова приходится повторять свои рассказы через переводчика - до изнеможения. Их, наверно, тошнит уже - не только от вечного смрада, но и от этих неустанных повторений: все то же, и то же, и опять то же самое. Разве они виноваты, что видели! Ну, видели, в самом деле видели, как ехали «воронки», как возвращались за новыми партиями поляков. Как все они исчезали именно здесь, в Козьих Горах, а грузили их на платформе станции Гнёздово. Лица сидящих сразу оживляются, когда я без переводчика обращаюсь к ним по-русски.

- А вы что, русский будете?

- Нет, поляк...

- А-а-а...

- Это как - лучше или хуже?

Они усмехаются.

Один начинает рассказывать. Известные вещи. Вдруг разгорается спор о числе машин, которыми возили пленных из Гнёздова в Катынь. «Четыре", - говорит рассказчик.

- Не бреши! - вмешивается тот, что ворошит палочкой в костре. - Четыре «черных ворона» всего-то и было в смоленском НКВД. А ездили только три. Четвертый в городе оставался. Впереди легковушка с энкаведистами. А в самом конце - грузовик под вещи. Так было.

- Ты, может, видел три, а я видел четыре.

- Со страху, наверно, чтоб и тебя в Косогоры не завезли.

Спор представляется мне несущественным.

- А здесь давно уже расстреливали, в Косогорах, в Катыни?

- О-го-го!!! - отвечают они чуть не в один голос и умолкают.

- Но не все время, - прибавил один помолчав.

- Ну да, - поддакнул первый. - Бывало и тихо. Но колючкой оцеплено, и охрана ходила с собаками. Бывало, мальчишка или баба подлезет под колючку за грибами. Если девка молодая, то солдат юбку ей на голову, на землю завалит и... хе-хе-хе, - они засмеялись злым, плотоядным смешком.

И вдруг один из сидящих начал рассказывать, повернувшись больше к товарищам, чем ко мне:

- А помните, Марфа из Новых Батёков, в августе это было, в 39-м, пошла по грибы, а часовой ей: «Стой!» А потом на землю, юбку задрал, сильничать начал. Она кричать хотела, а тут собака огромная как примчится и стала над ними, язык свесила, и глядит, и глядит...

- Наверно, слюнки текли с языка...

- Хе-хе-хе!

- А Марфа со страху и противиться-то не может.

Ветер отогнал дым, и снова повеяло трупной вонью. Каждый сплюнул по-своему - кто в сторону, кто в огонь, - и снова замолчали.

- А выстрелы, когда расстреливали, было слышно? - спрашиваю.

- Не, не было.

Остальные подтверждают, дружно кивая головами.

- А я слыхал. Я слыхал, - упирается Киселев.

- Он один только и слыхал. Больше никто.

- Как же это до сих пор никто ничего не знал? Из ваших никто не проболтался?

- Да вы что, не знаете, как у нас...

- Откуда ему знать, - оборвал Киселев, - человек издалека, из-за границы, может, а ты: знаете, не знаете! У нас, я вам скажу, язык надо держать...

- Знаю, знаю. И я побывал под советской властью.

- Ну видишь, - отыгрался первый, - свой, значит, человек, понимает, как оно есть. С полуслова понимает.

Португальский журналист подошел ближе к костру и глядел, вслушиваясь в незнакомую речь.

- Что они говорят?

Вмешался немецкий переводчик. Я отошел.

*

Профессор Бутц честно признается, что это обстоятельство заставляет задуматься. Действительно, кроме Киселева, выстрелов никто не слышал.

- Я вам покажу гараж. - Мы идем по дороге в направлении пресловутой «дачи", дома отдыха НКВД. - Я искал в этом гараже, - продолжает профессор Бутц, - следы пуль. Я думал, что, как часто бывает у большевиков, могли расстреливать в гараже. Ставят перед гаражом машину и запускают двигатель на полных оборотах. Но следов пуль здесь нет. Жертв расстреливали на краю могил. Выстрелы, по-видимому, глушил лес, мелкий калибр и большое расстояние до ближайших изб. Может, найдутся и еще такие, кто слышал. Мы же не всех в окрестностях допрашивали. Да многих уже и нету. Пошли в армию или эвакуировались, когда Красная армия отступала.

«Дача» действительно производит впечатление типично русской виллы, которую по-русски и называют дачей. Такие дачи до революции строили себе за городом богатые купцы. Вид отсюда красивый. Наконец-то можно свободно вздохнуть. Далеко внизу течет Днепр, синий на фоне еще безлиственных кустов, которые щетиной покрывают обрыв. Вниз спускается деревянная лестница - на самое дно оврага. Летом тут, должно быть, хорошо. Можно купаться. Когда наступает тепло и все зеленеет, здесь, наверно, полно соловьев. Осенью, конечно, алеет рябина, калина, тянутся перелетные птицы вдоль русла Днепра к Черному морю и дальше - на юг, на юг, через эту тюремную страну, ныне так ужасно разрытую землянками. Вероятно, тяжело умирать, гладя в этот Божий простор. Например, с веранды. Что за людей, отдыхавших здесь, рождали матери - чтобы потом они шли в лес поработать палачами и снова возвращались отдохнуть? А вы как думаете, воробьи на крыше, строя сейчас гнезда под застрехой? Они что-то щебечут. Молчат деревья, кусты, река продолжает свое течение.

Снова пошел дождь. Доктор Бутц, затянутый в мундир, гладит скучающе. Он водил здесь уже не одну экскурсию.

- Возвращаемся, - говорит он.

- А могу ли я спросить, господин доктор...

- Пожалуйста. Я здесь для того, чтобы отвечать на ваши вопросы.

- Одна вещь меня интересует... Неужели нигде не нашли стреляных гильз? И не удалось ли установить, на каком заводе произведено оружие, из которого расстреливали жертв?

Лицо немца становится серьезным.

- Ничего конкретного не могу вам пока сказать.

*

«Тайна» гильз скоро разгадывается.

Однажды я стоял возле трупа, во лбу которого застряла пуля. Доктор Водзинский ланцетом извлекает ее, я протягиваю руку, и в это мгновение тот самый молодой человек в темных очках говорит мне:

- Нет, пулю они вам с собой не позволят взять. Ни пули, ни одной найденной гильзы. Радом стоит немецкий майор. Я спрашиваю у него разрешения. Он взял этот кусочек бронированного свинца и, словно взвесив задумчиво на ладони, наконец ответил:

- Да, да, это вы можете себе оставить.

- Повезло вам, - шепнул очкастый.

Вечером я еще раз напрямик спрашиваю Словенцика о гильзах. Он объясняет, что некоторое их количество действительно обнаружено, но это не имеет значения. Оружие сегодня каждый может использовать разное: - Гильзы - вообще не доказательство...

- Он явно увиливает от ответа. Однако самое поразительное - то, что эта деталь следствия, замалчиваемая немецкой пропагандой, в то же время... не раздута и вообще не затронута бдительной советской пропагандой. Первому попавшемуся читателю немецких коммюнике о Катыни бросается в глаза отсутствие хоть слова о фабричной марке пуль - а аппарат пропаганды в Москве этого не заметил?!

Суть дела была запутанной и в то же время очень простой.

Оружие, использованное для расстрела польских военнопленных в Катыни, было немецкого производства.

Стреляные гильзы, обнаруженные в большом количестве, свидетельствовали, что были использованы патроны завода «Густав Геншов и Ко.», находящегося в Дурлахе, возле Карлсруэ. На гильзах стояла марка: «Geco 7,65.D.».

Какие отсюда выводы? С точки зрения немецкой пропаганды - ужасающие. И ничего удивительного, что местные власти, проводившие следствие в Катыни, были этим открытием озадачены или прямо потрясены. Вероятно, в ответ на соответствующий рапорт пришел приказ хранить это обстоятельство в строжайшем секрете вплоть до разъяснения. Сегодня мы знаем, что дальнейшие шаги были таковы: министерство пропаганды, видимо, обратилось в ОКН (Oberkommando des Heeres), Главное командование армии обратилось к главному управлению вооружений. Идет бюрократическая переписка, занимающая долгие недели, поскольку управление должно еще провести расследование на заводе «Геншов». И что же обнаруживается?

Оказывается, в годы, последовавшие за Рапалльским договором, вплоть до 1929 года, завод «Геншов» поставлял огромное количество этих патронов Советскому Союзу, кстати, транзитом через Польшу. Кроме того, вплоть до последних довоенных лет он снабжал оружием и боеприпасами с этой маркой прибалтийские государства и Польшу. Патроны «Гецо» не только наводнили польский частный рынок, но и широко использовались в армии. Таким образом, большевики, оккупировав восточные земли Польши и захватив значительные запасы оружия и боеприпасов, получили в свое владение большие запасы именно этих патронов для пистолетов.

Но разъяснение немецкого управления вооружений датировано 31 мая 1943 года. Значит, оно было сделано через несколько дней после моего отъезда из Катыни. И вполне понятно, логично и объяснимо обстоятельствами, что до 31 мая дело держали в тайне и огласили только после этой даты. Как раз наоборот, выглядело бы чрезвычайно подозрительно, если б у немцев нашелся заранее приготовленный ответ.

Ибо что доказывает озадаченность немецких властей? Косвенно: что катынское массовое убийство - не их рук дело... Ведь, если бы преступление совершили они сами, как это утверждают большевики, в провокационных целях, то они или использовали бы советские патроны, которых после бегства Красной армии им досталось много, или заранее приготовили бы объяснение - и уж никак не оказались бы озадачены. Во всяком случае, трудно себе представить, чтобы немцы оказались такими наивными в сфере преступлений.

Вот почему советская пропаганда предпочла покрыть молчанием вопрос об использованных в Катыни патронах.

*

Я сделал в Катыни еще одно открытие, которое хоть и косвенно, но позволяет извлечь выводы и способствовать выяснению того, кто истинные преступники. Это открытие касается - евреев.

Евреи в списках катынских жертв, публиковавшихся немцами! Множество еврейских фамилий! Просматривая эти списки, я сказал немецкому офицеру с таким оттенком язвительности, какой только мог себе позволить:

- Гм, а евреев-то порядком...

- Да-а-а, конечно... но только надо ли это подчеркивать?

И я ничего не подчеркиваю. Я попросту констатирую. Кто видал вблизи ослепленную, бешеную - можно сказать, с пеной на устах - гитлеровскую антисемитскую пропаганду, которая с абсолютным, безоговорочным упорством отождествляла большевизм с еврейством, только тот может себе представить, как трудно было той же самой гитлеровской пропаганде публиковать десятки еврейских имен и фамилий в списке катынских жертв!

В оккупированной Польше были расклеены плакаты о Катыни как о преступлении «еврейско-большевистских палачей». В популярной брошюрке «Массовое убийство в Катынском лесу», которую издали немцы, мы находим такой пассаж:

«И никого уже не удивит факт - вне всякого сомнения доказанный показаниями свидетелей, - что этими палачами были без исключения евреи».

Далее немцы сообщали, что руководство казнью находилось в руках четырех сотрудников минского НКВД, и называли из этих четырех - троих с еврейскими фамилиями: Лев Рыбак, Хаим Финберг, Абрам Бориссович. Кстати, тот факт, что расстреливало специально командированное сюда минское НКВД, позднее подтвердился. Но три приведенные фамилии немцы попросту выудили из архива НКВД в Минске, который они захватили внезапно; они привели их вслепую.

Тем временем в числе жертв убийства мы находим имена: Энгель Абрам, Годель Давид, Розен Самуэль, Гутман Исаак, Зусман Эзекиель, Фрейнкель Исаак, Бернштейн Фейвель, Пресс Давид, Ниренберг Абрам, Гиршритт Израэль и т.д. и т.п. Они-то и пали жертвой «исключительно» еврейских палачей?

Противоречие здесь бросается в глаза и в высшей степени раздражает гитлеровскую пропаганду. И все-таки сами немцы это публикуют. Вывод отсюда может быть только один. А именно: если бы немцы хоть каким-то способом подделывали катынские документы, как утверждает советское коммюнике, то нет никакого сомнения, что в первую очередь они утаили бы еврейские фамилии.

Как легко им было взять и уничтожить вещественные доказательства, а на трупы Левинсона Юзефа, Гликмана, Эпштейна и Розенцвайга повесить ярлык «не опознан». Но они этого не сделали и публиковали их фамилии вместе с другими. И не могли это сделать из-за чересчур большого числа свидетелей, которых сами же пригласили.

Это доказывает, что они придавали слишком большое значение именно этой явности и объективному расследованию катынского убийства, чтобы позволить себе утаить значительную часть документов, - позднее это бросило бы тень на все следствие или подорвало бы доверие к его результатам, в то время как пропаганда так усердно эксплуатировала их, афишируя на весь свет.

Они сумели затушевать вопрос об одном женском трупе**, но не могли фальсифицировать опознание десятков тел, извлекаемых в присутствии делегатов Польского Красного Креста и заграничных гостей. Немцы любой ценой желали огласить правду о катынском преступлении, ибо... на этот раз преступление совершили не они, а большевики.

*

После возвращения из Катыни меня много раз спрашивали, каковы мои «впечатления». Впечатление, естественно, такое, о котором принято говорить: «кровь стынет в жилах». Груды обнаженных трупов чаше всего возбуждают отвращение. Груды трупов в одежде - скорее ужас. Может быть, потому, что нити этой одежды еще связываются с жизнью, которой этих людей лишили, и тем самым создают контраст. В Катыни были обнаружены почти исключительно военные, притом офицеры. Офицерский мундир особенно впечатляет поляка. Знаки различия, пуговицы, ремни, гербы с орлом, ордена. Это не анонимные трупы. Здесь лежит армия. Можно рискнуть сказать: цвет армии, боевые офицеры, некоторые воевали в трех войнах. Однако особенно мучительна для воображения индивидуальность убийства, умноженная в этой кошмарной массе. Это ведь не массовое удушение в газовой камере, не расстрел из пулеметов или автоматов, когда в течение минуты или нескольких секунд погибают сотни. Здесь, наоборот, каждый умирал долгие минуты, каждого расстреливали по отдельности, каждый ждал своей очереди, каждого тащили на край могилы - тысячу за тысячей! Быть может, на глазах у смертника укладывали во рву перед тем расстрелянных его товарищей, ровно, плотными рядами, может, их утаптывали ногами, чтоб они занимали меньше места. И тут ему стреляли в затылок. Каждый труп, по очереди извлекавшийся у меня на глазах, каждый с черепом, простреленным навылет, от затылка до лба, умелой рукой, - это очередной экспонат страшных мук, страха, отчаяния, всех этих предсмертных чувств, о которых мы, живые, ничего не знаем.

Однажды я разговаривал с человеком, которому выстрелили в затылок и который прожил еще три дня, так как пуля застряла где-то в мозгу. «Это было, - прошептал он, - это было, как треснул стакан, дзынь! - и конец». Может быть...

Еще один, и еще следующий, и снова, и снова несут трупы в обратной очередности, начиная сверху и до дна могилы, как раньше наполняли ее со дна доверху.

Душераздирающий, выматывающий нервы вопрос, какое-то хищное любопытство, которое позднее не даст спать ночами, возвращается вслед каждому, которого несут: «Как это выглядело в деталях?»

По-видимому, каждого пленного умерщвляли три палача. Двое держали по бокам, за руки, подмышками. Третий стрелял. Как при операции. Индивидуальность последних рефлексов и страданий иногда прочитывается в выбитых зубах, в челюсти, сломанной ударом рукоятки нагана, в колотых ранах от советского трехгранного штыка. Многие связаны веревкой, сложным узлом. У некоторых мундиры закинуты на голову или шинели связаны у шеи, а внутри набиты опилки, чтоб они не могли кричать. Открытые рты, полные песку рты, и пустые глазницы, в которых нет уже ничего, кроме смерти.

Но личность каждого выражается не только мундиром, офицерскими знаками различия или крестом - на груди либо спрятанным в кармане. Она прежде всего проявляется через предметы, которые были у него с собой до последней минуты и которые еще живы, ибо говорят буквами, поддающимися прочтению. Фамилия за фамилией... тысячи.

- Хотите просмотреть список? - равнодушно говорит немец, подвигая ко мне длинные столбцы машинописи.

….

Тишевский Тадеуш... Его я знал по Брацлавщине. Антон Константы, ротмистр... Это мой одноклассник по гимназии.

Вершилло Тадеуш, поручик, номер 233. Тадзик... - не знаю, почему, но мне вспоминаются скорей его изъяны, а не хорошие стороны. А как же! Тадзик, адвокат с начинающимся брюшком, любитель выпить, пожить в свое удовольствие. «Ну-ну, - говорил он, - ну-ну, - и поднимал брови, когда был моим секундантом на дуэли. - Ну ты, брат, стреляешь... на волосок и...» - «Видишь, справил себе сапоги, - говорил он еще в июле 1939 года и кивал головой. - Война, значит, а я поручик бронетанковых войск... И тебе советую... Впрочем, как хочешь. Пан Михал! маслица и еще графинчик». Возле фамилии в списке стоит: две открытки, два письма, одно датировано 8 сентября 1939, на восьми страницах.

- На восьми страницах...

- Что вы говорите?

- Ничего. Письмо на восьми страницах...

- Это ваш знакомый или родственник? какой номер? Двести тридцать три? Если хотите, можете взять или прочитать письмо, потом родным расскажете.

- Нет, не надо.

А вот шурин моего брата Петрусь. - Не будь свиньей, - говаривал он, пододвигая тарелку, - ешь как следует. - Такая у него была привычная глупая шутка. Всегда, всегда, всегда веселый. Его улыбка расплывается у меня в памяти, как туман за окном, в котором сейчас купаются сосны. Номер 1078. Крагельский Петр. В мундире без знаков различия. Письма и открытки. Справка о прививке оспы N9318. Вот и все.

Следующий: номер 1079 - Кодымовский Станислав Мариан, подпоручик. Письмо жене, написанное в Козельске и не отправленное. Книжка денежного довольствия. Справка из учреждения. Справка о прививке оспы N91260. Этого я никогда не знал.

Следующий...

Этот список, лежащий на столе временного барака, тоже успел пропитаться трупным духом. Здесь нечем дышать.

- Можно открыть окно?

- Нельзя, - говорит немецкий унтер. - Еще хуже будет вонять. Из лесу.

*

Письма, письма, письма. Письма от родных. Огромное большинство их сохранилось в таком состоянии, что еще поддаются прочтению. Много таких, которые были написаны пленными в Козельске, но уже - не отправлены. На трупах обнаружено около 1650 писем, 1640 открыток и 80 телеграмм. Ни одно из этих писем, ни одна открытка или телеграмма не датированы временем позднее апреля 1940 года!

Кто не держал их в руках извлеченными из рвов смерти, из массы склеившихся трупов, - тот еще может усматривать в катынском убийстве вопрос, который сегодня можно истолковывать в плане политических интриг. Кто читал их, зажимая рот и нос платком, кто вдыхал их сладковатый трупный запах, над останками «милого», которому они были написаны, - для того нет и не может быть иных соображений, кроме обязанности бросить миру правду вглаза.

Эти письма хранились на груди, и в боковом кармане, и в заднем кармане, и за голенищем, в зависимости от тогдашней воли еще живого адресата. Хранились как реликвии. Потом их выставили на показ, ради пользы вражеской немецкой пропаганды.

В двух километрах от Козьих Гор, в поселке Грущенка, немцы устроили на веранде одного из домов выставку катынских экспонатов - в застекленных витринах, как в музее. Типичные предметы и состояние их сохранности в могилах мог видеть каждый. Рядом с документами, погонами, банкнотами, квитанциями, знаками различия, орденами и массой разных других предметов лежали письма. Немецкая пропаганда умела организовать такие показы в своих политических целях. Сегодня это уже далеко от сути дела и ни в чем ее не меняет.

Однажды у меня потекли настоящие слезы - настоящие, т.е. не от трупного смрада и не от спасительного дыма костров, а именно там, на веранде дома в Грущенке.

Это было на третий день нашего пребывания. Мы вернулись из Козьих Гор. За чистым стеклом витрины подгнившие листки, расправленные кнопками, с крупными, разборчивыми буквами: письма детей отцам.

«8 января 1940 г. - Папочка милый!! любимый!.. Почему ты не возвращаешься? Мамочка говорит, что теми мелками, которые ты подарил мне на именины... В школу я теперь не хожу, потому что холодно. Когда вернешься, наверно будешь рад, что у нас новая собачка. Мамочка назвала ее Филюська... Чесь».

«12.11.40. - Дорогой папа, война наверно скоро кончится. Мы все по тебе очень скучаем и ужасно тебя целуем. Ирка постриглась и мама очень сердилась. Тепло ли в доме где ты живешь, а то у нас нечем топить. Мама хотела послать тебе теплые рукавицы, но... В апреле мы переедем к дяде Адаму и тогда я тебе напишу, как там все выглядит...»

В апреле... в апреле 1940 года любимый папочка Чеся и папа Ирки были расстреляны - выстрелом в затылок по приказу Сталина.

То, о чем я здесь писал, не ново. Десяткам «заслуживающих доверия» лиц это отлично известно. Это всего лишь то, чего не печатают, чтобы кого-то не раздражить, а у кого-то не впасть в немилость...

ПРИМЕЧАНИЯ

* Как известно, 1 июня 1943 г. была открыта ещ е восьмая могила. Небольшая. В ней было около ста тел. Поскольку сегодня уж е известно, что в Катыни лежат военнопленные только из Козельского лагеря, именно эти сто тел пополняют число всех погибших из Козельска. Проф. Бутц в своем отчете до конца остался добросовестен и ни одним словом не поддержал официальную - ложную - версию немецкой пропаганды о том, что в Катыни обнаружено 10-12 тыс. погибших. Немецкие власти выпутались из этой ситуации, приказав могилу №8 засыпать и трупы не эксгумировать, сославшись в официальном коммюнике на внезапно наступившую жару и нашествие мух. В действительности же и жара, и мухи были не причиной, а всего лишь предлогом, который позволил немцам констатировать факт, что не все тела сосчитаны, и тем самым поддержать авторитет своей пропаганды и выдвинутую ею цифру: от 10 до 12 тысяч. Советское правительство ухватилось за эти цифры, округлив их до 11 тысяч, чтобы избежать вопроса о том, куда делись остальные, не обнаруженные в Катыни, польские военнопленные.

Согласно сегодняшним данным, этапы из Старобельского лагеря доезжали до станции Харьков. А след самого большого из трех лагерей военнопленных, Осташковского, теряется на станции Бологое. Существует также версия, что пленных из Осташкова затопили в Белом море.


** В Козельске находилась одна женщина - поручик, летчица Польской армии. Немцы об этом не знали и. обнаружив ее тело в Катыни, были так же поражены, как в связи с «делом о гильзах». Считая, что сообщение о трупе женщины может внести путаницу и потребовать особых комментариев, которых они дать не могли, немцы постарались, чтобы об этом никто не узнал, и в своих коммюнике обошли этот факт молчанием.

Перевела с польского Наталья Горбаневская.

 
Top
[Home] [Maps] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX