Почему-то застряло у меня в памяти, как мы ехали в лифте на тот этаж, который занимали кабинеты 2-го корпуса польской армии в Риме. Итальянскому мальчишке-лифтеру было лет тринадцать, и роста он был такого же, как профессор Студницкий. Когда он открыл дверь, сквозь которую выбрался сначала профессор, а потом я, он не выдержал: "Corne vecchio!" - шепнул он то ли с восторгом, то ли с недоумением.
Какая огромная разница при одинаковом росте! Это было летом 1945 года. Владислав Студницкий родился в 1865 г., значит, тогда ему было 80 лет. Сегодня ему было бы сто. А лифтеру сейчас 33 года, у него, наверно, жена и дети. А может, даже вторая жена и, скажем, тринадцатилетний сын от первой... Когда говорят, что "время летит", это ни на кого не производит впечатления, поскольку это такая же банальность, как "человек дышит" или "человек ест". Впечатление начинается только тогда, когда нечем дышать, нечего есть, когда время пролетело.
- В каком году родился ваш отец? - спросил я однажды Студницкого, поскольку к слову пришлось.
- В восемнадцатом, - ответил Студницкий с той натуральной очевидностью сокращения, с какой каждый из нас разумел бы под этим 1918-й - для многих уже год из туманной истории. Но речь шла, разумеется, о 1818 годе. Значит, во время восстания 1830-1831 гг. его отцу было столько же, сколько мальчику-лифтеру; при начале восстания 1863 г. - 45. И 47 - когда у него родился сын, окрещенный Владиславом.
Профессор Владислав Гизберт-Студницкий (в последние годы он ограничивался только второй половиной фамилии) родом был из Ливонии и всем своим существом принадлежал XIX веку. "Профессором" его называли позднее по трем причинам: во-первых, некоторое время он преподавал в виленском Институте изучения Восточной Европы; во-вторых, это звание подходило к его возрасту; в-третьих, он был по-профессорски рассеян. О его рассеянности ходило множество историй.
У него был брат Вацлав, виленский архивариус. Тоже низенький, похожий на брата, словно близнец, и тоже рассеянный. Однажды, после собрания Общества друзей наук, Студницкие перепутали свои пальто. Таких же коротких больше в раздевалке не было. Заметили они это, только выйдя, и вместе пошли в полицейский участок подавать жалобу о краже пальто. Может, это и анекдот: кто бы из-за такого пошел в полицию? Но вот истинный случай. Раз, когда Студницкий ехал на извозчике, он внезапно что-то вспомнил, остановил извозчика, сошел и направился в обратную сторону. Извозчик повернул лошадь и послушно двигался вдоль тротуара, полагая, что таков профессорский каприз. Только на третьей улице он обратился: "Паночек, а докуда ж это будет?" Возник крупный скандал, потому что Студницкий был уверен, что вообще ни на каком извозчике не ехал. В редакцию он, бывало, являлся в накрахмаленном воротничке, но без пристегнутого галетуха. (Завязывать галстух он не научился до смерти.)
- Пан профессор...
- Что? А, забыл, - отвечал он, трогая светящуюся манишку рассеянным жестом, поскольку, кроме политики, его никакие мелочи не интересовали. Точно так же бывали не до конца застегнуты и другие детали одежды.
Говоря "человек XIX века", не следует подразумевать человека определенного типа. Скорее наоборот. Люди той эпохи как раз характеризовались бесконечным разнообразием индивидуальностей, и в этом, быть может, их главное отличие от коллективных типов сегодняшнего дня. Студницкий был индивидуалистом среди индивидуалистов - по своему пылкому характеру, политическому темпераменту, малому росту при величии духа, отнюдь не в переносном смысле слова. Если бы предложить Студницкому миллиард долларов за то, чтобы он произнес одно слово против своих убеждений, Студницкий не произнес бы и полслова. Читатель, разумеется, подумает, что это метафора. Нет, буквально: ни за какие земные блага. Он мог менять убеждения, из социалиста в молодости преобразиться в консерватора, умом доходил до перемены взглядов на меняющиеся вещи, хотя не слишком часто. Он был в этом настолько порядочен, что его можно было переубедить - то, что обычно ни с кем не удается. Однажды в Лондоне он сказал:
- Стронский написал обо мне ужасную глупость, и я должен немедленно дать опровержение.
- Да стоит ли, пан профессор? Из-за нескольких глупых строк? В целом-то статья очень хорошая.
- Вы меня убедили. Не буду писать опровержение.
Однажды в Вильне Студницкий входит (без галстуха) и спрашивает:
- Кто это выпустил такое паршивое распоряжение?
- Кто ж, как не воевода?
- Соедините меня с ним немедленно!
- Может, лучше не надо, пан профессор?
- Извольте соединить! Я ему только скажу, что он дурак.
Воевода как раз отбыл в инспекционную поездку.
Студницкий, в общем-то, не понимал, как можно не сказать сразу же то, что думаешь. Разумеется, он был политиком и, собственно говоря, исключительно политиком. А тактиком - явно никуда не годным. Он нападал, обзывал противника последними словами, нередко чудовищно преувеличивал, тенденциозно искажал положение дел, топтался по комнате из угла в угол и возбужденно размахивал коротенькими ручками. Но он не сумел найти себе места в изолганности XX века, когда количество обмана начало уже переходить в качество. Он водил взглядом по присутствующим и становился беспомощным в этой специфике XX века. Поэтому его следует зачислить в тип людей XIX века.
*
Владислав Студницкий ненавидел Россию и все русское душою и сердцем. Он не только говорил, но и писал фанатическими общими фразами вещи, иногда (на мой вкус) отвратительные: например, что русские женщины, жены губернаторов, высших чиновников, офицеров гвардии, находившихся в Варшаве, стояли намного ниже польских проституток...
Я сменил тему и начал расспрашивать его о сибирской ссылке. Мы тогда жили в одном и том же подобии пансионата, в доме 81 по виа Эмилия, у синьоры Амати, где в бедных комнатушках теснились беженцы, не получившие привилегий от 2-го корпуса. Мы жили на счет УНРРА. В постоянно открытое окно, выходившее во двор, врывался теплый итальянский вечер, вопли котов и громыханье посуды в кухне на задах кафе "Розатти".
- Ну, что ж... - начал по своему обычаю Студницкий.
...Когда его везли сначала по Рижско-Орловской железной дороге, то между Динабургом и Витебском произошел такой случай. Было несколько купе для этапируемых. В каждом купе сидел "сыщик" в гражданском, а по коридору прохаживался жандармский вахмистр - начальник конвоя. В одном купе со Студницким ехала молодая женщина, тоже по этапу. Перед Витебском к ней начал чересчур приставать сыщик. Студницкий, крохотный, взлохмаченный, сам этапируемый, поднял голос: "Сию же минуту вон!"
В дверях появилось усатое лицо жандарма: "В чем дело?"
"Вон! Сию же минуту! В Витебске задержать и составить протокол в канцелярии станционной жандармерии!"
Вахмистр выгнал сыщика и начал толковать, объясняться, отшучиваться.
"Ничего и слышать не хочу. Требую составить протокол!"
"Ваше благородие... Ваше высокоблагородие... - просил жандарм, прикладывая волосатую руку к фуражке. - Я нашивку потеряю... за такое дело".
Студницкий наконец дал себя упросить.
Было это в 1890 г., еще при покойном императоре Александре III.
- А как тогда кормили, - спросил я, - в пересыльной тюрьме в Бутырках?
- Не знаю.
- Как это?
- Мы за небольшую доплату велели приносить нам еду из ресторана. Какой-то суп, котлеты, сладкое. - Кухней Студницкий никогда не интересовался. Ел, что дадут, и думал о политике. И только раз я слышал, что он похвалил еду...
Но это уже речь зашла о том времени, когда его привезли в сибирскую ссылку, в большое село где-то под Минусинском. Ссыльный социалист Студницкий вошел в предназначенную ему горницу, увешанную иконами и дешевыми литографиями царских портретов, окинул взором и приказал хозяйке: "Боги могут остаться. Но царей всех отсюда прочь!"
- Ну и что баба ответила?
- Она была славная. Снимает со стен царские портреты, выносит из горницы и ревет: "Уж как они ему, бедному, должно быть, досадили, что он их так ненавидит..." Зато обеды готовила, пироги пекла - та-а-ак вкусно! - впервые похвалил Студницкий.
- А надзор был?
- А как же? Каждое утро. Но я до поздней ночи писал, а утром спал. Иногда только сквозь сон слышал, как надзирающий тихо стучится к хозяйке и спрашивает: "Его благородие - спят еще?"
- И что вы, пан профессор, делали целыми днями?
- Значит, так. Правительство платило мне на жизнь 8 рублей в месяц. Квартира с полным содержанием стоила 7 рублей. Оставался мне рубль. Из дому мне присылали 10 рублей в месяц. Можно было ходить, совершать дальние прогулки, охотиться. Воздух очень здоровый. Но я не охотился. Керосин для лампы стоил несколько копеек на целый месяц. В Минусинске была богатая библиотека. Раз в месяц нанимал тройку, ехал, набирал кучу книг, читал и писал. Там я написал свою книгу о Сибири. Писал статьи в газеты.
- Ну, так у вас была роскошная жизнь! Я бы не задумываясь обменял на нее нашу здешнюю, в Италии...
- Ну, что ж... - это означало у Студницкого не только приступ к речи, но и уклонение от прямого ответа.
Ибо Студницкий, тенденциозный в других случаях: в политическом жонглировании источниками и особенно статистическими данными, к которым питал склонность, - в свидетельстве, в рассказе солгать не умел. Если рассказывал, то всегда правду.
*
А были это как раз времена, когда беженцы, притекающие из Польши в Италию, часто набитые долларами, обшитые гранеными и негранеными алмазами, наперегонки рассказывали о страшном голоде и нужде в Варшаве перед восстанием. В той Варшаве, которая так роскошно не поддалась немецкой оккупации, контратакуя черным рынком, спекуляцией, долларовыми "десантами", золотом; битком-набитая пирожными, корзинами булок чуть не в каждой второй подворотне, за что грозил расстрел... Текущая водкой и самогоном. Где нелегальный, неустанный товарооборот давал всем заработок и почти не было бедных. Теперь внезапно, как по мановению волшебного циркуляра, они одним духом и на одной ноте рассказывали, что все обстояло как раз наоборот... Помню, Студницкий, который сам в 1944 г. выбрался из Варшавы, слушал эти рассказы с каким-то, я сказал бы, инфантильным удивлением в глазах. Нет, с этим он ужиться не умел.
"Il nostro prof essore", как называла его синьора Амати.
*
После этих сибирских воспоминаний XIX века я лежал, укрывшись нищенским одеялом, как в итальянском кино, где страна прекраснейшей архитектуры и прекраснейшей природы неизменно является в виде казарменных многоэтажек, мазанок, гор металлолома, проводов, рассекающих небо, безнадежных дворов... Тут месяц зацепился рогом за трубу над таким двором, кошачьи вопли уподобились визгу истязаемого ребенка; шлягер "Наполи-и-и...", который только что вошел в моду, как всегда, доносился с верхнего этажа... Засыпая, я вспомнил, что когда-то давным-давно - в детстве, пожалуй, - я делил Европу на окна с крепкими ставнями из досок и на такие вот, на которых жалюзи из тонких, сквозных дощечек...
Распахнутая ногой стеклянная дверь и направленный в заспанные глаза свет фонариков британского военного патруля, который проверял, не ночуют ли где-нибудь дезертиры, вернули ощущение XX века.
*
В боковом переулке за мостом Кавура помещалась столовая, где за полторы или три лиры, точно уже не помню, одним словом, почти задаром, выдавали из фондов польских учреждений при 2-м корпусе жалкие обеды тем, кому не полагалось лучших. Там сходилась беженская голытьба из Германии, бежавшая от бомбежек и принудительных работ, спасшиеся евреи, переброшенные через границы русские эмигранты, какие-то кавказцы, люди, обвиненные в "коллаборантстве", и тому подобные отбросы общества. Однажды Студницкий поднял голову над тарелкой поленты и сказал серьезно:
- Я пойду и дам ему в морду.
- Кому, пан профессор?
- Черчиллю.
- За что?
- За то, что он продал Польшу.
Сидевшие за столиком улыбнулись, думаю, не столько над неисполнимостью проекта, сколько над представившейся мысленному взору картинкой: очень маленького роста старичок подпрыгивает с кулаком к раздуваемому сигарой лицу одного из самых могущественных в мире людей.
Это было после того, как в "Белом орле" опубликовали текст польско-британских гарантий 1939 г., которые, как оказалось, не гарантировали ни границ, ни безопасности Польши от Советского Союза. Студницкий был этим текстом потрясен глубоко лично. Для него "польское дело" всю жизнь было личным делом. Не буду здесь описывать ту роль, которую играл Студницкий в течение десятков лет борьбы за независимость. От участия в основании ППС, сотрудничества с Пилсудским, выбора стороны "активистов" в 1-й Мировой войне, членства в Государственном Совете и т.д. Это принадлежит истории Польши. Его многочисленные политические труды, которые он опубликовал. Об этом, может быть, более ортодоксально напишет кто-нибудь, хорошо разбирающийся в историографии того времени. Студницкий был германофил. Это значит, что "извечным врагом" он считал Россию и историческую необходимость Польши видел в поисках опоры на Германию ради борьбы с этим врагом номер один. Как мы знаем, в эту схему вмещались также проавстрийские концепции Пилсудского времен 1-й Мировой войны. Тем более (оборачивая лозунг следующей войны о "союзниках наших союзников"), что Германия была тогда союзницей Австрии.
Во время второй войны я встретился с ним только в 1943 г., случайно. Я пришел в Вильно, как всегда пройдя пешком 12 километров из Черного Бора, в полушубке, сапогах, заляпанный грязью, голодный, и тут узнал, что из Варшавы приехал Студницкий. В Вильне тогда царила настоящая нужда. Большевики все "обобществили", а немцы ничего не отдали. Студницкий остановился в единственной действовавшей гостинице - "Европейской". Между тем наступили сумерки, приближался роковой комендантский час. Я думал, что уже не будет времени встретиться со Студницким и придется тащиться обратно за город, те же 12 километров. К счастью, портье в гостинице был тогда проф. Витольд Свида, нынешний ректор Вроцлавского университета. Принадлежа, по-видимому, к какой-то подпольной организации, он играл свою роль великолепно. С каменным спокойствием выдавал ключи, делал записи в книге регистрации, отвечал гостям сухо, словно ложа портье всегда была его рабочим местом. В его власти было дать номер бесплатно, и этим я воспользовался. Номер был нетопленый и в сравнении с былым наводил безнадежность. Позже мы пошли в номер Студницкого. Несмотря на холод, он умывался перед сном, раздевшись до пояса. Трудно было себе представить, что в этот комок старческого тела может вмещаться столько нерастраченной энергии духа, убеждений, решений, принимающихся в политической борьбе, собственных концепций и - по-прежнему - оптимизма... Столько планов, которые он распростер перед нами, деяний, которые по этим планам следовало свершить...
О позициях и деятельности Студницкого во время 2-й Мировой войны я тоже не буду рассказывать. Ни о его меморандумах, о том, как его посадили в Павяк, как он ударил по лицу надзирателя; ни о его разговоре с Геббельсом, отправке в "санаторий" в Германию, освобождении и т.д. Об этом он сам рассказал в цикле статей, напечатанных в лондонских "Вядомосьцях". Он говорил мне, что редактор Грыдзевский не согласился только на предложенное им общее заглавие: "Почему я не стал польским Квислингом".
Да будет мне позволено сразу отступить от общепринятых обычаев и включить в мой текст то, что написала о Студницком Барбара Топорская, которая знала его с довоенного и до последнего времени:
«Он жил, вплоть до сырой смерти в Лондоне, одной навязчивой идеей - Польшей.
О его рассеянности ходили сотни анекдотов. За ним гонялись потерянные шляпы, его искали зонтики, истертые портфели, повсюду забываемые ключи. В Лондоне все дома одинаковые. Случилось, он ошибся на один номер, позвонил в чужую квартиру, снял пальто в прихожей и на глазах остолбеневшей хозяйки твердым шагом прошел в комнату, которая, согласно тому же самому расположению, должна была быть его комнатой... Когда ему разъяснили ошибку, он был так поражен, что утратил остатки ориентации. К счастью, при нем была записная книжка с телефонами. Он позвонил знакомому и спросил: "Скажите, пожалуйста, где я живу? Ах, спасибо". Анекдотов придумывать не надо было - точно так же, как не надо принимать в переносном смысле то, что я скажу. Это был человек, абсолютно рассеянный по отношению ко всему, что не было Польским Делом. Он никогда не забывал ни дат политических встреч, ни того, что собирался там сказать. Это его поглощало, втягивало и в каком-то смысле закаляло. Он питался манной кашей. Донашивал старую одежду. Как он не потерялся? Как он попадал на нужные поезда? Думаю, что это происходило только тогда - и потому, - когда это было в логической связи с его завороженностью делом. Однажды в огромнейшей толпе в подземелье станции метро "Лестер-сквер" он, проталкиваясь, кричал по-польски: "Где тут линия Пикадилли? Где Пикадилли? Где..." Должно же быть такое везенье, что из девяти миллионов лондонцев; на перроне стоял Кароль Збышевский. Он взял Студницкого за руку и отвел в нужный вагон. Мне рассказывала его жена, что их брак состоялся только потому, что с момента, как он сделал ей предложение, и до свадьбы она в течение трех недель устраивала все сама. По рассеянности он, выходит, мог жениться на другой? Трудно комментировать, когда мы говорим о человеке, который довел аскезу до границ почти полного отречения от личных эмоций, амбиций, потребностей. Патриоты всех стран должны поставить его себе абстрактным идеалом. Как же дело могло дойти до бойкота Идеального Патриота со стороны стандартных патриотов?
В политике нет жалости к проигравшим. Студницкий был политиком. Студницкий проиграл. Согласимся. Но его политические противники тоже проиграли. Ведь ставкой была Польша. "Народную Польшу" выиграли коммунисты. А до того проиграл также Бек. Тридцать один год тому назад я начинала свою карьеру журналистки. А самое начало обычно хорошо запоминается. Никто тогда в Польше не слышал ни о каких проектах превентивной войны против Германии. Визиту министра Барту в Варшаве сопутствовали громкое ликование оппозиционной прессы и весьма сдержанные статьи правительственной. Зато вскоре многочисленные дискуссии велись вокруг возможностей превентивной войны против... Совдепии. Конечно, в союзе с Третьим Рейхом. Тогда я познакомилась со Студницким. Он вовсе не был так изолирован со своими концепциями, как сегодня трусливо притворяются. Студницкий тогда еще пользовался большим авторитетом, его страстно любили сторонники, уважали противники...»
*
Да, это, несомненно, капитальный вопрос: как случилось, как вообще могло случиться, что один из величайших патриотов, каких носила польская земля, мог быть внезапно признан чуть ли не предателем? Только потому, что имел иные мнения (в этой якобы "нации индивидуалистов"!), выдвигал иную политическую концепцию, пропагандировал иной рецепт политических союзов? В XIX веке такого с ним не произошло бы. Должно быть, или даже наверное, это было великой трагедией Студникого, хотя он до конца старался придать этой трагедии черты всего лишь политического спора.
Искренне признаюсь, что мало кто в целом мире, а может, даже никто не возбуждал во мне столько уважения и восхищения, столько почтения и энтузиазма, как Владислав Студницкий. В силу его абсолютной непреклонности, отваги, силы убеждений, невозмутимости перед облаиванием и оскорблениями целой своры, нередко на поводках у иностранной агентуры; в силу его идейности, самоотречения, правдивости, прямоты, абсолютной личной порядочности, в силу его облика человека прошлого столетия. И одновременно признаюсь, что, я, пожалуй, до предела возможного не соглашался с его взглядами, его концепциями, его политическим видением. Студницкий, который всю жизнь боролся за "польские восточные земли", в то же время не выносил, попросту не переваривал т.н. европейского Востока. И всего, что было связано с непольским элементом на этих землях. Однажды он умышленно явился на общее собрание профсоюза виленских журналистов, к которому принадлежал, хотя на собрания никогда не ходил, - явился, потому что в правление выбрали Людвика Абрамовича. Единственного в Вильне настоящего патриота Великого Княжества Литовского, единственного истинного "тутошнего", независимого от предписаний Бельведера... Студницкий внезапно встал в последнем ряду и громко заявил:
- Я выхожу из профсоюза, пока в правлении заседает эта каналья Абрамович!
Студницкий испытывал отвращение к литовцам, латышам, украинцам; белорусов он вообще не считал за нацию; из евреев он делал исключение для одного только проф. Марцелия Хандельсмана. Его отталкивала всяческая "Русь", а Россию он ненавидел и с нею - все в мире, что хоть сколько-то "Русью пахнет'"... Любил он только Польшу и все польское. Следовательно, с этой точки зрения, он был ближе всего к эндекам. И, возможно, он вырос бы выше Дмовского, если бы это абсолютное "западничество", эта "антивосточность" не довели его до германофильства. Это вовсе не парадокс. Он был венгрофилом, австрофилом, итальянофилом; но только в союзе с самым сильным соседом, Германией, он видел возможность успешно противостоять "восточному вторжению", "русскому потопу".
Студницкий, таким образом, исходил из эмоциональных побуждений, которые были прямо противоположны моим собственным, - да простит мне читатель, что я занимаю его своей, столь скромной в сравнении особой. Но я делаю это исключительно ради сравнительного очерчивания политической личности Студницкого.
Я сам, плотью и кровью восточноевропеец, считаю марксистско-большевицкое поветрие тем более ужасным бичом, что оно обрушивается на всех одинаково мне близких - литовцев, белорусов, украинцев, латышей и... на все русские земли, первую жертву этого поветрия. Студницкого нисколько не интересовала судьба украинцев, а тем более - русских.
Основная посылка моей аргументации - отличать Россию от большевизма. Студницкий, следуя ортодоксальной польской доктрине, отождествлял Россию и большевизм.
Я видел врага исключительно в международном коммунизме. Студницкий подвергал сомнению реальность этого понятия.
Я, вопреки национальному польскому тезису, вижу в русском народе потенциального союзника в борьбе с коммунизмом. Студницкий, в согласии с польским национальным тезисом, видел во всех русских, красных и белых, только врага.
Прогерманские концепции Студницкого меня нимало не трогали. Я попросту считал любое попутничество, любой род помощи и коллаборантства с международным большевизмом - вне зависимости от формы и конъюнктурных обоснований, вне зависимости от интерпретации узко национальных интересов - в... исторической перспективе преступлением. Не только по отношению к будущему Польши, не только по отношению к Восточной Европе, но и, в конечном счете, ко всей Европе и - всему человечеству.
Студницкого абстрактный приоритет интересов человечества, а тем более, Восточной Европы совершенно не интересовал. Его интересовали конкретные польские интересы. В трагическом сплетении обстоятельств, перед лицом преступной и, вдобавок, безумно-самоубийственной политики гитлеровской системы, он искал какой-то modus будущего, опираясь на свои фундаментальные концепции, которые он в политическом смысле считал еще реальными.
Меня лично, поскольку я исхожу из посылки идеологического приоритета, «всенародная» облава на мою особу беспокоит - мягко выражаясь - как прошлогодний снег.
Для Студницкого то, что он оказался вышвырнутым за рамки польских государственных интересов, не могло не стать травмой и страданием последних дней его великой жизни.
*
Нет, пожалуй, вещи, которая стоит дороже, чем сохранение независимых позиций. Прогулка между фронтами принадлежит к числу наименее приятных моционов. Поэтому мы со Студницким встречались во время и после войны, обычно в обстоятельствах полной нищеты. В Вильне, в Варшаве перед восстанием, в Кракове после восстания. Он поехал в Венгрию. В Риме, в Лондоне. Судницкий подпирал нужду политическими мыслями. Он хотел бороться до конца, а бороться политически можно только при некотором запасе оптимизма. Правда, и в нем стали обнаруживаться признаки отступления.
Когда перед своей головоломной поездкой в Польшу приехал из Лондона в Рим Адам Добошинский, он разыскал Студницкого на виа Эмилия. Они долго разговаривали. Я не уверен, не накачал ли непреклонный старичок Добошинского мощной дозой оптимизма насчет неустрашимых позиций общества на родине по отношению к "России". Потом они пришли ко мне в комнату. Я сказал Добошинскому, что на основе опыта двух оккупаций, советской и немецкой, гляжу на ситуацию крайне пессимистически. Что немцы делали из завоеванных народов героев Сопротивления, а большевики делают дерьмо. Что коммунизм разлагает изнутри. И что ему следует помнить, что Советский Союз - это не Россия. Он слушал меня недружелюбно и рассеянно, а при последних словах встал:
- Ну, господа, вам следует договориться, что такое Совдепия
- Россия или не Россия. А то от профессора я слышал как раз обратное: что это одно и то же. Вам, господа, следует договориться...
- Ну, что ж, - сказал Студницкий и вышел первым.
Он сделал это из любезности, чтобы не огорчать меня. Никогда раньше он не бывал любезен в политических спорах. Никогда не уклонялся от немедленной, резкой реплики. Значит, состарился Студницкий. И Студницкий наконец сказал неправду. Это случилось, когда я навестил его у него дома, на Бэйсуотер в Лондоне. Студницкий лежал в постели. Возле него, на столе, - кипа дорогих книг, последние политические новинки.
- Откуда столько прекрасных книг?
- Да это профессор Стронский. Я, знаете, нездоров и не могу выходить из дому в такую погоду, чтобы пойти в книжный магазин, так он...
Конечно, не поэтому! Будь Студницкий сто раз здоров и смоги он сто раз выйти, у него все равно не было денег на книги! И Станислав Стронский прекрасно это знал. Вот и покупал за свои деньги и посылал старому политическому врагу, который без книг жить не мог. В этом жесте общеизвестного противника, одного из главных германофобов, посылающего книги величайшему германофилу, впавшему в нужду, было что-то более волнующее, более чистое, чем слеза, наворачивающаяся на глаза при воспоминании былых времен. Это было как последний отблеск рыцарских доспехов, погружающихся в темную стаю ревунов. Но Студницкий не хотел еще признаться в своей немощи.
Пока не наступило время, когда и другим пришлось скрывать от него правду.
Ибо рыцарство, как нас учили, патетически выражаясь, "с колыбели", состоит в благородстве по отношению к слабым. Но металлическое звучание этого слова, в первую очередь, порождено великодушием, проявленным к пораженному на поле боя врагу.
Чем больше был враг, тем больше и рыцарство - так казалось. Когда-то. Сегодня это слово, превратившееся в металлолом, треплется в польской печати постоянно. Студницкий хотел вернуть ему силу. Расталкивая ревущую толпу, отпихивая заломленные руки даже самых близких, он изъявил готовность выступить свидетелем защиты на процессе фельдмаршала Эриха фон Манштейна.
Ко мне тогда пришел один, как это принято называть, политически безукоризненный поляк, всеми ныне уважаемый, замечательный автор, - однако он просил сохранить его участие втайне, что я и делал. С его помощью я доставил члену Палаты Общин мистеру Паджету, защитнику Манштейна, много материалов о катынском убийстве, фотокопии документов из литовского архива о массовых депортациях и других советских преступлениях в Литве и Латвии.
Но Студницкий пошел с открытым забралом.
Кажется, его так и не вызвали в зал суда. Впрочем, это не имело значения. Зато в одном из польских эмигрантских изданий в Лондоне появилась карикатура на Студницкого - в виде большой свиньи...
От него скрыли эту карикатуру. Он тогда уже перевалил на вторую половину девятого десятка. Не потому ему не сказали правды, что за долгую жизнь политических боев он не освоился, не привык к нападкам на себя, инсинуациям, клевете и карикатурам. А так как-то... Может быть, некоторым, кто его знал, - может, и несправедливо - карикатура эта вдруг показалась чересчур уж свински нерыцарской.
Хоронили его в пасмурный день, какие чаще всего бывают в Лондоне. Правда, дождя еще не было. Над могилой собралась даже немалая горстка людей. Дольше жить он уже не мог - он и так был очень старый. Да и зачем? Время все дальше углублялось в двадцатый век.
Перевела с польского Наталья Горбаневская.