ПРОРОКИ СОВРЕМЕННОСТИ
Пища богов прежних времен стала хлебом насущным для нынешних.
Мария фон Эбнер-Эшенбах
Глава 28. Веселый Апокалипсис
Критики мира технологий
Судя по всему, писатели Австрии были весьма ярыми противниками любых перемен. Присущий им критицизм уходил своими корнями в культуру бидермейера; начиная примерно с 1800 года практически для каждого австрийского интеллектуала были характерны такие черты, как склонность к ностальгии, любовь к зрелищам и сельскому ландшафту, способность приходить в восторг от мелочей и терпимость по отношению к бюрократии. Катастрофа 1848 года только усилила эти склонности, и это в то время, когда на первое место в человеческой цивилизации стали выходить естественные науки, требующие умения серьезно и глубоко мыслить. Постоянные экономические неурядицы, имевшие место в стране к 1870 году, сильно повлияли на способ мышления представителей нижних слоев среднего класса, однако самые богатые продолжали культивировать бидермейерские пристрастия. Именно их потомки в 80-е годы XIX века преобразовали эстетизм в импрессионизм. Следующее поколение было отравлено Первой мировой войной, которая не только нанесла колоссальный урон всей империи, но и искалечила огромное количество молодых людей, что только усилило склонность нации к ностальгии. После 1918 года о причинах военных неудач своей страны австрийцы судили в том же ключе, что и Карл Краус о гибели «Титаника»: это была божья кара тем, кто поклонялся машине.
Даже после войны большинство венцев продолжали считать свой город центром мира. Действительно, было такое впечатление, что Вена, тесно связанная с окружающими ее деревнями, расположившимися среди покрытых виноградниками холмов, и омываемая могучей рекой, избежала многих бед, типичных для больших городов того времени. Отрицательное отношение к городскому стилю жизни в первую очередь начало проявляться в Праге. В своей «Барбаре, или Благочестии» Франц Верфель уподобил исход крестьян из деревни в города великому потопу, бегству от принадлежности к некой общности и положению анонима в толпе. Уроженец Богемии Альфред Кубин (1877-1959), более всего известный своими сюрреалистическими рисунками, написал антиутопию «Другая сторона. Фантастический роман» (Мюнхен, 1909), в которой изобразил индустриальный город в виде сумасшедшего дома, находящегося под властью невидимого тирана. Именно в городском стиле жизни Эрен- фельс видел причину того, что становится все больше и больше брошенных детей, алкоголиков, сифилитиков, поскольку развитые технологии препятствуют действию естественного отбора. Уроженец Моравии еврей Якоб Юлиус Давид (1859-1906) писал о лишениях, которые терпят в Вене студенты, приехавшие туда из сельских местностей. Герцль призывал евреев вернуться к земле, освободившись таким образом от необходимости подчиняться правилам городской жизни. Кокошка отрицательно отзывался о скученности городского населения, а уроженец Зальцбурга Георг Тракль в своем произведении «Теплый ветер в пригороде» показал, как поступающая с боен кровь животных загрязняет окрестности города. Альфонс Петцольд в стихах «Безучастные» и «Вещи и мы» жаловался, что фабрики превратили людей в машины; вместо того чтобы благодарить Бога и радоваться делам рук своих, труженики испытывают страх по отношению к орудиям своего труда.
Все эти «Кассандры» в весьма резких тонах писали об усиливающемся вырождении, и после Первой мировой войны эта тема вышла на первый план. В своем произведении «Писатель и тоталитарный мир» (Берн, 1967) Вольфганг Роте показал, как война порождает тоталитарный мир, в котором человек находится под властью военной машины. Тотальная война требовала тоталитарного правления - для обеспечения четкой и быстрой координации всех ресурсов. Вместо того чтобы быть средством политики - по Клаузевицу, - война стала заменителем политики. Язык начал вбирать в себя военный эпос, отражающий мир команд и подчинения, воплощая то, что Эб- нер назвал эго-изоляцией. Все больше распространялись проституция и наркотики на фоне ангельских личиков, украшавших пропагандистские плакаты; считалось, что все это оказывает положительное воздействие на солдат. Двуличие, которое до этого казалось исключительно проблемой Австрии, распространилось по всей Европе. В тоталитарном мире Роте все было направлено на то, чтобы задушить индивидуальность, что достигалось согласованными действиями обожествляющей саму себя бюрократии. В этом напоминающем тюрьму мире евреи чувствовали себя абсолютно беспомощными; росло и отчуждение писателя от публики, распространенное практически по всей Европе и вместе с войной проникшее в Венгрию. Роте писал о романах Музиля, Кафки и Броха и стихах Рильке и Гофмансталя как о произведениях, направленных против уродства бюрократии. Эти провидцы, улавливая излучаемые войной импульсы хаоса и разрушения, первыми осознали, что грядет катастрофа и фактически речь идет о гибели цивилизации.
В трехтомном романе «Человек без свойств» Роберт Музиль изобразил наступление тоталитарного мира, показав, что в 1913 году Вена все еще жила инерцией прошлого. Главный герой романа Ульрих, «человек с потенциальными возможностями», подобно эстетам «Молодой Вены», предпочитает видеть то, что хочет, а не то, что есть на самом деле. Находясь в плену своего принципа «недостаточности побудительных причин», Ульрих никогда не поймет, почему должна существовать именно данная реальность, а не какая-либо другая. Слишком робкий, чтобы способствовать или препятствовать интригам и преступлениям, обступающим его со всех сторон, Ульрих находит утешение в маркионистской любви к своей сестре. Как и Брох, Эбнер и Ранк, Музиль считал, что рациональность препятствует самореализации: «Внутренняя стерильность, чудовищная комбинация дотошно знаемых деталей и безразличия к целому, ужасная заброшенность людей в пустыне мелочей, беспрецедентная нетерпеливость, зависть и апатия, жадность, холодность и жестокость нашего времени - все это объясняется потерями, которые логически точная мысль нанесла душе» [1].
Музиль тосковал по Gemeinschaft, в лоне которого могло бы возродиться лейбницевское отношение к целому.
Австрия предъявила войне большой счет. Уже говорилось об апокалиптических взглядах уроженца Праги Пауля Адлера. Еще один пессимист, Альберт Эренштейн, обвиняя Бога, который допустил появление такого хаоса, вопрошал: «Что может Бог без человека?» и сам же отвечал: «Гораздо меньше, чем человек без Бога» [2]. В своих маниакальных пророчествах «Голос о Барбаропе» и «Я устал от жизни и смерти» Эренштейн осуждал войну, призывая небеса в свидетели той кровавой бойни, которая заполонила всю землю. В своем «Склепе капуцина» (1938) Й. Рот высказал мнение, что мировая война заслуженно носит свое имя, поскольку абсолютно все потеряли в ходе нее свой мир. Разрушив частную жизнь, война способствовала разгулу человеческих страстей: молодежь, которая до того страшилась брака и рождения детей, торопилась сделать это в августе 1914 года, чтобы возможная смерть уходящих на фронт была не напрасной. Они маршировали на войну, поднимая себе настроение тем, что живут не для того, чтобы погрязать в домашней скуке. В «Сорока днях Муса-Дага» (Вена, 1934) Верфель описал фашизм в виде режима турецкого диктатора, который высылал и сажал в тюрьмы армян, чтобы увековечить военную власть. В драме «Верденское чудо» (Берлин, 1931), постановки которой были очень часты, уроженец Вены Ганс фон Клумберг (1897-1930) шокировал публику тем, что изобразил, как погибшие в боях встают из могил, чтобы отметить двадцатую годовщину Первой мировой войны. Пока государственные мужи прославляют погибших, а на территории военных кладбищ развлекаются туристы, восставшие солдаты отрекаются от мира лицемеров, который только потому и продолжает существовать, что они погибли.
Среди антивоенных произведений есть забытый шедевр Аладара Кунца «Черный монастырь», в котором описан тоталитаризм французских чиновников. Шок, который они испытали во время оккупации Франции, привел к введению драконовских мер по отношению к невинным туристам. Самого Кунца вместе с пятью тысячами немцев и других граждан Австро-Венгрии более пяти лет продержали в тюрьмах, где над ними издевались садисты-тюремщики. Отчаявшись найти какой-либо смысл в своем существовании, Кунц предвосхитил идеи Хайдеггера и Сартра, обнаружив, что во времена распада традиций каждый человек должен создать свою собственную систему ценностей. Никто не описал рождение тоталитарного мира так ярко, как Кунц.
Однако этот венгр не мог знать о том, что и австрийские чиновники еще более презрительно и оскорбительно относились к интернированным иностранцам. В августе 1914 года поляков и сербов всех возрастов силой вывезли из туристических и курортных мест и заключили в тюрьмы, даже не известив об этом их семьи. В лагерях, подобных тем, которые были расположены в Гране или Талерхофе близ Граца, представительниц высших слоев общества заставляли купаться обнаженными под улюлюканье солдат, а священников-славян чистить общественные уборные. Конвой обожал избивать британских гражданских лиц, которые не имели возможности давать взятки за привилегию оставаться под домашним арестом. Как и в случае с тяжелым испытанием, выпавшим на долю Кунца, подобные проявления терроризма были в основном забыты.
Самым откровенным из австрийских антимилитаристов был Карл Краус, который осуждал войну все годы, пока она шла, а затем собрал соответствующие вырезки из газет в своих «Последних днях человечества». Созданием образа Ворчуна Краус выразил презрение ко всем воюющим сторонам, а в образе Оптимиста сатирически отобразил австрийскую способность оправдывать любое поведение в зависимости от ситуации. Подвергнув суровой критике спекулянтов и пресс-службу, Краус вспоминал безумную атмосферу того времени. Себя он винил за то, что содействовал массовому самоубийству тем, что вел его хронику. Построенный по принципу киноновостей, в которых зачитываются выдержки из прессы, «коллаж» Крауса предвосхитил жанр полудокументального романа, основанного на новых для мира искусства принципах фактографии.
Война принесла с собой апокалипсис индустриализма, превращая в реальность то, о чем Краус писал в 1908 году: «Мы были достаточно изощренны, чтобы создавать машины, но слишком примитивны, чтобы заставить их служить нам. Мы управляем мировым движением, имея мозговые извилины с малой пропускной способностью» [3]. Взгляды, которые проповедовал Верфель, можно назвать печальным антимеханицизмом: он призывал христиан восстановить Gemeinschaft, чтобы остановить аутодафе технологий: «Государство, война, наука - все это бесконечная цепь ловушек вампиров, которым нужна кровь, чтобы иметь живой облик» [4].
Образ жаждущих крови машин получил свое классическое выражение в трехтомнике Густава Мейринка (1868-1932) «Волшебный рожок немецких обывателей. Сборник рассказов» (Мюнхен, 1903-1908). Уроженец Вены, сын швабского политика и немецкой актрисы, Мейринк работал в Праге банковским служащим, пока в 1903 году не стал постоянным сотрудником газеты Simplicissimus. В своих довоенных рассказах он изобразил различные типы сумасшедших ученых, с маркионистской извращенностью описав разрушение мира и дегуманизацию. Мастер создания в своих произведениях атмосферы напряженности в духе Гофмана и Эдгара По, Мейринк виртуозно рисует фантасмагорические картины. В «Растениях доктора Синдереллы» Мейринк придумал растения, состоящие из человеческих глаз, расположенных в сети из кровеносных сосудов. В «Препарате» двое друзей обнаруживают, что тело убитого компаньона было превращено персидским профессором в работающий автомат. В «Черном шаре» два индуса демонстрируют черную сферу, которая излучает вещество, засасывающее всю вселенную в вакуум. Подробно описывая всевозможные ужасы, Мейринк превращает их в нечто обыденное. В романе «Голем» (Лейпциг, 1915) он оживил легенду о раввине Лёве (около 1525-1609), советнике Рудольфа II, который построил глиняного человека, терроризировавшего улицы Праги. Создавая свои фигуры-привидения, Мейринк показал, что наука, как и черная магия, опустошает человеческое тело и разрушает природные свойства космоса.
Некоторые из жутких фантазий Мейринка сбылись в результате промышленного загрязнения. В 1930 году Йозеф Рот посетил местность к западу от Лейпцига, которую опустошили выбросы аммиачных фабрик Лойна, уничтожившие всю растительность в округе, что вынудило местное население уехать из Рундштедта. Рот сравнил все это с происходящим на войне: «Я бродил среди умирающей природы; это было похоже на посещение прикованного к постели больного или на похоронную процессию. А умирающий пациент уже был трупом и своим собственным кладбищем одновременно... Здесь плесень более здорова, чем жизнь, здесь благодатна порча, зловоние убивает ароматы, а вопли заглушают песни» [5].
В этом апокалиптическом мире фабричные дымы уничтожают природу во имя обогащения немногих. И, пожалуй, самое черное отчаяние рвется из слов Кокошки, вещавшего в 1945 году из Лондона: «Мы ничего не имеем против зловония от мирового погребального костра. Поскольку гуманизм мертв, у человека больше нет души, и его больше не волнует, жив он или мертв. Шествие промышленной цивилизации повсеместно отмечено руинами и разрушением, словно это опять шествуют вторгшиеся когда-то в Европу орды. Тип современного человека исчезнет, ибо он утратил свое лицо и возвращается обратно в джунгли» [6].
Гордившийся своим терапевтическим нигилизмом Кокошка не меньше Рота и Крауса проклинал мир, который, казалось, дошел до разрушения всех когда-либо лелеянных человеком ценностей. Перед самым началом Первой мировой войны молодые интеллектуалы Австрии резко поменяли свои воззрения на жизнь, демонстрируя совсем не характерные для них ранее жадность и двуличность. Этот переворот напоминал катаклизм, в свете которого предвоенное время стало выглядеть просто идиллией, вслед за чем наступила эра бесчеловечности. Веселый Апокалипсис превратился в кошмар современности.
Двойственность побуждает к творчеству
На протяжении всех лет, о которых идет речь в этой книге, австрийцы, в отличие от венгров, страдали чувством неполноценности. Как писал Артур Шницлер жене своего брата в декабре 1914 года, фраза «истинно австрийский» несла в себе оттенок неодобрения, тогда как назвать что-либо «истинно немецким» означало похвалу, поскольку соответствовало эпитетам «благородный, сильный и прекрасный» [7]. Как в самой Австрии, так и за ее пределами принято было отрицательно отзываться о качествах, отличавших жителей империи Габсбургов от их более западных соседей, имея в виду расхлябанность, протекционизм, индивидуализм и эстетство. Однако при этом игнорировалась оборотная, конструктивная сторона этих черт: терпимость, великодушие, независимость и склонность к творчеству. Иностранцы и сами австрийцы одинаково преувеличивали недостатки и умаляли достоинства. По словам уроженца Вены Эрнста Штайна (1901-1968), все эти критики интерпретировали «...любезность как ограниченность ума, а меланхоличность как притворство; исключительную доброжелательность как отсутствие принципов; очевидную легкость в творчестве как поверхностность; несравненный дар острого мимолетного взгляда как тягу к второстепенным формам; неповторимую атмосферу как местный колорит, правда стремящийся быть европейским, - вот тот живой букет противоречий, которые отравили жизнь многих великих людей» [8].
Подобные парадоксы породили особые отношения, которые обозначались как ненависть-любовь, раздвоенность, а также двуличие. Когда Фрейд заявил, что невроз есть следствие ненависти и одновременно любви к родителям, он ставил диагноз болезненного отношения австрийцев как к своей стране, так и к самим себе. Раздвоенность постоянно грозила перейти в ненависть к себе, что весьма вызывающе провозгласил Нестрой: «Я верю в худшее для всех, включая и меня, а я редко бываю неправ» [9]. Наиболее остро выраженная у евреев, эта ненависть к себе могла толкнуть своих жертв на стезю творческой деятельности, а могла искалечить жалостью к себе. Двуличие царило в государственных учреждениях, атмосфера в которых явно противоречила добропорядочности их фасада. Император, портрет которого висел в каждой классной комнате империи как образец нравственности, мог позволить себе нарушить приличия, причинить боль членам своей семьи или подчиненным. Он оскорблял собственного сына, пренебрегал своей женой, не давал покоя супруге своего наследника и обманывал верных слуг. Устаревшие институты, такие как цензура печати, работали столь непродуктивно, что являли собой карикатуру на самих себя. Законы и правила просто игнорировались, постоянно убеждая граждан в том, что бюрократия может быть весьма капризной системой. Приходские священники закрывали глаза на отсутствие целомудрия, множились гражданские браки, потому что в случае освящения брака церковью католики не могли развестись. Притом что бордель был доступен представителям всех социальных классов, университетские профессора в 1900 году объявили обнаженные фигуры настенных росписей в университетской аудитории слишком непристойными. В 1879 году состоялся грандиозный общественный праздник по поводу 25-й годовщины высочайшего несчастного брака. В организованном по этому случаю представлении участвовали эгоманьяки, чьи обнаженные тела бурно приветствовались публикой, поскольку они украшали собой исторические памятники. В среде бюрократии, куда тайно просочился бизнес, каждый подозревал вмешательство сверху и проявлял любопытство к «интимному», то есть сексу. Игра стала частью всякой сделки; каждая сторона знала, что доброжелательность другой стороны является уловкой. Роберт Музиль писал об этом так: «В этой стране играли все... Каждый скрывал при этом свои мысли, или же мысли были слишком отличны от того, что он делал» [10].
Макс Нордау расширил противопоставление притворства и реальности в своей критике «традиционной лжи человечества»; а Йозеф Рот скорбел по поводу лживой морали, которая, провозглашая высокие принципы, оправдывала всех и вся. Рот предполагал, что Франц Иосиф специально вводил в заблуждение придворных, придавая своим безвкусным уловкам видимость королевской бесстрастности. В своем «Профессоре Бернгарди» (1912) Артур Шницлер изобразил врача, который, не желая поступаться этическими нормами, издевался над австрийскими условностями и закончил свои дни в тюрьме. Шницлер считал империю Габсбургов пристанищем социальной неискренности: «Именно здесь как нигде можно наблюдать весьма резкие конфликты, однако без следа ненависти, что-то вроде нежной любви, не требующей преданности. Между политическими оппонентами существуют или появляются забавные личные симпатии, в то же время партнеры постоянно обижают и предают друг друга, занимаясь при этом обоюдной клеветой» [11].
Неудивительно, что здесь расцвел и превратился в особое мировоззрение импрессионизм с его способностью во всем внешнем обнаруживать некий скрытый смысл. В Вене такие «эксперты по притворству», как Бар и Альтенберг, не находили ничего постоянного в своем потоке ощущений, тогда как позитивисты Фрейд и Мах за хаосом деталей смогли разглядеть природные законы. Другие, как Шницлер и Шаукаль, эксгумировали культ смерти эпохи барокко, чтобы вдохнуть в него жизнь. В Богемии установка на амбивалентность то подтверждала, то разрушала взгляд на мир в духе Лейбница. Благодаря тому, что притворство было знаком милосердия, а также некоего подразумеваемого порядка и спокойствия, это пронизанное скрытностью государство воплотило в себе порядок, при котором роль Бога выполняла бюрократия. Но после 1880 года в Вене, как, впрочем, и в Праге, исчезла вера в чиновничью благодетельность, это случилось после того, как деспотия правителей привела мыслителей к мысли о злонамеренности Творца, что предвидел еще Маркион. Оказалось, что законы могут способствовать угнетению, а подчинение им означает разрушение мира.
С точки зрения общественного мнения никто столь явно не олицетворял двуликого Януса институтов империи Габсбургов, как евреи. Одной из причин, почему евреи так процветали в Австрии, было то, что века, проведенные в гетто, научили их легко распознавать самообман в других и пользоваться им. Преуспевая в условиях маргинальности, они хватались за любую благоприятную возможность и не разочаровывались, если их планы рушились. Как будто скрываясь от самих себя, еврейские писатели прятались за псевдонимами, среди них Нордау, Альтенберг, Фридель, Рода Рода, Зальтен, Ранк и Виттельс, не говоря уже о юном Гофманстале. Готовые отстаивать свои права, некоторые евреи, такие как Фрейд, Краус, Вейнингер и Витгенштейн, смотрели на мир вполне трезво, срывая при этом покров с условностей, почитаемых во все времена, тогда как другие, например ПопперЛюнкойс, Герцка, Герцль и Бубер, нашли утешение в утопиях. Трагическим следствием еврейской плодовитости стало усиление зависти и страха со стороны неевреев; дошло даже до того, что как уверенные в себе антисемиты, так и не чувствовавшие себя в безопасности евреи стали видеть в Германии оплот против засилья славян. Ирония, достойная атмосферы империи Габсбургов, заключалась в том, что евреи, которых оскорбляли австрийские немцы, были вынуждены уважать немецкую культуру. Благодаря присущим им искренности и настойчивости евреи стали своего рода двойниками антисемитов, выставляя напоказ те качества, от которых последние хотели бы избавиться.
Двуличие в общественной жизни способствовало развитию творческого начала в личной. Чтобы сгладить острые углы в отношениях между представителями разных национальностей, австрийцы культивировали учтивость, смягчавшую всегда готовую прорваться грубость. Живя бок о бок, образованные немцы, чехи, венгры, поляки, итальянцы и евреи вынуждены были мириться с румынами, словаками, сербами, хорватами и рутенцами, большинство которых не получали даже элементарного образования. Британский генетик С.Д. Дарлингтон подчеркивал, что особенно талантливые индивидуумы рождаются от браков между теми, у кого предки имели очень неравное социальное положение. Свежие генетические комбинации в ходе естественного отбора дают как гениев, так и неудачников. В конце XIX века империя Габсбургов представляла собой самый большой в мире генетический садок, где процветало самое большое число скрещивающихся между собой наций. Согласно Дарлингтону, население, полученное при смешении наций, имеет тенденцию давать исключительно талантливых личностей, а также особей со способностями ниже средних, годящихся только для работы в сфере обслуживания. И те и другие были в избытке представлены в империи Франца Иосифа.
На примере человеческой культуры Бела Барток показал, каким образом родство многих столь разных людей приводит к постоянным изменениям знакомых элементов окружающего мира. Чтобы объяснить необычайный расцвет народной музыки в Габсбургской империи, Барток проанализировал то, что он назвал скрещиванием лейтмотивов. Скажем, венгерские народные мелодии могли заимствовать словаки, несколько изменить их, затем они могли вернуться к венграм, в свою очередь прдолжавшим вносить изменения в эти мелодии. Процесс постоянного скрещивания и разъединения обогащал словарь, жестикуляцию, кухню, одежду, музыку, фольклор и многое другое, помогая городским и сельским жителям приспосабливаться к окружающему их многообразию. При общении с полуиностранными соотечественниками почти у каждого австрийца развивалось чувство независимости, которое Вальтер Брехт назвал «...истинно романтической иронией, почти сверхъестественной способностью видеть и понимать одновременно все пятьдесят две стороны вопроса и их противоположности с одинаковой легкостью» [12].
Ежедневно встречаясь с самыми разными людьми, австрийцы были вынуждены мыслить глобально, оттачивая искусство диалога и став, по словам Антона Вильдганса, «знатоками людей», которым постоянно приходится упражняться в толерантности и учтивости, чтобы общество могло существовать в этих условиях.
Необходимость постоянно существовать в многообразной среде имела и оборотную сторону, провоцируя людей, подобных Герману Бару. Напоминая хамелеона, он так сильно старался приспособиться ко всему чужому - «ничто человеческое мне не чуждо», - что закончил тем, что не признавал ничего, кроме перемен. Но даже в этом было свое достоинство, некое глубинное христианство, когда он говорил: «Я всегда любил своих врагов» [13], или, как выражалась Берта фон Сутнер: «Мне нравится давать своим противникам, особенно откровенным противникам, возможность высказаться» [14]. Принимая во внимание позицию каждого своего противника, антидогматики Австрии создали образ мышления весьма жесткий и одновременно всеобъемлющий. Наделенные богатым воображением, они соединяли в своем мышлении открытость и строгость. Роберт Музиль был прав, когда писал: «Вполне возможно, Какания была страной гениев, хотя многое говорит об обратном; и вполне вероятно, что в этом и была причина того, что она развалилась» [15].
Обладая способностью мыслить одновременно поверхностно и глубоко, мыслители Австро-Венгрии создали предпосылки для нашего понимания самих себя.
Достижения интеллектуалов Австрии
Может возникнуть вопрос, кто из новаторов, о которых шла речь в этой книге, оказал самое большое влияние на последующие поколения? Первое место, без сомнения, нужно отдать Фрейду. Ни один другой мыслитель XX века, будь то австриец или нет, не оказал столь продуктивного влияния на сознание современников, так или иначе затронув все аспекты экономической, социальной и интеллектуальной жизни. Вездесущесть психоанализа объясняется главным образом тем, что сейчас наиболее распространенным взглядом на мир является позитивизм с оттенком импрессионизма. Исследователям еще предстоит выяснить, в какой мере после 1945 года именно австрийцы способствовали распространению этого типа мышления. Вторым направлением, у которого была масса сторонников, является буберовская философия диалога: как и психоанализ, она примиряет позитивизм с импрессионизмом, проводя границу между различными уровнями психики.
Третье направление, в котором воплотилась любовь австрийцев к фантазии, это литература. Бросив вызов обыденности, такие великолепные романисты, как Кафка, Музиль и Рот, показали, что значит приоритет воображения. Критикуя технический прогресс и новое варварство, которое он несет, маркионисты и терапевтические нигилисты боролись против грядущего тоталитаризма, строя при этом свои малополезные для их времени прогнозы. В отличие от французских и американских писателей австрийские авторы тратили гораздо больше энергии на диагноз, чем на лечение.
Кроме того, что они сформулировали систему взглядов, ставшую составной частью нашего самосознания; австрийцы оказались зачинателями новых, очень важных течений почти во всех сферах мыслительной деятельности. Созданный в рамках философии логический позитивизм и лингвистический анализ из Вены дошел до каждого университета, в стенах которого говорили на английском языке. Брентано открыл новые перспективы в эпистемологии, психологии и этике, а феноменология Гуссерля стала самостоятельной дисциплиной. Используя принципы позитивизма, Кельзен создал совершенно новые представления в области теории права, а в области теории экономики Менгер со своими студентами основал так называемый маргинальный анализ. В социальной теории Лукач и Манхейм основали науку, которая позднее получила название социологии знания. Доведенная до совершенства продолжателями этого дела, она стала особой наукой, бесценным средством для обуздания тех, кто требуют свержения какого-либо установленного порядка. Венгерские теоретики учили, что ни одна программа изменения общества не может не испытывать на себя влияния самого этого общества. И в этом отношении социология знания, как и психоанализ, с присущей ей систематической строгостью усиливает спасительный для всех релятивизм.
Вряд ли кому из австрийских утопистов удалось увидеть осуществление своей мечты. Конечно, еврейское государство Герцля и сбалансированная культура сексуальности Майредер стали фактами жизни, как и результаты крестового похода Лооса против орнаменталистики в архитектуре. Все остальные теории кажутся донкихотскими - будь то программа искоренения бедности Поппер-Люнкойса, мечта о мире Сутнер или схема объединения Европы Коуденхове-Калерги. Авторов этих теорий, равно как и таких педантов, как Вейнингер и Брох, не слишком приветствовали в мире, уважавшем только власть сильного.
Возможно, еще рано выносить окончательный вердикт в отношении того, что оставили миру австрийские мыслители, однако ясно одно: присущая им способность к глобальному мышлению, увы, утрачивается. За последние двадцать лет ни одна страна не дала философа или ученого, работающего в области социальной теории и способного соперничать по части новаторства с Фрейдом, Гуссерлем, Витгенштейном, Кельзеном или Нейратом. Хотя, если учесть все обстоятельства, европейцы и американцы сейчас, наверное, сильнее, чем были их соотечественники пятьдесят лет назад, тем не менее каждый, кто соприкоснулся с творческой мыслью Австрии, обязан отдавать себе отчет, что утрата ее невосполнима. Нынешней интеллектуальной жизни не хватает открытий и всеохватывающего взгляда, которые так покоряли публику в 1900-м и даже еще в 1930 году. В наше время, которое можно сравнить с александрийской эпохой, занимавшейся переработкой доставшегося ей наследия, становится ясно, насколько велика в доставшемся нам наследстве доля того, что пришло из империи Габсбургов или государств, образовавшихся после ее распада. В Соединенных Штатах и Великобритании психоанализ оказался в руках врачей, которых Фрейд считал неспособными заниматься этим делом; точно так же философия перешла к инженерам слова, а универсальный гений Нейрата рассредоточился между занимающимися городским планированием социологами, учеными-философами, историками экономики и графическими дизайнерами. Вынудив венских и пражских евреев разъехаться по всему миру, нацисты лишили единства то сообщество, члены которого были способны практически в одиночку создать глобальную систему взглядов.
Однако не будем впадать в бидермейерскую ностальгию и согласимся, что мало кто из сегодняшних интеллектуалов хотел бы воскресить Вену, Прагу или Будапешт такими, какими они были на рубеже веков. Современная высокоразвитая техника настолько нас развратила, что мы свысока смотрим на ушедшее в прошлое: местный колорит, эксцентричность, чувство долга и традиции. Пожиная плоды всеобщей нивелировки, мы не ценим индивидуальное и разве что в философии и социологии пользуемся интеллектуальным капиталом, пришедшим к нам из прошлого. Но появятся ли лет эдак через двадцать мыслители, столь же способные к созданию нового, как жившие в этом прошлом? Внимательное изучение последних двадцати лет дает слабую надежду на возрождение интереса к созданию новых теорий. Однако благодаря тому, что несколько австрийских мыслителей поселились в Северной Америке и Великобритании, глобальное мышление исчезло не полностью. С 1945 года Арнольд Хаузер, Майкл Полани, Фридрих фон Хайек, Людвиг фон Берталанфи, Карл Поппер и Эрнст Гомбрих, обладая широчайшим диапазоном научных интересов, увенчали свои карьеры созданием целостной системы взглядов. И надо отметить, что их труды кажутся поразительными с точки зрения сегодняшнего дня.
Если внимательно присмотреться, то в последних работах Полани, Хайека, Берталанфи и Эренцвейга можно разглядеть силуэт общества будущего, в котором наряду с технической оснащенностью присутствуют качества, которые когда-то питали австрийскую мысль. Каждый посвоему эти утописты призывают к формированию нового творческого подхода, в основе которого лежат индивидуальность и толерантность. Требуя освободить ego и id от устаревшего диктата суперэго, они проповедовали восприимчивость к внутреннему опыту Их предшественниками в этом деле были Шлик, Бубер, Эбнер и Ранк - те из австрийцев, которые наиболее четко сумели разглядеть жизненные ориентиры современной молодежи. Именно ego, подвергающее сомнению каждую догму и превыше всего ценящее самореализацию, заставляет миллионы людей обратиться к творчеству. И все же было бы глупо не видеть серьезных различий между молодежным протестом конца 60-х годов XX века и временем Веселого Апокалипсиса. Нынешней молодежи не хватает строгости, чувства связи времен и умения - того, что позволяло австрийцам за огромным многообразием мира видеть его устойчивые структуры. Отсутствие этих качеств создает весьма ироничную ситуацию: современная молодежь ищет то, что уже найдено, - способность видеть мир в его целостности и смелость следовать идущим из глубины естества импульсам.
Еще предстоит выяснить, сможет ли глобальная цивилизация создать условия, хотя бы приближенные к тем, которые превратили Австрию в путеводный маяк для нашего современного, такого динамичного мира. Сейчас, когда перемены во всех областях жизни стали приметой повседневной, никто не поможет нам лучше, чем эти знатоки метаморфоз, жившие в империи Габсбургов. Тем не менее есть один аспект, в котором им не стоит подражать. Эти мыслители времен Веселого Апокалипсиса считали себя скорее завершителями прежней эпохи, чем открывателями новой. Карл Краус или Стефан Цвейг очень удивились бы, если узнали, что цивилизация выжила, но если ожидания ее гибели и не оправдались, то уж никак не благодаря исповедовавшемуся ими терапевтическому нигилизму Прислушиваясь к советам их более конструктивно мыслящих соотечественников, все еще можно выиграть время и опровергнуть пессимистические ожидания. Однако сам Веселый Апокалипсис учит нас, что время уносит больше, чем сохраняет.
[1] Robert Musil, Der Mann ohne Eigenschaften (Hamburg, 1952), p. 4
[2] Albert Ehrenstein, Cedichte und Prosa, ed. Karl Otten (Neuwied, 1961), pp. 23-24.
[3] Karl Kraus, «Apokalypse» [1908], in Werke, 6 (Munich, 1960), p. 1
[4] Franz Werfel, «Die christliche Sendung», Neue Rundschau, 38 (1917), p.99.
[5] Ioseph Roth, «Reisebrief aus Merseburg» [1930], in Walter Killy, ed., Zeichen der Zeit. IV Verwandlung der Wirklichkeit (Frankfurt, 1958), p. 2
[6] Цитируется в Josef Paul Hodin, The Dilemma of Being Modern (New York, 1959), p. 69.
[7] Arthur Schnitzler, «Briefe zur Politik», Neues Forum, 15 (1968), p. 678 [письмо от 22 декабря 1914 г. к Элизабет Штайнрюк].
[8] Ernst Stein, «Mit Schiele hat sich die Nachwelt blamiert», Die Zeit, Nr. 15 (April 16,1968), p. 11.
[9] Цитируется по Otto Schulmeister, Die Zukunft U,sterreichs (Vienna, 1967), p. 81.
[10] Robert Musil, Der Mann ohne Eigenschaften (Hamburg, 1952), p. 34.
[11] Schnitzler, Der Weg ins Freie [1908] (Berlin, 1918), p. 414
[12] Walter Brecht, «IJsterreichische Geistestorm und usterreichische Dichtung», DVLG, 9 (1931), p. 624.
[13] Hermann Bahr, «Selbstinventur», Neue Rundschau, 23 (1912), p. 1297
[14] Bertha von Suttner, Memoiren [1909] (Bremen, 1965), p. 302
[15] Robert Musil, Der Mann ohne Eigenschaften (Hamburg, 1952), p.35.