Папярэдняя старонка: Іншае

Сикари Антонио. Портреты святых (том 3,4) 


Аўтар: Сикари Антонио,
Дадана: 24-08-2014,
Крыніца: Христианская Россия, 1991.



Содержание

ПРЕДИСЛОВИЕ

СВЯТАЯ АНДЖЕЛА МЕРИЧИ (ок. 1470-1540)

СВЯТОЙ ИГНАТИЙ ЛОЙОЛА (1491-1556

СВЯТОЙ ИОАНН БОЖИЙ (1495-1550)

СВЯТОЙ ФИЛИПП НЕРИ (1515-1595)

СВЯТОЙ ЛУИДЖИ ГОНЗАГА (1568-1591)

СВЯТАЯ ЛУИЗА ДЕ МАРИЙАК (1591-1660)

СВЯТОЙ ЛЕОПОЛЬД МАНДИЧ (1866-1942)

СВЯТОЙ ИОСИФ РАФАИЛ КАЛИНОВСКИЙ (1835-1907)

БЛАЖЕННАЯ ЕЛИЗАВЕТА СВЯТОЙ ТРОИЦЫ (1880-1906)

ДЖАННА БЕРЕТТА МОЛЛА (1922-1962)

СВЯТАЯ КЛАРА АССИЗСКАЯ (1193-1253)

СВЯТОЙ АНТОНИЙ ПАДУАНСКИЙ (1195-1231)

СВЯТАЯ РИТА ИЗ КАШИИ (1381-1457)

МУЧЕНИЦЫ КОМПЬЕНЯ († 1794)

ОТЕЦ ДАМИАН ДЕ ВЁСТЕР (1840-1889)

СВЯТАЯ ФРАНЧЕСКА САВЕРИО КАБРИНИ (1850-1917)

СВЯТАЯ МАРИЯ БЕРТИЛЛА БОСКАРДИН (1888-1922)

СВЯТАЯ ДЖУЗЕППИНА БАХИТА (1870-1947)



Моей матери:
"Как утешает кого-либо матъ его,
так утешу Я вас", - говорит Господь (Ис 66, 13)

ПРЕДИСЛОВИЕ

"Я знаю одну планету, на которой живет некий Господин Шермизи. Он никогда не нюхал цветов, никогда не смотрел на звезды, никогда никого не любил. Целый день он занимается только сложением и целый день повторяет: "Я - человек серьезный",- раздуваясь при этом от гордости. Но это не человек, это - гриб!"

Я вспомнил это грустное откровение Маленького Принца Сенг-Экзюпери, сдавая в печать очередной том "Портретов святых".

Нa христианской планете следовало бы прежде всего научиться искать святых, подражая брату Льву, который пытается найти Ассизского Бедняка: при свете луны он тихонько ищет его в лесу и, наконец, слышит голос святого Франциска Подойдя ближе, он видит его сюящим на коленях и молящимся с обращенным вверх лицом и поднятыми к небу руками В духовном экстазе он вопрошал: "Кто ты, о нежно любимый Бог мой.? И что есть я, презренный червь и никчемный раб твой:?" ("Цветочки").

Вся красота христианской планеты проявляется в святых, а святые это те, кто скрывается в лесу (они постоянно скрыты в милосердии, даже когда совершают "дела и поступки" на благо своих братьев), чтобы беседовать с Богом, вести с ним тот разговор, который всякий раз возвращает мир к первоначальной чистоте творения.

П. Антоннио Мария Сикари

СВЯТАЯ АНДЖЕЛА МЕРИЧИ (ок. 1470-1540)

Существует старинная северная легенда, удивительно популярная в средние века и в эпоху Возрождения: легенда об обращенной в христианство и посвященной Господу Иисусу британской принцессе Урсуле, которая захотела избежать нежеланного брака.

В сопровождении свиты из одиннадцати тысяч девушек она отправилась в паломничество в Рим: белоснежный флот поднялся по Рейну до Базеля, затем бесконечный кортеж достиг святого города и предстал пред пораженными очами Папы и его кардиналов.

Сами князья Церкви сопровождали паломниц на обратном пути до Базеля. Там девственницы пересели на свои суда и продолжили плавание до Кельна, где на них напали орды гуннов, предавшие их мученической смерти.

Очевидно, что это легенда, но в ее основе лежат некие реальные события: раскопки под базиликой св. Урсулы в Кельне, предпринятые после бомбардировок II мировой войны, показали, что первоначальная церковь IV века действительно была построена над одиннадцатью захоронениями юных христианских мучениц.

В древних надписях достаточно значка над римской цифрой, чтобы одиннадцать оказалось умноженным на тысячу.

Но не подлежит никакому сомнению, что древние христиане с любовью поклонялись девственницам, принесшим Христу свои жизни, свою любовь и свою кровь.

Легендарные преувеличения позволили передать глубинный смысл этой истории: по древним темным языческим землям струился поток юности, чистоты, жизни, исполненной любви, поток, способный победить варварство и смерть.

Сердца и воображение людей средневековья - даже наиболее образованных - были поражены до такой степени, что св. Урсуле были посвящены самые крупные университеты той эпохи: в Париже, Коимбре, Вене.

Маленькая Анджела Меричи, родившаяся в Дезенцано между 1470 и 1475 годами, услышала эту историю в возрасте пяти лет: отец читал ей "Жития святых" Якопо Ворагинского - ту самую "Золотую легенду", которая издавалась одиннадцать раз только за последнюю четверть XV века.

Кроме того, Анджела могла видеть созданные в Брешии прославленные творения художников, рассказывающие о судьбе св. Урсулы: кисти Моретто в церкви св. Климента и кисти Антонио Виварини в церкви Сан-Пьетро-ин-Кастелло.

О первых годах жизни Анджелы Меричи мало что известно; ее отец был крестьянином среднего достатка, мать же принадлежала к семье мелких дворян Бьянкози из Сало.

Семья не была счастливой: из шести детей (Анджела была предпоследней) трое старших умерли рано, затем ушли из жизни отец, мать и одна из сестер.

Двух оставшихся в живых девочек отвезли в Сало - в то время богатый, многолюдный и легкомысленный городок - и оставили жить у зажиточных дяди и тети, окруживших их любовью и заботой.

Так на ласковых берегах озера Гарда они смогли близко узнать "шумную, многоцветную и праздничную жизнь итальянского Возрождения", с ее повседневными "спорами горожан, столкновениями партий, семейными ссорами, историями законной и преступной любви, бедностью, болезнями и нищетой, играми и дуэлями, обманами и изменами, роскошью и ветреностью".

Сестрички сторонились этой жизни, прятались в тенистых аллеях и строили маленькие приюты отшельников, "отчасти для игры, отчасти для Господа, которого уже носили в сердце": мир, блеск которого привлекал стольких ровесниц, казался им слишком пустым и печальным.

А внутренний мир наполнялся благодатью и озарялся.

До нас дошли некоторые рассказы, переделанные и приукрашенные в соответствии с канонами того времени: Анджела пачкает и красит в черный цвет свои от природы светлые волосы, в то время как распространяется мода на крашеных венецианских блондинок; Анджела любит одиночество и молитву и упрямо отказывается участвовать в праздниках; Анджела изнуряет себя постом и покаянием и сгорает от любви к самым обездоленным.

Однако более важным и определяющим для ее будущего развития является, конечно же, "видение о призвании", посланное ей в ранней юности.

"Во время жатвы, когда ее подруги полдничали, она отходила в сторонку, чтобы помолиться. Однажды, когда она была погружена в молитву, ей показалось, что небо расступилось и с него спустилась чудесная процессия: пары ангелов чередовались в ней с парами девственниц; ангелы играли на различных музыкальных инструментах, а девственницы пели. Мелодия звучала настолько отчетливо, что она запомнила ее и потом могла напевать.

Процессия расступилась, и в оказавшейся рядом с ней девственнице Анджела узнала свою сестру, недавно умершую после краткой благочестивой жизни. Кортеж остановился, и сестра предсказала ей, что Бог хочет с ее помощью создать Общество Девственниц, которое распространится и приумножится".

Об этом говорится в древнем тексте Ландини, тот утверждает, что слышал это от многих современников Анджелы.

Это видение напоминает картины Беато Анджелико, на которых музицирующие ангелы и чистейшие девственницы предстают во плоти", ничего не теряя при этом от своей трансцендентной духовности. И действительно, видения святых - это, если можно так выразиться, живопись Бога, с помощью которой Он говорит со своими избранными детьми.

После этого события, пророчески отметившего ее юность, Анджела знает, что перед ней стоит задача, которую надо выполнить в лоне Церкви; но она начнет решительно осуществлять ее только, когда достигнет шестидесяти лет - для тех времен очень почтенного возраста.

Послушание видению станет для нее завершением всего, окончательным решением, как если бы целые десятилетия наблюдений, молитв и подготовки понадобились ей, чтобы понять свое время и найти по-настоящему новый ответ на неожиданно серьезные вопросы.

И здесь мы должны поговорить об обществе, о том обществе, каким оно было в конце XV века.

Брешию того времени называют "благоустроеннейшим и богатейшим городом", но превосходная степень в латинском определении намекает и на что-то чрезмерное, слишком "изнеженное", с оттенком болезненности.

Город переживает золотой век своего возрождения, но утопает в безудержной роскоши.

Когда в 1447 году сюда с визитом приезжает Катерина Корнаро, королева Кипра и сестра губернатора Брешии, празднества длятся три месяца.

За несколько лет до этого, в преддверии 1494 года, Савонарола проповедовал и предсказывал бедствия также и в Брешии, но его никто не послушал. Более того, в том же самом году город открыл свои двери французским войскам Людовика ХII, так как хотел быть открытым еще и галльской роскоши и изысканности.

"Можно было подумать,- пишет хроникер,- что за три дня все они стали французами; люди любого возраста и пола, в общем, большая часть жителей Брешии, переняли французские манеры и одежду, и даже я бы сказал, язык французов".

Это были годы безумств и пороков; и распространилась неизлечимая и сеющая ужас французская болезнь - сифилис.

Но французы благоволили лишь высшей аристократии, и поэтому буржуазия задумала восстать против них.

И тогда войска Гастона де Фуа предали город огню и мечу: февраль 1512 года был назван "карнавалом слез и крови" - десять тысяч убитых за один день в городе, насчитывавшем шестьдесят пять тысяч жителей.

Вся Европа пришла в ужас, и эти страшные события породили обширную литературу (начиная от хроник и судебных документов и кончая поэмами и новеллами).

Нам следует остановиться на этом подробнее, потому что иначе мы никогда не сможем понять, откуда в ту эпоху столько нищеты и столько величия, столько греха и покаяния. В те времена Бога оскорбляли неслыханно варварскими поступками, но люди сохраняли способность во весь голос призывать Его из глубины своей тоски, и не было недостатка в святых.

Чезаре Ансельми, болонский историк, следовавший за французскими войсками "с целью видеть и узнавать, чтобы затем описать", расскажет потом: "я испытал такую горесть душевную, что не только сожалел, что пришел сюда, но сожалел даже, что появился на свет":

"... на улицах видны были только несчастные женщины и дети, искавшие мертвые тела своих отцов, или братьев, или мужей, или сыновей; другие, уже нашедшие тела близких, плакали и рвали на себе одежды, склонившись над ними; и многие не уходили ни днем, ни ночью, так что в конце концов там и умирали рядом с убитыми. И страшнее было смотреть на то, как многие из свиты, видя красивую женщину, плачущую над телом кого-то из близких, набрасывались на нее... и хотели здесь же, прямо над этими мертвыми телами безо всяких церемоний ее обесчестить... Можно было видеть, как некоторые женщины в горе бросались на землю и наваливали на себя мертвое тело, чтобы накрыться им, и так продолжали обнимать его, пока сами не умрут; одни рыдали в голос, другие плакали потихоньку, иные замыкались в избытке своего горя, а иные славили Бога и исповедовались во всех своих грехах и молили бесконечную милость Его о принятии их души..."

Так город был отмечен наслаждением и кровью, пышностью и бедой.

Еще в течение семи лет после ужасающего "разграбления Брешии" французы, венецианцы и испанцы будут оспаривать город друг у друга.

С религиозной точки зрения, ситуация была не лучше: начиная с 1442 года все епископы без исключения являются выходцами из знатных венецианских семей и пользуются своей должностью как наследственным владением. Достаточно вспомнить, что во времена Анджелы кардинал Франческо Корнаро назначил своим преемником на епископской кафедре собственного племянника Андреа, которому было тогда всего одиннадцать лет.

Кроме того, епископы не живут в Брешии, а оставляют там викария для решения текущих бюрократических проблем. Ту же привычку переняли и многие приходские священники.

Еще в 1564 году великий епископ-реформатор Боллани обнаружит, что по меньшей мере 120 приходских священников не проживают в своих приходах, то есть не исполняют своих социальных и религиозных обязанностей.

И даже двадцать лет спустя после проведенной Боллани реформы, когда св. Карло Борромео совершит пастырское посещение Брешии, он найдет, что "духовенство... посвящает себя не учению, но праздности и порокам,.. и низшее духовенство в семинариях недисциплинированно и малообразованно".

В женских монастырях положение было удручающим: во времена Анджелы их насчитывалось одиннадцать, в них находилось около трех тысяч монахинь; некоторые из монастырей "имели дурную славу из-за царивших там излишеств": и действительно, они превратились в приюты на службе аристократических семейств, сдававших туда дочерей, которых не удалось пристроить иначе.

Как следствие усиления религиозного упадка распространялись еретические доктрины. Вспомним, что Лютер публикует свои тезисы через год после приезда Анджелы в Брешию.

И в городе было предостаточно проповедников, которые распространяли его возмутительные идеи: во время Великого поста 1528 года знаменитый кармелитский проповедник Паллавичини был вынужден прервать свои проповеди, потому что его обвинили в ереси.

За год до этого, в 1527 году, в ночь с 27 на 28 мая, город пересекла ночная процессия, исполняющая богохульные песни, порочащие Мадонну и Святых, и это событие наделало столько шума, что Папа объявил об искупительной службе в соборе Св. Петра.

Но и в это обездоленное время - с конца XV до конца XVI века - не переводятся мистики, которые озаряют город своей пламенеющей верой (Стефания Квинцани, Осанна Андреази, Лаура Маньяни и Анджела Меричи, о которой сейчас речь).

А главное, в Брешии мы встречаем удивительное явление: когда церковные пастыри - епископы и священники - уклоняются от своих обязанностей, появляются миряне, берущие на себя задачу духовного руководства городом.

Они делают это так решительно и с такой верой, что когда суровый и ревностный понтифик Павел IV захочет наконец дать Брешии епископа-реформатора, он выберет не кого иного, как Кавалера Доменико Боллани, губернатора города.

Кроме того, в Брешии начинает распространяться новое движение, считающееся сегодня началом Католической Реформы -"Общество Божественной любви". Оно было рождено в сердце св. Катерины Генуэзской и распространилось прежде всего в Риме.

Это было "братство, рожденное для того, чтобы укоренять и насаждать в сердцах Божественную любовь". Оно объединяло мирян, священников, монахов, монахинь, епископов и посвящало себя прежде всего делу благотворительности: где бы ни возникало Общество, появлялась и больница для неизлечимых больных, дававшая приют всем тем, от кого отказывались обычные учреждения. Хотя принадлежность к этому Обществу была строго засекречена, Папы официально одобрили его и полагались на него, в особенности в том, что касалось реформы духовенства.

Удивительны некоторые аналогии с нашим временем.

В Брешии был основан один из первых филиалов Общества, его руководителем стал Бартоломео Стелла, друг и духовный сын Анджелы Меричи.

Одно время считалось, что Общество, основанное святой, было женским эквивалентом Общества Божественной любви, но сегодня известно, что это не так. Более того, как это ни удивительно, Анджела Меричи, хотя и была полностью включена в религиозную жизнь своего города и соприкасалась духовно почти со всеми выдающимися деятелями этого реформаторского движения, не приняла в нем личного участия.

Тем не менее, предложения, которые ей делались, исходили от авторитетных людей и были настойчивы, что указывает на ореол уважения и почитания, которым она была окружена.

В Венеции, где она остановилась на обратном пути после паломничества в Святую Землю, ей предложили руководить женскими больницами: Анджела бежала, опасаясь вмешательства епископа.

В Риме, куда Анджела прибыла на юбилей 1525 года, ее принял Папа Климент VII и попросил остаться в вечном городе, чтобы взять на себя заботу о "благочестивых местах"; "она, извинившись смиреннейшими словами, ушла; в тот же вечер покинула Рим, опасаясь, как бы Его Святейшество не приказал ей остаться из святого послушания, и вернулась в Брешию".

И в Милане герцог "очень тепло" приглашал ее остаться с этой же целью.

Между тем, она наполняла Брешию своими милосердными делами. В старинных документах можно прочитать: "Эта почтеннейшая мать, много лет оказывала огромную помощь множеству людей, ибо советовались они с ней, чтобы изменить свою жизнь, или чтобы перенести лишения, или чтобы сделать завещание, или чтобы жениться, или выдать замуж дочерей и женить сыновей, и никогда не упускали случая помириться... Она советовала и каждого утешала как только могла, так что в ее делах было больше божественного, чем человеческого".

На улицах ее видели всегда сосредоточенной и по-матерински приветливой, в бедной темной одежде полумонашки францисканского ордена с белым покрывалом на голове.

Многие знали о том, что она подолгу молится и невероятным образом умерщвляет свою плоть, но не удивлялись, видя как она совершенно естественно чувствует себя даже среди богатых и радующихся.

Например, богатая брешийская семья Патенгола очень много помогала ей в ее благотворительности, но требовала, чтобы она была гостьей на их вилле неделю в году: "Прогулки верхом вдоль берега озера в утренней прохладе (Анджела великолепно умела ездить верхом), праздничные пиры на открытом воздухе, музыка и пение, разговоры о философии и поэзии с писателями и художниками в соответствии со вкусами эпохи Возрождения - во всем этом Анджела участвовала на свой лад, спокойная, ровная, но отстраненная, однако через некоторое время она непременно становилась центром, который притягивал всех к себе..."

Но Анджела ждала своего часа, чтобы выполнить свое призвание.

Некое подобие предзнаменования было ей во время паломничества в Святую Землю, которого она желала всем сердцем: плывя по морю, паломники вынуждены были остановиться на Крите из-за ненастной погоды, и именно там необъяснимым образом Анджела ослепла.

Ее убеждали прервать это путешествие, которое все совершали для того, чтобы наконец "увидеть" землю Христову "своими собственными глазами", но Анджела отвечала: "Разве вы не можете понять, что эта слепота ниспослана мне для блага моей души?"

Так она совершила свое паломничество, ведомая за руку, полностью сосредоточенная, устремив весь свой дух, душу, чувства и ощущения к тому, чтобы воспринять тайны воплощения, страстей и смерти Господа своего Иисуса.

Она вновь обрела зрение на обратном пути, и благодаря ее заступничеству корабль избежал ужасной бури и ушел от преследования алжирских пиратов.

Между тем, годы шли, а она все еще не начинала своего главного деяния.

Она уже приближалась к последнему десятилетию своей жизни, и ей уже случилось быть на пороге смерти из-за тяжелой болезни, но она все еще не решалась.

Биограф XVII века был так удивлен столь долгим промедлением, что рассказал странный эпизод:

"Однажды ночью Анджеле явился Ангел и подверг ее бичеванию, а Христос сурово порицал ее за то, что она медлила с основанием этого благословенного Общества".

На самом деле, вероятно, все происходило так, как свидетельствует ее секретарь Габриэле Коццано: "Хотя еще маленькой девочкой была она вдохновлена на создание Общества, хотя было ей это божественным образом подтверждено и сама она сильно желала этого, все же она ни за что не хотела начинать, пока не получила приказа от Иисуса Христа, пока Он не призвал ее к этому сердцем, не подтолкнул ее и не заставил приступить к основанию Общества".

"Иисус Христос призвал ее к этому сердцем" - это и есть та формула, которая объясняет, что произошло с Анджелой после долгих десятилетий, в течение которых она наблюдала за своим городом глазами "христианки".

Здесь мы должны хотя бы вкратце сказать об условиях жизни женщины, как они менялись, или, скорее, как ухудшались, в те десятилетия.

Мы можем сделать это с помощью цитаты одного брешийского историка, потому что она рассеивает некоторые иллюзии, касающиеся "прогресса".

"До конца XV века труд был гарантирован женщине, он использовался во многих сферах и оплачивался почти так же, как труд мужчины. Начиная с 1500 года женский труд приходит в упадок и женщина оказывается в нищенском состоянии. В средние века в христианском мире женщины работали в самых различных областях... На 1300 год имеются списки из 15 чисто женских ремесел... Существуют женщины-писцы и врачи. Во времена св. Анджелы женщины все чаще ищут работу и, чтобы получить ее, довольствуются все более низкой зарплатой,.. и постепенно оказываются вытеснены корпорациями. В то время как с 1450 по 1550 год мужчина открывает для себя весь чарующий мир гуманизма и Возрождения, женщину отбрасывают назад из области, которую она раньше свободно занимала, и вынуждают занять опекаемое и малопочетное положение". (Л. Фоссати. Деяния и личность св. Анджелы, Брешия, 1981).

Исключения - блестящие и образованные женщины Возрождения, как знаменитая поэтесса Вероника Гамбара,- были возможны только в среде патрициев. И именно в этих изменившихся общественных обстоятельствах выделился тип женщин, чье положение было гораздо хуже остальных.

Это было множество тех, кому не суждено было стать ни супругами, ни монахинями.

"Число женщин, которые не уходили в монастырь и не выходили замуж, было велико; они практически исчезали из общества и из семьи, так как оказывались в униженном положении, потерянными, без назначения и человеческого признания, не имеющими личной власти".

Добавим ко всему этому еще одну важную особенность: материнский взгляд Анджелы останавливался не на всех женщинах, не ставших ни супругами, ни монахинями (чаще всего из-за отсутствия приданого или потому что их семьи не хотели делить небольшое имущество), но - реалистически - на молодых женщинах, лишенных образования и защиты, для которых неизбежно подчиненное положение часто превращалось в столь же неизбежное принудительное совращение.

Эти девушки, для которых оставались закрытыми как двери монастырей, так и двери своего собственного дома, были обречены на то, чтобы исчезнуть в темных глубинах общества той эпохи: в молодости ими пользовались для услуг и удовольствия; затем они все больше вытеснялись из общества, попадая в больницы для неизлечимых больных и дома для нищих.

Именно для них Анджела Меричи "из ничего создала общественный класс девственниц" (Л. Фоссати).

Из наследия веры она извлекла самое древнее и самое сверкающее понятие, самое благородное призвание: призвание девственниц, которые с самых первых времен христианской эры посвящали себя Христу, оставаясь при этом в миру; и в этом качестве их признавали и почитали.

Итак, она создала общественное положение "девственниц, посвященных миру".

Но следует уточнить: это не была уловка для женщин, которые все равно не смогли бы выйти замуж; это было самостоятельное положение каждой женщины, которая обрела свое достоинство непосредственно в связи с Христом; для которой замужество было лишь одной из возможностей, и далеко не самой желанной.

В Общество Анджелы поступают только "с радостью и по собственной воле" (Устав).

Написанное ею вступление к Уставу звучит как провозглашение христианского достоинства.

"Независимо от того, насколько высокопоставленными будут особы, будут ли они императрицами, королевами, герцогинями и им подобными... они пожелают быть вашими ничтожнейшими служанками, так как будут рассматривать ваше положение как намного лучшее и более достойное, чем собственное, (...) ибо вы были избраны, чтобы стать истинными и непорочными супругами Сына Божьего..." (Вступление к Уставу).

Божественный дар Анджелы Меричи весь в этом взгляде и в этой брачной устремленности ко Христу: Он - "Возлюбленный", "Нежный и благословенный Супруг Иисус Христос", который первым "выбирает" и "призывает" свои создания и хочет быть для них "всем", "единственным сокровищем".

В этом призвании есть нечто неповторимо личное, но каждая женщина должна воспитывать и "охранять" свое сердце, вступая в Общество: этот термин приобретает в данном случае некий оттенок военной организации (в те же годы Игнатий Лойола основывает свое "Общество Иисуса"), ведь и Анджела знает, что в мире необходимо вести "яростный бой", но ее глубинное внутреннее намерение состоит в том, чтобы оставить в истории спасительный дар церковной соборности.

Высших руководителей Общества она учит: "Будьте бдительны и особенно заботьтесь о том, чтобы быть в нем едиными и согласными в воле, как мы можем прочитать об апостолах и других христианах первоначальной Церкви" (Завещание).

И будет всегда настаивать: "Иного не будет знака, что благословенны Господом, как то, что любите друг друга и едины... Ибо любить друг друга и быть в согласии есть верный знак того, что вы идете по правильному пути, благословенному Богом..." (там же).

Ей, матери-основательнице, было почти шестьдесят лет, когда она вместе со своими последовательницами поселилась рядом с церковью св. Афры.

"Девственницы" - таким именем начали называть первых "дочерей св. Анджелы". Они жили каждая в своей семье, но были связаны между собой. Анджела на была наивным человеком: хотя ее "девственницы" и вступили в Общество, и были объединены между собой, они оставались социально не защищенными и нуждались в руководстве и образовании. Поэтому она призвала весь город к тому, чтобы присматривать за своими дочерьми, создав удивительную организацию. Она разделила город на четыре района, которым соответствовали четыре группы девственниц. Во главе этих групп она поставила четырех девственниц-наставниц, которые должны были заботиться об их воспитании, следить за их достоинством, свободой и даже за справедливой оплатой за работу, а также напоминать им о том, "чтобы они почитали Иисуса Христа.., чтобы они надежды свои и любовь отдали одному Богу, а не живому человеку.., чтобы Иисус Христос был единственным их сокровищем" (Пятое наставление).

О наиболее серьезных проблемах следовало сообщать четырем "вдовствующим матронам", истинным настоятельницам, выбранным из брешийской аристократии: это были женщины, уже доказавшие свое умение воспитывать детей и управлять семьей; их задача состояла в том, чтобы обеспечить "девственницам" защиту и место в общественной жизни.

Их долг состоял в том, чтобы быть "истинными и сердечными матерями столь благородного семейств,.. чтобы заботиться и печься о нем так, как если бы они появились на свет из вашего собственного чрева, и даже более того" (Завещание).

Многие в Брешии, в том числе и аристократы, встали на сторону Анджелы, другие же отнеслись к ее делу скептически и озлобленно.

Они говорили: "Заслуженно должна быть порицаема эта сестра Анджела, побудившая стольких девушек дать обет девственности, не заботясь о том, на кого она их покидает в этом полном опасностей мире, где им суждено погибнуть..."

Знатные семьи опасались главным образом того, что их дочери дадут увлечь себя этим новым идеалом. Они обвиняли Анджелу в гордыне за то, что она попыталась "создать то, что никогда не пытались создать святые". Она же знала, какую ответственность взяла на себя и чувствовала себя матерью, навсегда взвалившей на себя бремя ответственности за них.

В оставленном ею "Пятом наставлении" она утверждает, что останется такою и после смерти: "А еще вы скажете им, что теперь я жива еще больше, чем когда они могли видеть меня в телесной оболочке, и что теперь я лучше их вижу и знаю".

Требуя послушания настоятельницам, она объясняла это так: "Будучи послушными им, вы будете послушны и мне самой, а будучи послушными мне, будете послушны Иисусу Христу. Он по своей великой благости избрал меня быть и в жизни, и после смерти матерью столь благородного общества" (Третье предписание).

Ее речь так напоминала речь Христа: "И я всегда пребуду среди вас" (Последнее наставление).

Она высказывала полную уверенность в том, что Христос защитит ее Общество, "пока стоит мир... Верьте в это, не сомневайтесь, будьте тверды в вашей вере, что это будет так. Я знаю, что говорю" (Последнее завещание).

Как прекрасны ее слова: "Будет к вам благосклонна Мадонна, апостолы, все святые, ангелы и, наконец, все Небо и все мировое устройство" (Последнее наставление).

Сильные этой святой материнской поддержкой, которая направляла и защищала их, ее первые последовательницы отличались добротой и святостью, так что первый сборник их биографий назывался "Садик брешийской святости".

Нам хотелось бы закончить портретом Анджелы, набросанным ее первым сотрудником и секретарем:

"Она была столь полна благодарности и любезности, что если кто-либо от всего сердца оказывал ей даже незначительную услугу, ей казалось, что она никогда не сможет вознаградить его своим любезным поступком. - Пусть Бог,- говорила она,- будет тем, кто вознаградит вас за все.

Она была столь милосердна и так едина с Богом, что считала себя истинной должницей всякого создания, которое жило в благонравии и в соответствии с законами Божьими. Всякую почесть и всякое уважение, которое было выказано Богу, она рассматривала как выказанное ей, ибо Бог был ее единственной любовью и единственным благом.

Она так жаждала и алкала спасения и блага ближнего, что готова была в любую минуту подвергнуть опасности даже не одну, а тысячу жизней, будь они у нее, ради спасения даже самого ничтожного существа. И так велико было это милосердие, что простиралось оно до ада от Неба. С материнской любовью обнимала она любое создание. И чем грешнее было это создание, тем с большей радостью принимала она его; и если не могла обратить его на путь истины, то по крайней мере, нежностью своей любви побуждала его сделать какое-нибудь доброе дело и избежать какого-нибудь зла. И говорила, что таким образом этому созданию после смерти дано будет хоть какое-то облегчение за это небольшое доброе дело, и в аду - чуть меньше мучений.

Слова ее были полны воодушевления, силы и нежности, и обладали таким неслыханным воздействием, что каждый признавал : "Здесь Бог"" (Декларация Буллы).

Анджела умерла накануне открытия Собора ("Булла о созыве" была опубликована в 1536 году), состоявшегося в Тренто.

На смертном одре она сказала ученику, просившему у нее последнего духовного совета, очень простую вещь: "Делайте в жизни то, что вы хотели бы делать в смерти".

Прах ее тридцать дней оставался непогребенным, потому что каноники св. Афры и каноники Собора оспаривали друг у друга ее тело, которое лежало в склепе как живое, и не было подвластно тлению.

Говорили даже, что над церковью, где лежал ее прах, три дня сияла звезда.

В одном из рассуждений о ней, написанном в 1566 году, можно прочитать: "Ей даровано было верить с такой силой, что если бы вера была утрачена, можно было бы вновь найти ее у Анджелы".

И в "Памяти о смерти", которая хранится в библиотеке епископа Кверини, можно прочесть следующие знаменательные слова: "Эта настоятельница сестра Анджела всем проповедовала веру во Всевышнего Бога, и все проникались любовью к ней".

СВЯТОЙ ИГНАТИЙ ЛОЙОЛА (1491-1556)

В 1555 году все профессора Барселонского университета написали Игнатию Лойоле, уже знаменитому основателю "Общества Иисуса", следующее письмо:

"Достопочтенный Отец, когда мы изучаем твои произведения и сравниваем их с произведениями древности, ты предстаешь перед нами поистине благословенным, ибо Христос избрал тебя (...), чтобы ты послужил прочной опорой старым церковным зданиям, грозящим рухнуть из-за своей ветхости и по нерадивости архитекторов, и возвел новые здания.

Именно таковы были в прежние времена деяния Антония и Василия, Бенедикта, Бернарда, Франциска, и Доминика, и многих других прославленных мужей, коих мы почитаем как святых и чьи имена упоминаем с почестями. Наступит время - мы надеемся и желаем этого,- когда и твое имя будет так же почитаться за твои великие дела, и память о тебе будет священна во всем мире".

В это время Игнатию было шестьдесят четыре года, и он умер год спустя.

Именно здесь, в Барселонском университете, в возрасте тридцати трех лет он снова сел на школьную скамью, которую покинул подростком.

Самым трудным для него, снова взявшегося за учебник латинской грамматики, был даже не возраст, слишком уже зрелый для подобного рода учения, но то обстоятельство, что ум его был полностью поглощен мыслью о Боге.

Принимая столь трудное и непреклонное решение, Игнатий руководствовался лишь одним побуждением, о котором очень просто говорит в своей "Автобиографии": "Паломник размышлял, что ему делать. И в конце концов принял решение некоторое время посвятить учебе, чтобы помочь душам". "Паломник" - так называл он себя с того дня, когда Господь привлек его к Себе.

От этого мужественного решения - в 33 года снова взяться, как мальчик, за учебу - зависело (такова тайна христианской истории) само будущее католицизма: вся та огромная "миссионерская" сеть коллегий, школ и университетов, та гуманитарная, научная и богословская работа, благодаря которой иезуиты сумели добиться подъема в Церкви после протестантского кризиса и проповедовать Евангелие "до крайних пределов земных", которые тогда впервые предстали во всей своей немыслимой отдаленности.

Жизнь Игнатия до тридцати лет - это жизнь обычного испанского дворянина. Он родился в Лойоле, в стране басков, в 1491 году. В шестнадцать лет его отправили к знатному родственнику, жившему в окрестностях Авилы и занимавшему видное положение при дворе католических королей. Так он стал "блестящим и изысканным юношей, любящим роскошные наряды".

Сам Игнатий, вспоминая некоторые эпизоды своей жизни, начинает так: "До двадцати шести лет он был человеком, предавшимся тщеславию света. Наибольшее наслаждение доставляло ему владение оружием, сопровождавшееся великим и суетным желанием снискать себе славу" ("Автобиография", 1).

В двадцать пять лет он перешел на службу к вице-королю Наварры, это произошло именно тогда, когда французский король Франциск I, собирался напасть на это королевство. Войска осадили Памплону. Мнения защитников города разделись: многие готовы были сдаться, так что посланное подкрепление отказалось войти в крепость, которую должно было защищать. Но Иниго (таково имя, данное ему при крещении) отказался отступить, сочтя это позором. Встав во главе небольшого отряда, он сумел проникнуть в крепость и забаррикадировался там.

Французы заняли город, затем пошли на приступ замка. Все хотели сдаться, но Иниго настоял на том, чтобы оказать сопротивление, и всех "увлекли его мужество и бесстрашие".

Французы бомбардировали крепость шесть часов, затем перешли к рукопашному штурму. Снаряд попал в Иниго и раздробил ему ноги; как только герой упал, сопротивление было сломлено. Но Иниго были оказаны военные почести, и он был препровожден в свой замок. Рана была столь тяжела и лечение поначалу столь неудачным, что герой оказался при смерти, и над ним даже было совершено таинство Елеосвящения. Игнатий рассказывал, что его кости "потому ли, что их плохо вправили в первый раз, или потому, что они сместились в пути, не давали ране зарубцеваться. И тогда мучения начались сначала. Но больной, как во время предыдущих мучений, так и во время всех, что ему еще предстояло перенести, не сказал ни слова и никак не выказал своих страданий, разве что с силой сжимая кулаки" ("Автобиография", 2).

Вопреки всем ожиданиям, он выздоровел; но кость была искривлена, и осталась сильная хромота. Игнатий хотел ездить верхом, хотел опять носить свои "весьма изящные и элегантные сапоги". Хотя у него уже срослись кости, он решил сделать новую операцию. Обратимся еще раз к его собственному рассказу: "Он никак не мог успокоиться, потому что хотел продолжать вести светскую жизнь, считал себя изуродованным. Он спросил у врачей, можно ли все разрезать заново. Те ответили, что, конечно, разрезать можно, но что боли будут ужаснее уже перенесенных, так как кость выздоровела и операция продлится долго. Несмотря на это, он решил подвергнуть себя этому мучению, из-за собственной прихоти. Старший брат сильно беспокоился и говорил, что ему не вынести такой боли. Раненый однако перенес ее с присущей ему силой духа. Ему разрезали плоть и распилили кривую кость, затем применили различные средства, чтобы нога не была такой короткой: были использованы мази и приборы, которые держали ногу в вытянутом положении. Настоящее мучение. Но Господь Наш постепенно вернул ему здоровье". ("Автобиография", 4-5)

Мы так подробно - как это сделал и сам Игнатий - остановились на этом рассказе, потому что в нем как нельзя лучше проявляется его характер: невероятная сила духа - и поставлена на службу столь непрочным ценностям!

В действительности, за этим стояло не одно только тщеславие: в душе Иниго крылась все объяснявшая тайна, и по сей день раскрытая не до конца. Он сам рассказывал, что в период выздоровления его посетила мысль, которая "так овладела его сердцем, что он погрузился в мечты на три или четыре часа подряд и даже не заметил этого. Он воображал себе героические дела, которые хотел бы совершить в честь одной синьоры, способ, которым приедет в страну, где она живет, слова, которые скажет, военные подвиги, которые совершит в ее честь. Он был настолько погружен в подобные планы, что даже не замечал, насколько неосуществимы они были, потому что эта дама была не из обычного дворянского рода: она не была ни графиней, ни герцогиней, но значительно более высокого ранга" ("Автобиография", 6).

Можно предположить, что речь идет о несчастной принцессе Каталине, сестре Карла V, ставшей впоследствии супругой Жуана III, короля Португалии.

Как раз тогда, когда выздоровление вынуждало Игнатия к неподвижности, Господь наш Иисус решил овладеть его сердцем и направить во благо Своей Церкви всю его энергию и силу самозабвения.

С юных лет Иниго страстно любил рыцарские романы. Он попросил принести несколько подобных книг, чтобы скоротать время, но в замке Лойола их не нашлось: ему принесли "Жизнь Христа" Лудольфа Саксонского и чудесную "Золотую легенду" (Flos Sanctorum) Якопо Ворагинского

Первое открытие, которое сделал для себя больной, заключалось в том, что существует иной мир - мир св. Франциска, св. Доминика и многих других святых, в котором также любят, сражаются, страдают и обретают славу, но во имя иного Господина и иной Любви. И этот "новый мир" заявлял о себе все настойчивее и серьезнее, и его мучил вопрос: "А мог бы я совершить то, что совершили св. Франциск, и св. Доминик?"

В Автобиографии отмечено: "Все его рассуждения сводились к следующему: св. Доминик совершил это, значит, и я должен совершить; св. Франциск совершил то, значит, и я должен совершить".

Но затем мысли и чувства прежних лет вновь овладевали им.

Тем не менее Игнатий, умевший, к счастью, наблюдать за своей внутренней жизнью, подметил некое подобие "закона", который управляет жизнью духа. Он заметил, что размышления о Боге и святых сначала бывают утомительными, но затем исполняют его радостью. И наоборот, размышления о светских героических подвигах и о рыцарских страстях, сначала возбуждают в нем радость и удовольствие, но в конце концов оставляют на душе лишь грусть и беспокойство.

Сам того не ведая, Иниго погрузился во внутренний мир души, начал то рискованное путешествие в ее глубины, в котором он так преуспел впоследствии. И он решил осуществить свое новое призвание: как только он выздоровел, он стал "паломником", решившим дойти до колыбели христианства - Святой Земли.

Первым этапом было аббатство в Монсеррате, где он написал текст своей общей исповеди: на это ушло три дня.

Вечером 24 марта 1533 года, в канун Благовещения, "в совершенной тайне он отправился к одному бедняку, и, сняв с себя одежды, подарил их ему, и надел тунику из очень грубой мешковины"; потом он начал перед алтарем Мадонны свою "ночную стражу": целую ночь он провел в молитве, все время стоя или опустившись на колени, чтобы стать рыцарем Господа и Святой Девы.

Затем Игнатий отправился в Манрезу - город, который он впоследствии называл "своей первой церковью". Здесь ему было ниспослано пять видений, сформировавших его как христианина.

Это важный момент. До обращения Иниго казался себе в общем добрым христианином, несмотря на все свои слабости, и был даже горд своей верой. Но только после обращения он действительно становится христианином: свет Откровения охватывает его и воцаряется в его сердце и уме; притязания и новизна христианского будущего увлекают его и подчиняют себе все его помыслы.

Мы говорим о "видениях", но Игнатий будет всегда настаивать на том, что речь идет не об образах или четко очерченных формах (даже когда он видит Христа или Марию), но скорее о внутренних озарениях. Его формулировка такова: "увидел внутренним взором".

Первое "видение" касалось Троицы: живая, жгучая тайна трех Божественных Лиц проникла в него с такой силой и так сокрушила его сердце, что он долго плакал, и впоследствии это часто будет с ним случаться.

Второе "видение" касалось сотворения мира: "его уму предстало то, каким образом Бог создал мир".

Третье "видение" касалось "Господа нашего, учреждавшего Таинство алтаря".

Четвертое "видение" касалось "человечества Христа и Лика Марии".

Пятое "видение" касалось значения всего существования и было столь значительным, что, как пишет Игнатий, "если сложить все, что он с Божьей помощью выучил за свои полные шестьдесят лет, то и тогда получится, что в тот единственный раз ему открылось больше".

Это видение явилось ему на берегу реки Кардонер. Обратимся все к той же "Автобиографии": "И так он шел, погруженный в свои молитвы, и присел на минуту, обратив лицо к воде, протекающей внизу, и так он сидел, и начали открываться его умственные очи. Не то чтобы имел он видение, но он понял и познал многие вещи из жизни духовной, касающиеся веры и Писания с такой ясностью, что они предстали ему в совершенно новом свете". Человеку, пользовавшемуся его доверием, Игнатий сказал, что тогда ему показалось, "будто он иной человек и его ум отличен от того, каким был раньше".

Троица, сотворение мира, Евхаристия, человеческая природа Христа и Марии, совокупное значение всего этого (сегодня мы бы сказали "новая культура") - вот догматические и духовные основания, на которых Игнатий смог начать свое строительство.

Наметим попутно тему, заслуживающую более развернутого и углубленного изложения: это как раз те основные положения, в которых запуталась теологическая мысль Лютера. Протестантский реформатор был так озабочен проблемой "собственного спасения" (индивидуального спасения верующего), что свел все христианство исключительно к встрече лицом к лицу человека и Бога - встрече, которая происходит, можно так сказать, во Христе (и поэтому Лютер говорил об "одной только вере"), но Лютера так тревожила забота "о себе", что от ускользнула "полнота" Божественного дара. Он возлюбил Христа, но не "все, что от Христа": живой мир, горячий, полный любви к Богу (троическая жизнь Отца, Сына и Святого Духа) почти что ускользнул от него; живой мир, полный любви к Христу (Его Церковь, полная благодати и даров, несмотря на все ее слабости) также ускользнул от него.

Игнатий же даст "миру Божьему" поглотить себя и станет святым Троицы (в своем "Дневнике" он даже отметил, что из-за обилия слез, сопровождавших каждый день его молитву, его беседы с тремя Божественными Лицами, он стал опасаться потерять зрение).

Точно так же Игнатий даст поглотить себя миру Иисуса, так что станет "святым Церкви" - святой, прекрасной, хорошо организованной и активной - той , в которой каждый должен уметь пролить живую кровь своей готовности к служению.

Но вернемся к первым шагам.

Первоначальным его планом было отправиться в Святую Землю и остаться там навсегда. И он действительно туда отправился, но решение остаться там оказалось неосуществимым (ему пришлось вернуться под угрозой отлучения от Церкви); но из своего паломничества Игнатий вынес самое главное. Он отправился туда, чтобы вдохнуть того же воздуха, которым дышал когда-то Христос, увидеть те же места, те же города, пройти по тем же тропам. Он размышлял, восстанавливая в глубине своей души картину природы, звуки, запахи - все необходимое для того, чтобы ни на минуту не померкла реальность Воплощения. По возвращении он даже научился говорить так, как по его мнению, говорил Христос (например, обращался к людям на "вы"!). На этом опыте "погружения" в живую атмосферу воплощенного Христа он основал свою педагогику: к тайне Христа следует подходить, "как если бы мы сами присутствовали и участвовали во всей без исключения его тайне".

Итальянский автор Папини был прав, когда писал: "Благодаря Игнатию христиане вновь смогли вблизи увидеть, услышать, почти что потрогать и почувствовать дыхание Христа, Сына Бога Истинного; его метод переносит нас назад сквозь все прошедшие века и делает всех послушных христиан современниками Пилата и св. Иоанна Крестителя".

Поскольку он не мог больше задерживаться на земле Христовой, у него оставался единственный выход: быть послушным Слову, которым Христос послал учеников своих в мир. Игнатий захотел навсегда остаться с Христом, именно "согласившись на выполнение миссии", в соответствии с евангельским обетованием: "Идите по всему миру... Я пребуду с вами". Поэтому он вернулся назад и решил подготовиться к "миссии", сделав все, что только может для этого потребоваться.

Несмотря на свой возраст, он поступил в университет в Алькала, затем в Саламанке и в Париже, и повсюду объединял вокруг себя товарищей и учил их по своему методу "упражняться": сначала полностью погрузиться в глубины собственного духа, затем целиком отдавать себя Христу и приобретать полную готовность к любого рода миссии. Он носил с собой составленную им самим книжицу, которую дополнял и систематизировал по мере того, как шли годы и возрастал его опыт: "Духовные упражнения" - упражнения, которые направляют человека, дабы он смог победить самого себя и упорядочить свою жизнь...

Месяц размышлений и внутренней работы: четыре недели на то, чтобы под руководством наставника суметь поставить перед собой достойную цель, чтобы принять решение о своей "вербовке" в качестве солдат Христа, великого и живого Царя (Игнатий никогда не забывает Его происхождения и назначения!), чтобы подчинить себя Господу нашему Иисусу, тайнам Его жизни, Его чувствам. Игнатий сам направлял своих друзей, одного за другим, в этой трудной и увлекательной работе "Упражнений", обновлявшей их, делавшей совершенно иными людьми.

Он несколько раз представал перед судом Инквизиции, так как осмеливался учить духовным вещам, не имея образования и не будучи священником. Но его ни в чем не смогли упрекнуть.

В Саламанке, когда он оказался в застенках Инквизиции и некая синьора пожалела его, он ответил со смиренной уверенностью и гордостью: "Во всей Саламанке не найдется такого количества оков и цепей, которого я пожелал бы из любви к Господу".

Но при этом Игнатий настаивал на своей правоте: "Мы не проповедуем, но лишь доверительно разговариваем с людьми о божественных вещах, как мы это делаем после трапезы с теми, кто нас приглашает".

В Париже ему удалось собрать небольшую постоянную группу "друзей Господа", состоявшую из особенно достойных молодых людей. Самым трудным было завоевать Франциска Ксаверия, которого Игнатий "преследовал" очень долго, повторяя ему слова из Евангелия: "Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?" В университетских кругах ему предъявили обвинение в совращении студентов.

В 1537 году Игнатий и его первые последователи были наконец рукоположены и вскоре приняли имя "членов Общества Иисуса". Окончательное значение этого имени стало ясным, однако, только из видения, которое было ниспослано Игнатию позже, во время его путешествия в Рим.

Он решил, что в течение целого года после рукоположения не будет служить мессу, чтобы достойно подготовиться к ее служению, и эта подготовка состояла в непрестанной молитве, в которой он просил у Святой Девы "соблаговолить поручить его Своему Сыну". И вот, достигнув часовни в местечке, именуемом "Ла Сторта", неподалеку от Изола Фарнезе, "во время молитвы он почувствовал такую перемену в своей душе и так ясно увидел, что Господь Отец поручил его Сыну Своему Христу, что он не посмел сомневаться в том, что Бог Отец поручил его Своему Сыну".

Мы должны понять эту особую "мистику Игнатия". В другом пересказе этого же эпизода Игнатий уточнил, что Бог Отец "поручил его Христу" и затем сказал: "Хочу, чтобы ты служил Нам".

"Служить" было для Игнатия великим словом: Христос - это Царь, пришедший в наш презренный мир, чтобы завоевать и обогатить его, чтобы вернуть его Богу и Творцу; но его дело еще не завершено: Ему нужны верные друзья и благородные помощники.

И Игнатий открыл новый способ посвящать себя Богу: членов своего Общества он освободил от длительных совместных молитв, покаяния и монастырских обычаев, хотя и относился к ним с уважением - оставил лишь одно: безоговорочное послушание как готовность отправиться в любое место и действовать так, как того требует Слава Христова. Perinde ac cadaver - как труп в руках того, кто для тебя представляет Христа и указывает тебе Его волю. Жесткая и коробящая формула, если не понимать, что она означает полностью отдаться "как бездыханное тело" самой горячей, благородной, деятельной любви.

В Риме новые члены "Общества Иисуса" начали с того, что выступили против некоего знаменитого августинца, в дни Великого поста проповедовавшего с кафедры лютеранское учение. За это их тотчас же обвинили в ереси и отдали под суд: из суда они вышли со славой святых. Только по окончании этого процесса они предстали перед Папой, отдав себя в полное его распоряжение, в соответствии с данным ими обетом. И этот выбор тоже был совершен с железной последовательностью: если Игнатий не мог находиться там, где Христос жил на земле, он должен был находиться там, где был его Наместник, с той же преданностью, с тем же послушанием, с той же готовностью к служению, с той же любовью.

Первую мессу Игнатий отслужил в Рождественскую ночь 1538 года в Санта-Мария-Мадджоре, в часовне, посвященной Рождеству Христову: так он воссоединялся, мистически и вместе с тем реально, с тем "истоком", подле которого хотел остаться навеки.

С тех пор история Игнатия становится историей "Общества Иисуса".

Он больше никогда не покинет Рима, и оттуда - из самого сердца христианства, где физически и духовно ощущается близость к Наместнику Христа,- его сыновья отправятся на завоевание мира, в то время как святой будет направлять их своей сильной и нежной властью.

Игнатий был прирожденным организатором: апостольское служение осуществлялась с помощью системы "дел" и "братств", в зависимости от различных надобностей, на которые он решал употребить своих сыновей и братьев. Отбор их был суров: на основе принципа, согласно которому, "кто не хорош для мира, не хорош и для Общества", а "для Общества хорош лишь тот, кто умеет жить и заставить ценить себя и в миру". Они должны были быть на передовой, должны были отвоевать потерянные (в протестантской Европе) позиции и завоевать еще не завоеванные на огромных миссионерских просторах: в Индии, Конго, Эфиопии, Японии.

И здесь со всею силой заявляет о себе имя св. Франциске Ксаверия, который в Игнатии нашел "своего истинного и единственного отца в сердце Христовом".

В 1540 году Игнатий, больной, не покидающий постели, призвав к себе Франциска, сказал ему, что король Португалии просил четырех членов Общества для своих владений в Индии. Игнатий обещал послать двух братьев, но один из назначенных не смог поехать из-за болезни. "Прекрасно, я готов!" - ответил Франциск. Так началось его легендарное путешествие в миссионерские земли, продлившееся 11 лет. Мы рассказываем здесь не просто о его удивительной судьбе (говорят, что когда восточный флот прибывал в Лиссабонский порт, королю так давали отчет о положении в дальних странах: "В Индии царит мир, потому что там находится отец Франциск"), но о том, как в ней отразилась существенная сторона созданного Игнатием ордена.

Речь идет о страсти, с которой Франциск Ксаверий переживал свою принадлежность к Обществу. Будучи совершенно одиноким в самых дальних пределах, он чувствовал себя связанным со своими братьями больше, чем с кровной семьей: "То что мы творим здесь,- писал он в своих письмах,- это наше с вами общее деяние". Он хотел знать об Обществе все и просил, чтобы ему посылали из Европы "такие длинные письма, чтобы на их чтение уходило по неделе", и сам писал не переставая.

"Когда я начинаю говорить об Обществе, я не могу остановиться, не знаю, как закончить мое письмо.., но надо завершать, вопреки моему желанию, потому что корабли отплывают. И я не нахожу способа закончить лучше, чем поклявшись всем членам Общества, что никогда не забуду его, а если забуду, то пусть у меня отсохнет правая рука!".

"Общество Иисуса - Общество Любви" - такое прекрасное определение давал он ордену, и не боялся показаться сентиментальным, рассказывая: "Сообщаю вам, возлюбленные братья, что из писем, которые вы мне написали, я вырезал ваши имена, написанные собственною рукой вашей, и вместе с моим исповеданием веры всегда ношу их с собой, ибо они приносят мне утешение". И действительно, все это он носил в ладанке на груди.

Так же, с невыразимой верой и страстью, он воспринимал и "общество" самого Игнатия.

Вот как он завершает письмо к Игнатию: "Заканчивая, молю ваше святое милосердие, достопочтенный отец души моей, пока пишу вам, стоя на коленях, как если бы вы сейчас были передо мной, поручить меня заботам Господа Бога нашего.., чтобы он даровал мне в этой жизни благодать познания Его Священнейшей Воли и силы верно выполнить ее. Аминь. Ту же молитву обращаю и ко всем членам Общества. Ваш ничтожный и бесполезный сын, Франциск" .

Нежность "отца" была не меньшей; "Целиком твой, никогда не могущий забыть тебя Игнатий," - так писал он ему.

И Франциск : "Со слезами на глазах читал я эти слова и со слезами на глазах переписываю их, вспоминая о прошлых временах и о великой любви, которую вы всегда питали и питаете ко мне... Вы пишете мне о великом вашем желании видеть меня до окончания этой жизни. Бог свидетель, какое волнение вызвали в душе моей эти слова..."

Это не красивые и пустые слова охваченного ностальгией сентиментального человека -- это сильная и непобедимая привязанность верующего, который во имя Христа достиг таких мест, где до него никто еще не бывал и где над ним постоянно висела угроза мучений и смерти.

Быть может, лучше всего единение учителя и ученика в их общей страсти к общему послушанию выражено в таких словах Франциска: "Страшнее смерти жить, оставив Христа, если уже познал его, жить, следуя своим собственным мнениям и склонностям... Нет в мире муки, подобной этой".

Но вернемся к Игнатию, которого канонизируют в тот же день, что и его возлюбленного сына. Страсть к миссионерству соединялась в нем с необычайно сильной страстью к воспитанию. Поэтому он пожелал, чтобы его сыновья стали воспитателями новых поколений христиан и не только при дворах королей и знати, при самых знаменитых университетах, но и в самых малых деревнях. Один из самых известных воспитателей братства, Хуан Бонифаций, будучи еще совсем молодым человеком, в середине XVI века преподавал гуманитарные науки в Медина дель Кампо.

Он обычно говорил, что "учить детей значит обновлять мир" и не ведал, насколько он был прав: среди детей в его школе был маленький Хуан де Иепес, будущий великий мистик св. Иоанн Креста.

Первые иезуитские коллегии в Италии были основаны в Падуе в 1542, в Болонье в 1546 и в Мессине в 1548 году. Вспомним, в частности, весьма престижную и влиятельную "Римскую коллегию", открытую в 1551 году: "Бесплатная школа грамматики, гуманитарных наук и христианской доктрины",-- такую сразу располагающую к Обществу надпись можно было прочитать на табличке, установленной на первом здании, арендованном для этого учебного заведения. Всего пять лет спустя эта коллегия будет признана Университетом (современный "Григорианский").

До смерти Игнатия, то есть меньше чем за десять лет, помимо обычных домов, где жили и обучались члены ордена, Общество откроет 21 коллегию в Италии, 18 в Испании, 4 в Португалии, 2 во Франции, 5 в Германии, 5 в Индии, 3 в Бразилии, 1 в Японии. И весь орден будет насчитывать уже 11 религиозных провинций, объединяющих около тысячи членов.

Когда же заботы - прежде всего финансовые - слишком докучали, Игнатий говорил: "По сравнению с сокровищем надежд, которое находится в наших руках, все незначительно. Бог дарует их нам, и Он не обманет".

Между тем основатель жил в Риме, в центре христианского мира, и желал, чтобы этот город стал "примером, а не позором мира". Он направлял жизнь своего "Общества" одним единственным девизом, в котором кратко выразились все его духовные устремления: "К вящей Славе Божией", то есть стремиться всегда и всеми способами увеличивать Славу Божию. Служить Богу, служить Церкви и достигать в этой абсолютной преданности вершин созерцания. Быть подобным величайшим мистикам, но послушно предавать себя Христу, и в частности его церкви. Для него была отчеканена новая формула: "in actione contemplativus" - созерцательный в действии.

Его знаменитые "Правила" о чувствах в Церкви вызывают возмущение у всех благонамеренных, потому что понять их может только тот, кто находится во власти великих страстей и великой веры. Игнатий писал: "Чтобы не ошибиться, мы всегда должны помнить, что то что мы видим белым, является черным, если так говорит Церковь. Потому что мы полагаем, что тот дух, который руководит нами и поддерживает нас ради спасения душ наших, является одним и тем же во Христе, Господе нашем, являющемся Супругом, и в Церкви - Его Супруге. Действительно, наша Святая Матерь Церковь направляема и руководима тем же Духом и Господином Нашим, который продиктовал десять Заповедей" (Об истинном критерии воинствующей церкви, XIII правило).

"Восхвалять, а не критиковать. Строить, а не разрушать" - это был его девиз, особенно в отношении Церкви.

На заре 31 июля 1556 года по Риму быстро пронесся слух: "Святой умер!" Случилось то, чего Игнатий ожидал вот уже пять лет с тех пор, как тяжело заболел. "Тогда, записал он в Автобиографии, думая о смерти, он испытывал такую радость и такое великое духовное утешение оттого, что вот-вот умрет, что разражался слезами. Это состояние стало для него непрерывным, так что он даже много раз пытался не думать о смерти, чтобы не испытывать такого чувства утешения".

Вот один из самых удачных его портретов, он принадлежит перу некоего падуанца, описавшего его следующим образом: "Испанец, небольшого роста, прихрамывающий, с веселыми глазами".

Святые - даже величайшие из них - проходят через наш мир просто и непринужденно. Но, следуя за ними, мы встречаемся с Богом.

СВЯТОЙ ИОАНН БОЖИЙ (1495-1550)

Родиться в конце XV века - всего лишь три года спустя после открытия Нового Света - неизбежно означало с самого раннего детства проникнуться склонностью и беспокойной тягой к приключениям. Такова отличительная черта всего XVI века. Тем более если вы родились в Португалии, стране великих морских путешественников, откуда родом Бартоломео Диас, открывший в 1486 году Мыс Бурь, впоследствии названный Мысом Доброй Надежды; Васко да Гама, который в 1497 году обогнул этот мыс и добрался до Калькутты; Альвариш Кабрал, в 1500 году открывший Бразилию; Магеллан, попавший в 1520 году через Великий Пролив в Тихий океан и совершивший кругосветное морское путешествие.

Иоанн Сьюдад Дуарте родился в 1495 году в Монтемор-о-Ново (Новая Великая Гора), деревне с многообещающим именем. Но трудно отправиться на поиски приключений, когда твой отец всего лишь скромный лавочник, продающий фрукты на углу улицы, даже если о нем говорят, что он великий мечтатель, потому что он хотел завербоваться в экспедицию Васко да Гама, но не сделал этого из-за жены и сына.

О детстве Иоанна мы не знаем почти ничего до того дня, когда восьми лет отроду он встретил паломника - путника, вошедшего в их дом в поисках крова и развлекавшего хозяев рассказами о своих странствиях. Что случилось затем, мы сказать не можем, но на следующее утро родители обнаружили, что паломник отправился дальше в путь, а вместе с ним убежал и мальчик. Убежал или был украден? Кто знает!

Конечно же, им не удалось найти его, и мать, сломленная тревогой, не прожила и двадцати дней после такого несчастья. Отец же окончил свои дни во францисканском монастыре.

Маленький Иоанн совершил, таким образом, длинное путешествие пешком вместе с нищими, бродячими актерами и фокусниками, научившись их странной профессии. Добравшись до окрестностей Толедо, старший товарищ оставил мальчика, вероятно обессиленного, в доме одного доброго человека - Франсиско Махораля, пасшего стада графа ди Оропеза, сеньора, чьи добродетели и милосердие были хорошо известны. В течение шести лет Франциско воспитывал мальчика как сына; затем, от четырнадцати до двадцати восьми лет, Иоанн пас скот. Но когда у него появилась возможность окончательно устроить свою жизнь, женившись на дочери Махораля, с которой Иоанн с самого детства жил как брат с сестрой, он опять бежит.

Карл V набирает войска для войны с Францией, захватившей Памплону (именно там был ранен героический защитник города Игнатий Лойола, в рядах защитников сражались старшие братья маленького Франциска Ксаверия).

Иоанн Сьюдад хочет свободы. "Такой свободы,- пишет его биограф,- какая бывает у тех, кто едет, отпустив удила, по дорогам войны, по широким, хотя и утомительным дорогам пороков". Это как раз та эпоха, когда место средневекового рыцаря занимает образ профессионального "солдата". Но нашему искателю приключений военная жизнь готовит только несчастья.

Однажды конь, разгорячившись, на всем скаку выбивает его из седла и сбрасывает на камни, лежащие вдоль дороги, так что Иоанн надолго остается без сознания как мертвый. В другой раз, оставленный охранять военные трофеи, он по неосторожности дает обокрасть себя: его лишают звания и приговаривают к смерти, но затем милуют благодаря вмешательству влиятельного человека.

Так два раза он пережил смерть и спасение, и оба эти случая глубоко запали в его сознание. Он вернулся к Махоралю, своему бывшему хозяину, после бесконечного, почти шестисоткилометрового путешествия пешком, как неудачник и вынужден был снова стать пастухом.

Прошло еще два года. В 1527 роду распространился слух, что турецкий султан Сулейман II вторгся на территорию Венгрии и осадил Вену, и Иоанном опять овладевает желание участвовать в борьбе. В 1532 году Карл V начинает подготовку к крестовому походу против турок и набирает людей всюду, где только возможно. Иоанн вербуется и начинает новое путешествие: его полк направляется в Барселону, затем по морю перебирается в Геную и спускается к озеру Гарда - месту сбора всех войск императора. Отсюда армия быстрыми переходами направляется к Вероне, Тренто, Брессаноне, Инсбруку и, наконец, на кораблях по реке Инн добирается до Дуная. Так войска Карла V смогли достичь Вены к сентябрю 1532 года. До сражений дело не дошло, но турецкая опасность на тот момент была предотвращена.

Через несколько месяцев той же дорогой войска отправились в обратный путь, но полк Иоанна Сьюдада получил приказ пересечь Германию, войти во Фландрию и нанять корабль для возвращения в Испанию. Он высадился в порту Ла Корунья, недалеко от Сантьяго де Компостела, и все направились туда на поклонение. Затем полк был распущен. Только теперь Иоанн неожиданно решил вернуться в родную деревню, которую покинул ребенком: он пешком проходит шестьсот суровых километров, отделяющих его от Монтемор-о-Ново. Он ищет дом своих родителей, надеясь застать их в живых.

Когда он узнает, о постигшей их участи, его охватывает глубокая скорбь, душой овладевает раскаяние. "Я так дурен и виновен,- говорит он себе,- что должен потратить свою жизнь, дар Господа, на то, чтобы каяться и служить Ему".

Иоанн едет в Севилью, где начинает торговать скотом; еще он нанимается пастухом к одной богатой сеньоре. Но это длится лишь несколько месяцев. Ему нет покоя. Затем он отправляется на Гибралтар в надежде завербоваться в экспедицию Карла V в Тунис. В Сеуте он поступает на службу к обедневшему дворянину, осужденному за политическую деятельность, и в конце концов берет на себя заботу о его живущей в нищете семье, содержит ее своим трудом. Милосердие смягчает его сердце: он находит себе духовного отца во францисканском монахе, который настоятельно советует ему читать Евангелие и духовные книги.

Вернувшись в Испанию, Иоанн многие часы проводит за чтением духовных текстов; все накопленные деньги он тратит на приобретение книг себе и начинает ходить по деревням, продавая умеющим читать книги, а неграмотным и детям - картинки. Но прежде чем продать, сам читает все, что может. На самом видном месте он выставляет модные романы, но когда молодые люди подходят, чтобы купить книгу, отговаривает их и убеждает приобрести книги духовного содержания. Ему удается даже открыть книжную лавку.

Очевидно, что прежде всего Иоанн учился сам,- до нас дошли шесть его длинных писем, содержащих многочисленные цитаты из Библии и "Подражания Христу".

Так в сорок пять лет он может свободно жить за счет доходов от свой лавочки в Гранаде. Но Бог ожидал его в том 1539 году, в январе, на празднике св. Себастьяна, когда в город приехал один из самых знаменитых проповедников того времени - Иоанн Д'Авила, апостол Андалузии. Иоанн был среди пришедших послушать проповедь, и до его ушей донеслись слова о том, что каждый "должен укрепиться в своем желании страдать и даже умереть скорее, чем совершить грех, который и является самым опасным бичом". Все поняли, что имелось в виду, так как именно в это время на область обрушился бич чумы.

При этом сравнении сильнейшее раскаяние овладело сердцем нашего "книготорговца": перед его глазами пронеслись картины всей его беспорядочной жизни и все грехи, совершенные им начиная с юности. Стоя среди слушавших, он начал кричать: "Прощения, мой Боже, прощения!" Казалось, он обезумел, а может быть, это было действительно так: он бросился на пол, бился головой о стены, рвал на себе бороду. Затем побежал к свой лавке, преследуемый кучкой ребят, которые кричали ему вслед: "Сумасшедший! сумасшедший!"

Он раздал свои деньги всем желающим, стал раздирать руками и зубами мирские произведения, даже сорвал с себя одежды. Побежал к Иоанну д'Авила, долго исповедовался ему, затем отправился на площадь, посередине которой была грязная зловонная лужа, вывалялся в ней и начал публично исповедоваться в своих грехах. Дети забросали его грязью, и он ушел совершенно счастливый, держа в руке крест, который давал целовать всякому, кого встречал на своем пути.

Некоторые биографы объясняют, что он сделал все это, потому что хотел казаться сумасшедшим "из любви ко Христу". Другие утверждают, что это был настоящий приступ безумия: слишком много пережито, слишком сильное напряжение, слишком много тьмы и слишком много света, слишком много жестокости и слишком много нежности, а главное, слишком большая жажда любви и слишком мало того, что этой любви достойно. Он и в самом деле попал в сумасшедший дом - один из тех, где лечение состояло в том, что самых беспокойных больных заковывали в цепи, а затем успокаивали, яростно избивая плетьми.

Но это был странный больной, даже в своем сумасшествии. Когда его пороли, он призывал "санитаров" продолжать, "потому что справедливо расплатиться плотью, которой совершал грехи". Но если пороли какого-нибудь другого беднягу, то он набрасывался на "санитаров": "Предатели, зачем вы так плохо и так жестоко обращаетесь с этими несчастными, моими братьями, которые находятся в этом Божьем доме и в моем обществе? Не лучше ли было бы пожалеть их за выпавшие на их долю испытания, содержать их в чистоте и кормить их с большим милосердием и любовью, чем вы это делаете?" И укорял их деньгами, которые те получали, чтобы заботиться о больных, а не чтобы издеваться над ними. В результате ему доставалась двойная порция ударов.

Но Иоанн говорил: "Да дарует мне Иисус Христос возможность иметь когда-нибудь больницу, где бы я мог принимать бедных, обездоленных и несчастных, лишившихся разума, чтобы служить им, как я того желаю".

Великий испанский поэт Лопе де Вега посвятил св. Иоанну Божьему поэму, в которой так описывает историю его сумасшествия и унижения: "Быть португальцем и унижаться страшно, потому что получать оскорбительные удары бичом и терпеть такое бесчестье от кастильцев - вещь неслыханная для португальца; и действительно, португальцы столь благородны и так храбры, что, если бы Бог не взял на себя это бесчестье во славу Свою, я не знаю, как это можно было бы стерпеть. И нет сомнений в том, что бесчестье было разделено между ним и Богом, хотя бы уже потому, что, если бы не это, Иоанн, как португалец, не смог бы такое вынести".

Через несколько дней он явился к директору сумасшедшего дома и сказал: "Благословен Господь, я чувствую себя в добром здравии и свободным от какого бы то ни было беспокойства". Чтобы доказать это, он попросил разрешения обслуживать других больных и проявил удивительное спокойствие и милосердие.

При выходе из больницы его ожидало последнее душевное потрясение: как раз перед дверью проходила похоронная процессия, сопровождавшая тело прекрасной императрицы Изабеллы Аугусты, супруги Карла V, к месту похорон в королевской часовне в Гранаде. Это зрелище - как случилось и с герцогом Франческо Борджиа, именно тогда определившим свое призвание к святости,- окончательно убедило его в том, что он должен посвятить свою жизнь служению Господу нашему, заботясь о самых обездоленных.

Ему исполнилось уже сорок четыре года и жить оставалось только одиннадцать, но за столь короткое время он стал "отцом бедняков", "патриархом милосердия", "чудом Гранады", "честью своего века" - такие были даны ему имена.

Он начал работать, собирая и перепродавая дрова, пока не смог приобрести домишко напротив рыбного рынка, где приютил первых беспризорных. На рынке ему дарили рыбу, которую не удавалось продать, так как тогда ее не умели консервировать, и он готовил из нее еду для своих больных, научившись готовить отличную уху. Кроме того, каждый вечер с корзинкой за спиной и двумя кастрюлями, подвешенными по бокам на перекинутой через плечи веревке, он направлялся в богатые кварталы, и проходя так по улицам, кричал: "Кто-нибудь хочет порадеть о себе? Братья мои, Бога ради, сделайте себе доброе дело!"

Это и есть первоначальный смысл слов, от которых происходит сегодняшнее название основанного им ордена: "Братья Доброго Дела". Исходно это выражение означало не то, что нужно заботиться о более бедных собратьях, но то, что нужно делать добро для самого себя, совершая добрые поступки по отношению к другим. Невозможно по-настоящему любить бедняков, не увидев сначала свою собственную невероятную бедность, необходимость обогатить собственную презренную жизнь, делая себе добро тем, что совершаешь его по отношению к другому.

Святые, возлюбившие бедность, и бедняки увидели в этой любви богатство, способное наполнить их существование лучше всякого сокровища. Порыв милосердия никогда не бывает направлен от богатого к бедному, но только от бедного к бедному: от того, кто обнаружил, что он беден, несмотря на свои богатства, и что его сокровища даны ему для того, "чтобы приобрести сокровище на небесах", совершая добрые поступки на земле.

Поступили первые дары, и дом стал расширяться. Иоанн начал принимать своих больных, разделяя их и распределяя соответственно болезням: одна комната для тех, кого лихорадило, одна для раненых, одна для инвалидов, первый же этаж был предназначен для бродяг и нищих, не имевших крова. И это в те времена, когда в больницах больных собирали толпой без разбора, а самых слабых клали в одну кровать.

Итальянский писатель Ломброзо, определенно не питавший нежности к Церкви, назвал Иоанна Сьюдада "создателем современной больницы". Он сам лично заботился обо всем: принимал нуждающихся в помощи, мыл их, добывал продукты, готовил еду, мыл посуду, подметал полы, стирал белье, ходил за водой и дровами. На посетителей производили впечатление чистота и порядок. И если вначале его считали сумасшедшим, то теперь называли "святым".

Росло число подношений, займов; некоторые предлагали свою помощь и желали разделить его труды; сами же бедняки, наиболее здоровые из них, становились санитарами. Высокопоставленный гранадский священник взял его под свою защиту, но однажды все же заставил Иоанна оставить свои лохмотья и надеть бедную, но чистую тунику, а потом дал ему имя. "Ты будешь зваться Иоанн Божий", - сказал он ему. "Хорошо,- ответил Иоанн, - если так будет угодно Богу!"

Его биограф рассказывает: "Даже самые незначительные лишения и невзгоды ближнего вызывали у него жалость, как если бы он сам жил на широкую ногу". Но цель его всегда был совершенно ясна. Он говорил: "Через тела к душам!" Поэтому он призывал в свою больницу самых усердных священнослужителей, чтобы они работали вместе с ним.

Когда ему приходилось оправдывать свою доброту - ибо он ничего не опасался, даже того, что его могут обворовать или обмануть,- он всегда произносил странную и прекрасную фразу: "Обворуют? Да нет! Я отдаю себя Богу!"

Самое известное из оставшихся его изображений - картина Мурильо, возвращающая нас к знаменитому эпизоду. Однажды зимним вечером Иоанн возвращался домой, держа в одной руке полную корзину еды, а в другой палку и неся на спине беднягу, которого подобрал на улице. Дорога круто поднималась в гору, шел проливной дождь. Иоанн поскользнулся и упал. Услышав крики больного, кто-то выглянул из окна и увидел, как Иоанн бьет себя палкой по спине и сам себе кричит: "Ах ты осел, дурак, слабак, лентяй, ты что, не ел сегодня? А тогда что же ты не работаешь? Бедняки ждут тебя, и посмотри, что ты сделал с этим умирающим!" Потом снова устроил больного у себя на плечах, взял корзину и с трудом направился к больнице.

Его первым постоянным сотрудником был Антонио де Мартин, брат которого был убит из-за дела чести, а он, в свою очередь, всю свою жизнь посвятил тому, что готовил кровную месть. Ничто не могло остановить его, поскольку речь шла о долге чести и крови. Но Антонио был добр и великодушен к бедным, и Иоанн Божий захотел добиться "обращения этого крещеного". Он провел целую ночь в молитве и самобичевании, а наутро пришел к Антонио, бросился перед ним на колени и показал ему Распятие: "Вот, брат Антонио,- сказал он,- вот Кто простит вас, если простите вы, но если вы отомстите за кровь вашего брата, то Господь отомстит вам за Собственную кровь, которую вы ежедневно проливаете, совершая грехи!" Ответ прозвучал сквозь слезы: "Брат Иоанн, я не только прощаю, но из любви к Богу я отдаю себя вам и вашим беднякам". Так Антонио стал его другом и преемником, впоследствии основавшим мадридскую больницу, названную "Богоматерь Любви Божьей".

Кроме него, сотрудником Иоанна стал также убийца Пьетро Веласко.

С той же верой Иоанн обращался к несчастным грешницам, более других привлекавших его милосердную нежность: к проституткам. Каждую пятницу - в память о Страстях Господних - он отправлялся в дом терпимости, выбирал самую падшую из женщин и говорил ей: "Дочь моя, все, что другой тебе может дать, дам тебе я... и даже больше. Прошу тебя только выслушать два слова здесь, в твоей комнате". И пока женщина смотрела на него, он бросался на колени пред своим Распятием и начинал плакать и обвинять себя в многочисленных грехах, а затем говорил: "Подумай, сестра моя, чего ты стоила Господу Нашему!.."

Некоторые раскаивались, но их положение оставалось безвыходным, ибо они были связаны долгами и угрозами. Тогда он отправлялся к какой-нибудь благородной даме просить денег: "Сестра моя, несчастная находится в плену у демона, помогите мне, ради любви к Богу, освободить ее и вырвать из этого презренного рабства". Обычно он получал то, чего хотел. Если ему этого не удавалось, он давал письменное обязательство заплатить все долги, в которых запутались бедняжки.

Что ему приходилось выносить, когда он отдавал себя подобному апостольскому служению, превосходит всякое воображение, но Иоанн считал это особенно необходимым. Когда обвинения против него и клевета становились невыносимыми, он отвечал оскорблявшим его: "Рано или поздно придется тебя простить, поэтому прощаю тебя сразу!"

Ему необходимо было также собирать пожертвования для своих бедняков, и для этого пришлось добраться до самого двора в Вальядолиде. Но сбор пожертвований всегда кончался неудачей: он просил деньги на свою больницу в Гранаде и получал много, но затем неизменно растрачивал их на всех бедняков того самого города, куда приходил за подаянием. Это было столь смехотворно и столь возвышенно, что знаменитый граф Тендилья решил проблему, выдав ему векселя, которые могли быть оплачены только в Гранаде.

Его буквально сжигал огонь милосердия.

Когда в Гранаде пожар охватил главную королевскую больницу, Иоанн бросился прямо в огонь, чтобы спасти больных, и вышел из пламени невредимым. Старинный бревиарий в день его праздника так комментировал этот эпизод: "Проповедуя милосердие, он показал, что внешний огонь обладал над ним меньшей силой, чем тот огонь, который сжигал его изнутри". Эта сцена и была представлена в "Славе" Бернини в день канонизации.

Тем временем его больница росла.

В письме Иоанн рассказывает: "Число бедных, приходящих сюда, столь велико, что я сам часто не знаю, как они смогут прокормиться, но Иисус Христос заботится обо всем и дает им еду, ибо только дров нужно на семь или восемь реалов в день; город велик, и в нем очень холодно, особенно теперь, зимой, и много бедняков приходит в этот дом Божий; всех вместе, здоровых и недужных, слуг и паломников, набирается больше ста десяти человек... Мы принимаем здесь любых людей, с любыми недугами: здесь и те, у кого отнялась конечность, и калеки, и прокаженные, и немые, и сумасшедшие, и паралитики, и паршивые, много стариков и много детей; а кроме них, приходит еще множество паломников и путников, и им дают огонь, и воду, и соль, и посуду, чтобы готовить и есть, и все это не приносит дохода; но Иисус Христос заботится обо всем...

И поэтому я должник и пленник одного только Иисуса Христа..."

Он говорил: "У меня нет времени вздохнуть даже для того, чтобы сказать "Верую"".

В начале 1550 года он тяжело заболел; одна его благородная благодетельница пришла и увидела его в лихорадке, на жалкой кровати, сделанной из голой доски, где подушкой служила корзина для сбора пожертвований. Она получила от архиепископа разрешение - для Иоанна это было приказом - перенести больного в свой дом. Когда его уводили, бедняки кричали и протестовали, окружив носилки, и Иоанн был расстроен. Он благословлял их, плача, и говорил: "Богу ведомо, братья мои, как я желал бы умереть среди вас! Но раз он хочет, чтобы я умер, не видя вас, да исполнится его воля!"

На слишком мягкой кровати Иоанн открыл архиепископу, что его тревожат три вещи:

"Первое: я так мало служил Господу нашему, хотя получил так много.

Второе: нуждающиеся, раскаявшиеся и упорствующие в своих заблуждениях грешники, заботу о которых я взял на себя.

Последнее: те долги, в которые я вошел ради Иисуса Христа".

Сказав это, он вложил ему в руки тетрадку с записями долгов, которую носил у самого сердца. И не успокоился, пока архиепископ не обязался лично оплатить их.

На заре 8 марта, когда все еще спали, он спустился со слишком удобного ложа, встал на колени, прижимая к груди свое Распятие, и испустил дух - в возрасте пятидесяти пяти лет. Таким его и нашли: уже давно умершим, но все еще стоящим на коленях. Похороны были внушительными: гроб несли четыре знатнейших дворянина, но первыми в процессии шли бедняки из его больницы.

Лопе де Вега в поэме, о которой мы уже упоминали, писал: "Он так любил бедность, что случись ему встретить вместе ангела и бедняка, он оставил бы ангела и обнял бедняка".

И еще: "В Вифлееме тебя призвал Бог-ребенок в яслях, а в больнице - Бог-калека в постели".

Недавно написанная биография очень точно подводит итог его странной жизни: "Это был человек, которому надо было бы встретить св. Иоанна Божьего, и он открыл его в себе самом".

СВЯТОЙ ФИЛИПП НЕРИ (1515-1595)

Св. Филипп Нери родился во Флоренции в 1515 году, и юность его пришлась на те времена, когда город боролся за свою независимость от тирании Медичи.

Биографы сообщают, что дух молодого флорентийца навсегда проникся в то время тремя вещами: несгибаемой любовью к свободе, страстью к "Хвалам" Якопоне да Тоди (которые в Тоскане пели чаще, чем где бы то ни было) и привязанностью к книге фацеций Пьевано Арлотто - сборнику историй и анекдотов, который Филипп всегда будет носить с собой. Последнее выражает неповторимую сторону его святости - ту, что дала название одной его знаменитой биографии: "Божий шут". Сегодня эти приметы, появившиеся в самом начале его пути, могут показаться маловажными, а то и просто странными, но они становятся интересными, если попытаться разобрать их повнимательнее и постараться постичь миссию, выпавшую на долю этого святого в Риме XVI века - века, который он прожил почти целиком: с 1515 по 1595 год.

Мы попадаем в эпоху расцвета католической реформы - движения, душой которого были святые - особенно много их было в Риме,- чья деятельность была особенно активной в сравнении с нравственной слабостью некоторых пап и тогдашних церковных институтов. Но эта реформа, как ни полна она была жизни и самобытности, все-таки подвергалась опасности закоснеть в том, что затем было названо "Контрреформацией", потому что черпала свои жизненные силы прежде всего в реакции на протестантизм.

После возникновения протестантского движения и разрыва Церковь должна была бы всецело довериться своим истинным святым и реформаторам, которых тогда было великое множество (в Испании их насчитываются десятки, в одном только Риме можно было встретить св. Игнатия Лойолу, св. Филиппа Нери, св. Камилло де Леллиса, св. Джованни Леонарди, св. Феличе да Канталиче, св.Пия V, св. Карло Борромео), но многие считали, что лучше будет, если на заблуждение отвечать ужесточением аскезы и доктрины, строгостью законов. Достаточно вспомнить как один из многих примеров Папу Павла IV Карафу, который остался в истории как "грозный" Папа, считавший инквизицию "зеницей своего ока".

Вне всякого сомнения, строгость и борьба с заблуждениями были необходимы, но те, кто слишком настаивал на них, парадоксальным образом подтверждали правоту людей, обвинявших Церковь в том, что она отняла у христианина свободу, которую Христос завоевал для него ценой собственной крови. Правда и то, что часто инквизиция подозревала и расследовала деятельность как раз тех святых, которых Христос посылал Церкви, чтобы поддержать ее, и которые не могли выполнить эту задачу, не внося новой духовности.

Церкви всегда опасны реформаторы, если они не святые, называют ли они себя прогрессивными людьми или консерваторами. Св.Филипп Нери на общем фоне католической реформы и во времена самой жесткой контрреформации являет собой радостный и умный призыв к свободе. В течение многих лет в Риме, куда Филипп переехал еще в молодые годы, он был просто мирянином, свободным от всяких уз. Чтобы обеспечить свое существование, он работал воспитателем двух мальчиков в доме Качча, другого флорентийца; взамен получал лишь восемь четвериков зерна в год и горсть оливок в день, ночевал на чердаке. И так он жил почти в полном одиночестве, если не считать выполнения обычного долга христианского милосердия по отношению к самым бедным.

У него был особый способ молиться: "посещение семи церквей". Он начинал свое паломничество ночью с собора св. Петра, потом шел в собор св. Павла за крепостной стеной, затем в собор св. Себастьяна, после к св. Иоанну в Латерано, оттуда к св. Лючии, св. Лоренцо, в Санта-Мария-Мадджоре: путь длиной в двадцать километров, который вместе с остановками и долгими молитвами занимал у него целую ночь. Любимым местом остановки для него были катакомбы св.Себастьяна, тогда еще почти неизведанные, там он провел в молитве много ночей. Один из биографов весьма проницательно заметил, что, поступая так, Филипп Нери, кажется, хотел дотронуться рукой до прочных оснований христианского Рима (оснований, орошенных кровью мучеников) в тот момент, когда все здание, казалось, вот-вот пошатнется.

Он посвятил также некоторое время изучению философии и теологии, чтобы лучше понимать божественные вещи, но это длилось недолго, потому что, по его словам, он оказывался в невыносимом положении: учение отвлекало его от Бога, а Бог отвлекал от учения. Св. Игнатий Лойола, столкнувшийся с теми же трудностями в Барселонском университете, счел их искушением, каковым они и были перед лицом его миссии, Филипп же увидел в этом благодать, позволившую ему обрести большую свободу и свой собственный, неповторимый стиль: он удивительным образом развил свой ум, изучая непосредственно людей (хотя не следует забывать и о том, что его библиотека всегда была очень хорошо подобрана).

Итак, вначале Филипп жил почти как отшельник.

Когда ему было около двадцати трех лет, он начал бродить по городу - главным образом в кварталах, где такие же, как и он, флорентийцы занимались торговлей и банковским делом, - и задавал всем неожиданный вопрос, лишавший их дара речи: "Ну, братья мои, когда мы наконец станем добрыми?"

В это время с ним произошло мистическое событие, трудно объяснимое, но совершенно точно подтвержденное документами: однажды ночью во время молитвы - это было незадолго до Троицына дня - он почувствовал себя охваченным такой любовью к Богу, что эта любовь свернулась внутри него огненным шаром, который проник ему в грудь и так расширил сердце, что сломал два ребра и заметно деформировал бок; впоследствии самый знаменитый хирург того времени констатирует это, когда будет делать ему вскрытие.

Существуют многочисленнейшие свидетели, рассказывающие, что в некоторых случаях, когда любовь к Богу охватывала его особенно сильно, от его сердца исходило обжигающее тепло, которое можно было почувствовать снаружи, и такое сильное биение, что иногда даже стены в комнате дрожали. Хотя он мог управлять этим состоянием и по своему желанию.

Мы можем быть сколь угодно недоверчивыми, но свидетели настолько многочисленны и внушают такое доверие, что в данном случае можно думать, что перед нами - одно из тех чудес, с помощью которых Бог напоминает нам, что некоторые страницы Священного Писания (как те, например, где Дух Святой сходит на апостолов огненными языками) - не просто какие-то небылицы. Какому-нибудь кающемуся, встревоженному и больному, достаточно было положить голову на грудь Филиппу, чтобы почувствовать себя обогретым и укрепленным. И когда Папа повелел всем священникам надевать для исповеди белое облачение, Филипп Нери отправился к Папе, чтобы объяснить ему, что для него невозможно выполнить этот приказ: он не перенесет еще одной одежды на груди. И Папа дал ему особое разрешение.

Но мы забегаем вперед; в те времена, когда этот мистический дар овладел им, Филипп был всего лишь молодым мирянином.

Его жизнь занимало образование двух мальчиков, молитва и помощь бедным. Тогда-то он и познакомился с Игнатием Лойолой и Франциском Ксаверием и проникся к ним огромным уважением; именно через Филиппа "Общество Иисуса" приобрело своих первых членов-итальянцев. Но сам он уклонялся от вступления в общество. Св. Игнатий говорил, что Филипп Нери - "это колокол, который созывает людей в церковь, но сам все время остается на колокольне".

Он не собирался принимать сан, но иногда проповедовал в церкви у одного старого и странного священника, который обычно после принесения Святых Даров приглашал высказаться кого-нибудь из присутствующих.

В 1550 году он посвятил себя организации Братства для приема паломников, прибывших в Рим по случаю Юбилея [1] (и действительно, св. Филипп Нери может считаться основателем существующих ныне "комитетов Святого года"). Рассказывают, что ему удавалось принимать и селить каждый день не менее пятисот человек. По окончании Юбилея организованный им приют начали использовать для "выздоравливающих", т.е. для бедных, раньше времени выписанных из больниц и бродивших без пристанища, отчего они только заболевали еще сильнее прежнего.

Между тем годы шли - ему было уже тридцать, - и настал день, когда его исповедник, долго перед тем наблюдавший за ним, сам сделал первый шаг и приказал ему принять священнический сан: Филипп не хотел, но уступил из послушания.

В те времена, когда не существовало семинарий, подготовка Филиппа была более чем достаточной. Он был посвящен в 1551 году и поселился при церкви Св. Иеронима, свободный от каких бы то ни было определенных обязательств: чтобы продолжать пользоваться такой свободой, он отказался от всякой платы и предпочел показаться чудаком. Служа мессу в час, когда было мало народу, он проговаривал ее как можно быстрее, иначе ему не удалось бы закончить, такое сильное волнение охватывало его.

Тем временем его комната стала местом встреч, куда постоянно приходили друзья и кающиеся, большей частью молодежь. Он вынужден был проводить собрания на чердаке церкви: здесь и родилась "Оратория".

Это название возникло потому, что собравшиеся приходили к Филиппу послушать какую-нибудь речь - oratio. Сначала каждый немного молился про себя, затем читали какой-нибудь текст, затем один из присутствующих разъяснял его, потом другой задавал вопросы, еще один возражал, кто-то высказывал свое мнение. От размышлений затем переходили к рассказу: это мог быть эпизод из истории Церкви, из жизни Христа или из жизни святых. Филипп председательствовал, наблюдал, делал краткие замечания, иногда поправлял, формулировал выводы. Собрания длились всю вторую половину дня, и каждый был свободен прийти или уйти: всегда находился кто-нибудь, кто спешил занять опустевшее место. В конце, для облегчения, исполнялась хорошая музыка: здесь родились те сочинения, которые еще сегодня называют "ораториями". Для Филиппа сочиняли знаменитые руководители капелл крупнейших соборов: Анимучча (Базилика в Латерано) и Палестрина (собор Св. Петра). Оба умерли, можно сказать, на руках у Филиппа.

Рассказывают даже такую трогательную историю. Говорят, что Палестрина умер в то время, когда Филипп с нежностью произносил слова одного из его мотетов: "Разве не радостно тебе пойти и насладиться праздником, который сегодня устроен на небесах в честь Царицы Ангелов и Святых?" И умирающий ответил ему словами того же песнопения: "Да, я страстно желаю этого! Если бы могла Мария получить для меня эту благодать у Божественного Сына своего!"

За минутами обучения и облегчения следовали минуты, отданные делу милосердия: члены "Оратории" должны были посещать больницы, чтобы предложить свое время и свою заботу самым обездоленным.

Так в этом мире, где различия между благородными и плебеями, между образованными и неграмотными были очень сильны, родилось новое и странное "братство", которое один из биографов описывает так: "К первоначальной группе подмастерий и банковских служащих-флорентийцев [присоединились затем] знатные сеньоры, музыканты и певчие базилики, мелкие ремесленники, молодые израэлиты, которых Филипп своим обаянием вырвал из их гетто, слуги высших священников и даже грабители с большой дороги. Филипп одинаков со всеми и в то же время знает, как обойтись с каждым".

Своими неожиданными поступками он буквально осуществлял на практике некоторые предписания Евангелия, как например, в тот день, когда он поспешил подойти к бедному и застенчивому сапожнику, вытащил его из самого угла и посадил рядом с собой со всеми почестями.

Точно так же он принял - как старого и давно ожидаемого знакомого - бродягу с лицом висельника, случайно заглянувшего в это странное собрание. И если эти эпизоды позволяли ему на глазах у учеников создавать "живую иллюстрацию" некоторых положений учения Иисуса, которые трудно бывает применить в жизни, то та более общая "демократия", о которой мы сказали выше, отражала еще более глубинные педагогические принципы.

Речь шла не только о духовной свободе или пренебрежении светскими условностями и о восстановлении христианского "равенства", но о новом способе "представлять себе духовную жизнь и святость". Филипп, как рассказывает один из его первых учеников, хотел, "чтобы духовная жизнь, которую обычно считают трудным делом, стала чем-то столь привычным и домашним, чтобы человеку любого состояния была приятной и легкой...; каждый, какого бы он ни был звания или сословия, работает ли он, остается ли дома, будь он мирянином или священником, представителем высшего духовенства или светским князем, придворным или отцом семейства, образованным или неучем, торговцем или ремесленником, любого рода человеком, способен на духовную жизнь".

Св. Франциск Сальский, по праву знаменитый тем что углубил и всячески проповедовал это учение, дав тем самым новое направление христианской духовности, познакомился с ним во время бесед с Филиппом Нери.

Нам трудно представить себе, каким жизненным порывом была проникнута Оратория и какую истинную реформу она излучала!

Не было недостатка и в страсти к миссионерству. Филипп говорил обычно: "Дайте мне 10 человек, действительно забывших о себе, и тем самым вы дадите мне силы обратить весь мир!" И действительно, эта группа не была замкнута сама на себе: среди читавшихся текстов часто звучали письма, которые ученики Игнатия Лойолы посылали из далеких и неизвестных стран, и слушатели внимали им с несказанным вниманием. В частности, их сердца загорались, когда они слушали рассказы и призывы, исходившие от Франциска Ксаверия.

Сам Филипп рассказал, как однажды они все пришли к старому цистерцианскому монаху к Трем Фонтанам, чтобы спросить у него совета: они думали все вместе отправиться в качестве миссионеров в далекие страны Востока. И получили ответ, который с тех пор и навсегда стал их взаимным братским призывом к "реализму призвания": "Твоя Индия находится в Риме!" Так они стали осуществлять в центре христианства свою удивительную "развлекательную" (но какую все же благородную!) миссию.

В те годы - после строгих запретов покойного Папы - в Риме был восстановлен карнавал, со всей традиционно присущей ему вседозволенностью. Филипп не смутился: он организовал свой карнавал так, чтобы добиться возможно большего количества участников. Он вспомнил о своем старом молении в "семи церквах" и превратил его в те дни в пикник, в котором приняло участие до трех тысяч человек: посещение собора св. Петра, месса в соборе св. Себастьяна, завтрак на лугу и музыка под открытым небом в течение всего пути.

История повторялась из года в год и чуть было не кончилась плохо: кардинал Викарий начал расследование и на время отстранил Филиппа от исповеди. Говорили, что он отправился в путь со своей процессией, а за ними шли семь мулов, нагруженных пирожками. Но имели место и более серьезные обвинения: было точно известно, что Филипп - приверженец Савонаролы, что он держит на столе его портрет и сам пририсовал ему нимб. Этот веселый и увлекающий за собой священник мог превратить своих последователей в толпу фанатиков и бунтовщиков, стоило ему лишь захотеть.

Как раз в то время грозный Папа Павел IV решил начать процесс, целью которого было привести к окончательному осуждению Савонаролы и к запрещению всего им написанного.

Расследование длилось шесть месяцев, и двое святых (св.Филипп Нери в Риме и св.Катерина Риччи в Прато) мобилизовали все свои силы и все свои связи, чтобы помешать обвинительному заключению. В день вынесения приговора (который, по общему предположению, должен был стать осуждающим), Филипп Нери провел много часов в молитвенном экстазе перед Святейшим. Придя в себя, он сказал, что Господь услышал его молитвы. И действительно, в тот самый час Конгрегация Кардиналов "освободила память и писания Савонаролы от каких бы то ни было обвинений в ереси". Чтобы удовлетворить Папу, в индекс запрещенных книг были внесены лишь некоторые, самые яростные его проповеди.

И для Филиппа процесс кончился благополучно, так что даже Павел IV известил его, что хотел бы принять участие в каком-нибудь собрании Оратории.

В 1564 году Филипп начал отбирать среди своих учеников тех, в ком он видел наибольшие способности и склонность к священнослужительству, и начал организовывать одну из первых семинарий того времени, заложив начала своей общины, которая разместилась в "Новой Церкви" [2]. Но Филипп даже после основания общины продолжал жить отдельно, так он был привязан к свободе, бывшей для него важнейшим божественным даром.

Тем временем все росла слава о его святости, о его глубокой мудрости и юморе, о его лукавых проделках и даже о его чудачествах: с годами все больше и больше говорили о его чудачествах. Еще сегодня, когда в Риме говорят о ком-нибудь "филиппино", значит, речь идет о веселом и хитром человеке. Люди рассказывали о его экстазах, о его глубоко волнующих мессах, о его способности читать в тайниках сердец, о его смирении и самоотверженности. Но также и о его невероятной оригинальности.

Ему предложили кардинальский сан. Он сказал свои ученикам: "Вот кардинальская шапочка, которую носил Папа Григорий XIII и которую он послал мне, чтобы сделать меня кардиналом, а я принял ее с тем условием, что сам скажу ему, когда захочу быть кардиналом, и Папа удовлетворился; а я хочу сделать из нее заплату себе на живот".

Иногда он принимал у себя знаменитых деятелей, будучи одет странным образом или в вывернутом наизнанку платье. Иногда одевался роскошно и расхаживал со смехотворной важностью. Иногда делал все возможное, чтобы сойти за дурачка: ходил гулять с остриженной наполовину бородой, носил на голове большую голубую подушку, держал в руках огромный букет желтых цветов, ходил в огромных белых туфлях или надевал на рясу огненно-красную кольчугу.

Эти примеры меньше удивят нас, если мы подумаем о тяжеловесной пышности одеяний сеньоров и дам той эпохи. Филипп убивал разом двух зайцев: унижался, убеждая многих, что он не святой, а лишь чудак, и прекрасно высмеивал пороки своего времени.

Однажды он занимал почетных иностранных гостей чтением забавных историй - фацеций. Но этим же он занимался и перед тем, как служить мессу, чтобы несколько отвлечься, иначе он немедленно впадал в экстаз. И действительно, он "вынужден" был держать в ризнице щенков и птичек, чтобы немного поиграть с ними, прежде чем погрузиться в службу.

Порой ему приходилось немного отложить начало мессы, чтобы перечитать несколько страниц из сборника фацеций, которые он так любил. Даже стоя перед алтарем, он останавливался время от времени и, читая Евангелие, поигрывал ключами или часами. Чем ближе подходил момент освящения, тем больше он чувствовал, как вера и волнение неудержимо охватывают его. Говорят, что служка слышал, как он шептал, держа в руках чашу: "Это кровь! Это воистину кровь!" Но если ему случалось произнести особенно удачную проповедь, он затем спускался с кафедры, пошатываясь и спотыкаясь, как пьяный, так, что вызывал смех.

Любое чудачество годилось для того, чтобы не говорили о его святости и чтобы высмеять недостатки учеников.

Однажды один из них выказал необычайную гордость тем, что произнес особенно удачную проповедь, и тогда святой наговорил ему комплиментов больше, чем кто-либо другой, но затем заставил из послушания повторить точь-в-точь эту проповедь в шести различных случаях, так что все убедились, что этот проповедник знает только одну проповедь.

Подобное переплетение святости и юмора оборачивалось удивительным здравым смыслом в том, что касалось педагогики.

Однажды Филипп заметил, что исповедовавшийся ему человек очень слабо раскаивается и говорит о своих грехах безо всякого истинного "страдания". Он дал ему договорить, затем сказал, что отлучится на минутку, и попросил кающегося подождать коленопреклоненным. Филипп все не возвращался, а тем временем бедняга стал нервничать: сначала забылся, потом принялся оглядываться и в конце концов начал внимательно рассматривать единственную вещь, которая была у него перед глазами: изображение Распятия. Когда Филипп вернулся, он нашел его плачущим от мысли о том, чего стоили его грехи Сыну Божьему.

Более известен и забавен, но не менее "серьезен" случай с женщиной, все время исповедовавшейся в том, что разносит сплетни на весь квартал, но не пытавшейся исправиться, настолько этот грех казался ей незначительным. Но только до того момента, пока Филипп на назначил ей в качестве покаяния придти к нему, ощипывая по дороге тушку курицы; затем он попросил ее вернуться назад и собрать по одному все перья, которые ветер разнес неизвестно куда. И больше не было необходимости в долгих объяснениях.

Множество раз ему случалось показать всю свою отцовскую мудрость.

Одной женщине, которая смотрела как умирает ее девочка, он сказал с грубой нежностью: "Успокойся, Господь хочет этого. Достаточно, что ты была кормилицей у Бога".

Одной кающейся, обеспокоенной своей судьбой в вечности из-за множества совершенных грехов, он сказал:

-- Скажи-ка, за кого умер Христос?

-- За грешников! - ответила она

-- А ты кто?

-- Грешница!

-- Так значит рай твой, твой, твой!

С теми же, кто упорствовал в своих заблуждениях, он отказывался вступать в дискуссии. Он говорил: "Этих высокомерных людей следует убеждать не глубокомысленными писаниями и диспутами, но вещами простыми и святыми".

Знаменитыми стали некоторые его высказывания, которые еще сегодня используются как девизы при воспитании:

"Угрызения и грусть, долой из моего дома!"

"Святость требует совсем немного ума!"

"Господи, дай мне понять до глубины день сегодняшний и не пугай меня завтрашним!"

"Бедность - это любовь, но грязь - нет!"

"Рай сделан не для мошенников!"

"Господи, поступай со мной, как знаешь и хочешь!"

"Нет ничего в этом мире, что бы мне нравилось, но мне нравится, что это так!"

"Святой Дух обитает в невинных и простых умах".

И наконец, Филипп, как ставший истинным "римлянином", использовал местные проклятия, но изменял их на свой лад: "Чтоб мне быть убитым за веру!"

Но мы никогда не должны забывать, что все это сверкающее остроумие и детская свежесть рождались в сердце, влюбленном в одного лишь Христа.

Он писал: "Мы так сосредоточены на божественной любви, мы так глубоко проникаем в раны Христа, в живой источник знания вочеловеченного Бога, что отрекаемся от самих себя и не находим более пути наружу".

Знаменитыми стали такие афоризмы:

"Кто хочет иного, чем Христос, не знает, чего хочет; кто просит иного, чем Христос, не знает, чего просит; кто действует - и не во имя Христа, не ведает, что творит".

Потому Филипп и написал однажды молодому человеку, желавшему оставить его сообщество, написал с нежностью, но и с большой строгостью: "Теперь же твое дело -- остаться или вернуться. Ибо мы людей силой не удерживаем! ...В общем, без Христа ты никогда не увидишь добра, которое было бы истинным добром".

Но мы должны помнить, что его каждодневной заботой и работой было прежде всего совершать таинство покаяния. Он посвящал этому долгие часы и всегда, до поздней ночи, оставался в распоряжении грешников, нуждавшихся в прощении, и сыновей, жаждавших духовного руководства и укрепления.

Можно сказать, что он буквально согревал их, прижимая к своему сердцу - тому сердцу, которое уже с самого первого мистического опыта, описанного ранее, казалось, действительно горело: многие свидетельствовали, что физически ощущали огонь, исходящий из его груди.

Вот как он однажды с помощью некоего подобия притчи объяснил, что означает в действительности отдаваться обращению грешников: "Говорят, что голодный пеликан, придя на берег моря, заглатывает плотно закрытые морские ракушки, твердые, как камешки, с устрицей или песчанкой внутри; и, переваривая их в желудке, он согревает их, и они открываются, освобождаясь от этой своей твердости; и он выплевывает их; и так питается пеликан мясом устрицы, которая до этого была плотно закрыта. Вы же кладите себе в сердце этих твердых, упорствующих грешников и, с милосердием взывая к Богу, заставьте их совершить покаяние... И Бог пошлет им раскаяние, и они откроются свету благодати, и ваши души изойдут в сладостных слезах, думая о радости, которая произойдет на небе у Бога и ангелов..."

Он почти ничего не написал, кроме нескольких "Писем" (одно из них, от 11 октября 1585 года, мы только что процитировали), но воспоминания о Филиппе были настолько живыми, что даже Гете в своем "Путешествии в Италию" посвятил ему несколько страниц, называя его "мой святой".

Мне кажется, стоит процитировать еще два отрывка из писем, в них - весь его стиль, все его сердце, весь его нежный и святой юмор.

Некоей "Мадонне Фиоре Раньи из Неаполя" Филипп писал: "Хотя я и не пишу никому, но не могу не написать моей почти что первородной дочери, Мадонне Фиоре, которой желаю цвести; и чтобы затем цветок дал хороший плод, плод смирения, плод терпения, плод всех добродетелей, приют и средоточие Святого Духа; и таким обычно бывает тот, кто часто причащается. И если бы это было не так, я не хотел бы иметь вас дочерью; а если бы вы и были моей дочерью, то неблагодарной, так что в день Суда я хотел бы быть против вас.

Бог да не допустит этого; но пусть он будет добр к вам и сделает вас плодоносным цветком, и огнем, чтобы бедный ваш отец, умирающий от холода, мог у него согреться.

Больше ничего. Весь ваш.

Рим, 27 июня 1572. Филипп Нери".

Любовь к Богу и человеческая нежность перемешены в этом письме в том верном соотношении, какое дается только благодатью.

Едва ли не прекраснее письмо, которое Нери написал Клименту VII, упрекая его в том, что Папа не приходит к нему в гости. Он говорил ему, поверяя среди прочего самую сокровенное - ниспосланную ему мистическую благодать: "Иисус Христос в семь часов утра пришел ко мне; а Ваше Святейшество хоть бы один раз пришли в нашу церковь!

Христос - Бог и человек, и приходит ко мне каждый раз, как я этого захочу; а Ваше Святейшество лишь человек, рожденный святым и добропорядочным; Он родился от Бога Отца; Ваше Святейшество родилось от донны Аньезины, святейшей женщины; но Он родился от Девы всех дев. Я многое мог бы сказать, если бы хотел дать волю моему гневу...". И продолжал, прося его об особой милости такими словами: "Приказываю Вашему Святейшеству исполнить мою волю...". Но потом письмо заканчивается обычным образом: "С величайшим подобающим мне смирением, целую святейшие ноги...".

Папа Климент отослал ему обратно записку, приписав на полях с любовью: "По поводу того, что не пришел к вам, так Ваше Преподобие этого не заслуживает, поскольку вы не соизволили принять кардинальский сан... А когда Господь наш придет к вам, помолитесь ему за нас и за насущные нужды христианства!".

В 1592 году Филипп, казалось, был при смерти. Уже врачи задернули занавеси у его кровати и предложили собравшимся спокойно дожидаться неизбежного теперь конца. И вдруг все услышали, как он воскликнул: "О, моя Святейшая Мадонна! Моя прекрасная Мадонна! Благословенная моя Мадонна!" Отдернули занавеси и увидели, что он на коленях, с простертыми вверх руками, висит в воздухе и, плача, повторяет: "Я не достоин! Кто я такой, дорогая моя Мадонна, почему вы пришли ко мне? Кто я такой? О Святейшая Дева! О Матерь Божья! О благословенная в женах!"

Когда он очнулся от этого экстаза, то сказал присутствующим: "Разве вы не видели, что пришла Матерь Божья и унесла все мои страдания?" Потом заметил, что стоит на коленях, спрятался в кровать, с головой закрылся одеялом и разрыдался. Затем сел на кровати, выпрямился и, довольный, сказал врачам: "Вы мне больше не нужны! Мадонна вылечила меня!"

Ему было семьдесят семь лет. Он проживет еще три года в некоем подобии постоянной молитвы. И каждый день он все более желал одного - Святого Причастия. Когда ему не удавалось заснуть, он не звал врача, но просил: "Дайте мне моего Господа, и потом я засну!".

Он умер на праздник Тела Христова в 1595 году.

Его канонизировали вместе со св. Игнатием Лойолой и св. Франциском Ксаверием, последнего он знал и любил; вместе со св. Терезой Авильской (родившейся с ним в один год) и со св. Исидором Земледельцем - все они были испанцами. В тот день римляне, которые тогда слегка недолюбливали испанцев, весело говорили, что Папа канонизировал "четверых испанцев и одного святого".

В Италии еще при жизни Нери имела хождение латинская книга с таким названием: "Philippus, sive de Laetizia cristiana" - "Филипп, или Христианская радость".

СВЯТОЙ ЛУИДЖИ ГОНЗАГА (1568-1591)

Святые "зрят Бога" - не потому только, что иногда их посещают откровения или необыкновенные внутренние озарения, но главным образом потому, что они самой своей жизнью принимают как очевидность, что Бог есть; что Он явил Свое отцовство через Своего Сына, Иисуса; что Святой Дух "знает наш дух" и что наш дух может действительно узнать Его как давнего друга.

И живут святые так, что оказываются "современными" Христу, участвуя в тайнах Его жизни: они познают эту жизнь в личном "мистическом" опыте, который реальней самых реальных вещей.

В самом деле, все прочее удаляется от нас вместе с тем отрезком времени, в котором оно существует, в то время как участие в тайнах Христовых позволяет вечности Божией войти в эти временные отрезки; таким-то образом она и "сохраняет их для жизни вечной".

Поэтому истинный облик святых часто ускользает от нас: они общаются со своими современниками, и мы усердно изучаем письма, хроники, документы, но нередко забываем, что они близко общаются и с каждым из Ликов Пресвятой Троицы, с Иисусом, воплотившимся Сыном Божьим, с Пресвятой Девой, со святыми.

Часто люди, стремящиеся узнать и понять того или иного святого, не придают большого значения его отношениям с Небом: так называемые "светские" биографы с раздражением пренебрегают ими из принципа, а верующие предпочитают рассматривать эти отношения как нечто "отдельное". И в результате получается, что святые всегда предстают какими-то странноватыми, а в худшем случае и просто подозрительными личностями.

Все это в особой степени относится к святому Луиджи Гонзага: на фоне царедворцев и иезуитов он может показаться ушедшим в себя ангелоподобным неврастеником, но если представить его перед Распятием и Пречистой Девой, картина изменится, заиграет живыми красками, наполнится его горячей, пылкой любовью ко Христу и Его Пресвятой Матери.

Было время, когда люди интуитивно ощущали все эти вещи: Луиджи Гонзага был причислен к лику святых очень рано, спустя всего 14 лет после смерти, и еще при жизни своей матери. Случилось это во многом благодаря давлению снизу: народ сам провозгласил его святым. Почитание его распространялось вопреки всем установленным правилам, и еще до официальной беатификации, по особому распоряжению Папы, художникам было позволено изображать Луиджи в сиянии святости, а некоторым церквам - поместить у себя такие изображения.

Не стоит думать, что за столь ранней беатификацией Гонзага стоит могущественный Орден Иезуитов, стремящийся во что бы то ни стало прославить "своих", достаточно вспомнить, что Луиджи, скончавшийся в 1591 году, был причислен к лику святых в 1604, в то время как сам основатель Ордена Игнатий Лойола удостоился этой чести лишь в 1609 году, то есть спустя целых пятьдесят три года после своей смерти. Иезуиты даже предпринимали кое-какие шаги, чтобы воспрепятствовать канонизации Луиджи прежде его собственного наставника.

И вот с середины прошлого столетия антицерковная Италия принялась с неслыханной яростью и неприязнью нападать на этого святого. Даже Джоберти, будучи священником, считал, что святость Гонзага "бесполезна сама по себе и вредна для подражания", и горячо советовал не предлагать святого юношеству в качестве жизненного образца. В начале нашего века Турати "посвятил" св. Луиджи богохульный сонет, в котором именовал его "изнуренным святошей", изображал лицемерно целомудренным, погрязшим в "непристойных грезах". В заключение Турати обращается прямо к нему и заявляет, что желал бы "плюнуть в его бесстыжее лицо". Автор вышедшей в 1922 году биографии нашего святого с прискорбием отмечал, что несколькими годами ранее некий человек, имени которого он не называет, "один из самых знаменитых людей на свете", позволил себе написать в одной газете с немалым тиражом следующее: "Мы презираем чистоту импотентов; мы плюем в лицо всем этим св. Луиджи Гонзага, которые боятся взглянуть в глаза матери-жизни из страха совершить грех!". Нет ничего удивительного в том, что этим неназванным лицом был Муссолини, тогда еще не пришедший к власти (что, впрочем, вряд ли его извиняет).

В общем, враги Церкви нередко потешались, выставляя Гонзага этаким "недоумком, искусственно превозносимым в интересах иезуитов" или же неудачно выбранным образом в борьбе с распущенностью XVI столетия. Вспомним еще, что под эгидой католического университета монсеньеру Франческо Ольджати пришлось издать полемическую брошюру под названием "Мнимое слабоумие св. Луиджи Гонзага".

Четырехсотая годовщина со дня смерти святого (1591-1991) побудила многих биографов развенчать, наконец, сложившиеся представления о Гонзага как о "кривошеем мальчике с лилией в руках". Взамен был предложен новый образ Луиджи Гонзага, более соответствующий духу времени: образ отрицателя любых социальных привилегий и "добровольного мученика", запечатленного, как на фотокарточке, в момент последнего подвига: будущий святой, а пока юный изможденный иезуит, тащит на плечах зачумленного, от которого и заражается смертельным недугом.

Кое-кто разглядел в нем "покровителя больных СПИДом". Чудесная мысль - если это поможет ощутить величие церковной милосердной любви и несомненное для всех призвание к святости; глупая и смешная затея - если не помнить, что Луиджи всегда был покровителем как раз тех, кто не просто сострадает несчастным, но посвящает им всю свою жизнь. И в конце концов, лучше бы нам учиться у него чистоте и невинности, в том числе и физической. Есть опасность, что возникнут просто какие-то новые формы почитания Луиджи Гонзага, а между тем стоило бы по-новому и лучше осмыслить и уяснить то "Слово Божие", каким всякий святой стремится быть для Церкви.

Вернемся же к нашему первоначальному утверждению: чтобы понять святого, нужно увидеть его жизнь и деяния в реальном историческом контексте. Но при этом следует иметь в виду, что рядом с Луиджи "жили", с ним "общались" не только известные люди той эпохи, но и Иисус, Матерь Его Мария, ангелы и святые, которые обитают на небесах - и вместе с тем присутствуют здесь, на земле.

Начнем все же с человеков.

Родился Луиджи в 1568 году. Его предками были маркизы Кастильонские Гонзага. В герцогском дворце Мантуи, на фреске кисти Мантеньи, украсившей в 1474 году знаменитую "Комнату новобрачных", изображен молодой Родольфо, который приходится нашему святому прадедушкой. Ферранте Гонзага, отец Луиджи, был человеком горделивого нрава, донельзя вспыльчивым и гневливым, завзятым игроком, но эти недостатки характера сочетались в нем с преданностью семье и вере. Мать, Марта ди Сантена, графиня Пьемонтская (по матери - делла Ровере), останется в памяти потомков как женщина святая, оказавшая несомненное влияние на мировосприятие сына с самого раннего детства.

Познакомились и поженились Ферранте и Марта совсем юными. Произошло это при Мадридском дворе, и говорят, что это было первое венчание по канонам Тридентского Собора.

Луиджи задержался с появлением на свет: роды протекали настолько трудно, что мать поручила младенца заступничеству Богоматери Лоретской, и его окрестили, когда он еще не вполне выбрался из материнского чрева. Древние летописцы с радостью отмечали: "Младенец не прежде на свет появился, чем, по благодати Божией, в Боге возрожден был, что следует приписать особой милости Божией, которая от матернего лона восхотела почить на нем".

О роде Гонзага вообще говорили, что быть бы им в Италии первыми - по богатству, доблестям и связям,- не уничтожь они постепенно сами себя жестокостью, расточительством и безудержным развратом. В прежние времена, говоря о нашем святом, проповедники обычно пользовались такой лапидарной характеристикой: "Целомудрен, хотя и Гонзага". И хотя Ферранте и Марта, в отличие от прочих родственников, были тверды в вере, и их семью не пощадили кровь и беда.

Дедушку, которого тоже звали Луиджи, обвиняли в том, что он отравил герцога Урбинского и замышлял в отношении Пьерлуиджи Фарнезе. Позднее, уже после смерти нашего Луиджи, его брата Родольфо, к которому отошел маркизат, подозревали в том, что он отравил дядю, чтоб овладеть замком Гоффредо: за это его самого убили на паперти церкви. Да и мать нашего Луиджи однажды была на волосок от гибели; получив семь ножевых ранений, она выжила, но крошечного Диего (младшего брата Луиджи) закололи у нее на руках. Полагаю, этого достаточно, чтобы понять, что за кровь текла в жилах маленького маркиза Луиджи Гонзага и какая атмосфера царила в придворной жизни XVI века.

Луиджи за свою недолгую жизнь успел проявить характер столь упорный и показал себя столь непреклонным в достижении высшей цели (мы увидим это, когда придется говорить о выборе им своего призвания, о его молитвах и покаянии), что не праздным будет вопрос, кем бы стал он, не призови его к Себе Господь таким юным?

Еще мальчиком он решил однажды обозреть свои грехи за все прошедшие годы и исповедать их в Благовещенской церкви во Флоренции. На совести его было разве что несколько детских шалостей, но рассказывают, что он "лишился чувств при мысли о том, что стало бы с ним, если бы он продолжал вести себя, как в первые годы свои". Повзрослев, Луиджи скажет однажды: "Я искривленный кусок железа, который надлежит выпрямить". Было ли это лишь признаком обостренной совестливости или же даром поразительной внутренней ясности? Святые вообще необычайно чутки к собственным грехам, в особенности к тем, которые они могли бы совершить, если бы благодать Божия не удержала их.

В 1578 году Луиджи и Родольфо отправили ко двору Медичи во Флоренцию: с одной стороны, чтобы дать им полноценное дворянское воспитание, а с другой, чтобы уберечь от чумы, опустошавшей в то время окрестности Кастильоне.

В результате десятилетнему маркизу довелось играть в парке палаццо Питти с маленькими принцессами Элеонорой (будущей герцогиней Мантуанской) и Марией (будущей французской королевой); ему нравились собачьи бега, охота и стрельба по мишени, и одевался он по-испански пышно, следуя дворцовому этикету. Но он не мог не ощутить мутную, чувственную и трагическую атмосферу, словно болотные испарения сопутствующую всему этому блеску.

Поговаривали, что брат Великого герцога убил жену из ревности, и Луиджи участвовал в великолепной траурной церемонии, исполненной притворной скорби. Через некоторое время стали говорить, что сестра Великого герцога погибла от несчастного случая на охоте, но никто не верил такому объяснению ее скоропостижной кончины. А вскоре умерла в родах от разрыва сердца и сама Великая герцогиня, тогда как супруг ее уже давно не скрывал своей любовной связи с белокурой роскошной патрицианкой из Венеции. И в этих похоронах участвовал Луиджи. Он описал их в одном из первых своих писем, которое дошли до наших дней.

Все это, впрочем, нисколько не мешало обитателям дворца вести блестящую, утонченную жизнь, но, зная об ее изнанке, мы начинаем понимать, как могло получиться, что Луиджи наотрез отказывался поцеловать даже тень девочки, упавшую на стену, когда во время игры ему выпадало такое наказание за неудачу. И не такой уж странной покажется нам в устах этого мальчика брошенная им однажды довольно смелая реплика: "Ничем не отличается прах князя от праха бедняка, разве что вони от князя больше".

И все же потом он скажет, что Флоренция была "колыбелью и матерью его благочестия": здесь он полюбил Пресвятую Деву; здесь он погружался в долгие молитвенные размышления над книжечкой о тайнах розария; раз за разом с радостью посещал он прекрасные флорентийские храмы, освященные во имя Богоматери. 15 августа 1578 года в церкви Благовещенья мальчик, подчиняясь внезапному порыву, "посвятил себя Марии, как и Она посвятила Себя Богу", дав обет девства; и он вполне сознавал, что это значит.

Вот мы и подошли к ключевому моменту: если не верить в небесных покровителей, если не воспринимать их как живую реальность, пребывающую рядом с нами, тогда то, что произошло впоследствии, покажется необъяснимым: с этого дня Луиджи жил главным образом "внутри", в тайне своего приношения, которое, как он знал, было принято.

Из Флоренции он переехал в Мантую, где заболел циститом. Врачи предписали ему строжайшую диету, посадив на хлеб и воду. Мальчик решил воспользоваться этим, чтобы научиться покаянию, и до крайности ужесточил предписанное - ради Христа Распятого. Здесь, в Мантуе, вкусил он несказанную радость, приняв первое причастие из рук св. Карло Борромео, почтившего город пастырским посещением.

Тем временем Европу пересекал пышный королевский кортеж: по воле Филиппа II, претендовавшего на португальскую корону, императрица Мария (тогда - первая женщина в мире), двинулась из Праги в Мадрид. Семейству Гонзага дали понять, что их присутствие в кортеже весьма желательно: по сути дела, это был приказ. Так в 1581 году Гонзага в полном составе присоединились к кортежу в Виченце и проследовали с ним через Верону, Брешию и Лоди в Геную, где их ожидала флотилия адмирала Андреа Дория.

В Мадрид они приплыли в марте 1582 года. Мальчиков Гонзага, Луиджи и его брата, приставили к юному наследному принцу Диего. Пришлось им делить свое время между служебными обязанностями при наследнике и учебой: изучением грамматики, филологии, философии и начал теологии. О том, каким уважением пользовался Луиджи, свидетельствует такой удивительный факт: ему, пятнадцатилетнему, доверили почетнейшее дело - сочинить и произнести на латыни поздравительную речь, обращенную к Филиппу II по случаю присоединения португальской короны к испанской.

По сравнению с итальянскими дворами, мадридский отличался большей строгостью нравов, но уж никак не большим нравственным здоровьем: и здесь Луиджи ощутил фальшь этого мира, уже не чувствуя себя его частью. Позже он рассказывал: "Видя в княжеских палатах и при дворах серебро и золото без меры, роскошные убранства, околичности придворных, я едва удерживался от улыбки, столь низким и презренным казалось мне все это..."

Вот один эпизод, который может рассмешить и нас, хотя, в сущности, он исполнен глубокой грусти. Однажды Дон Диего, наследник семи лет, которого Луиджи обязан был называть "Сиятельнейший господин наш" и который привык к мгновенному исполнению любого своего каприза, увидел, что ветер разбрасывает его игрушки. Рассердившись, он закричал: "Глупый ветер, приказываю тебе не мешать мне!" С улыбкой Луиджи ответил: "Ваше Высочество может приказывать людям, и они подчинятся, но приказывать природе может только Господь, Которому и Ваше Высочество должно быть послушно". Наверняка, спустя несколько месяцев, стоя у постели принца, умирающего от оспы, и потом, сопровождая маленькое бездыханное тело к печальным усыпальницам Эскуриала, Луиджи вспоминал этот поучительный разговор.

Все помогало юному маркизу укрепиться в своей решимости.

Мы уже говорили о его непреклонности в достижении высшей цели: вот пример такой непреклонности, относящийся к этим годам. Как-то ему в руки попало "Краткое описание духовной жизни" Луиса Гранадского, в ту пору весьма известное сочинение, научающее осмысленной молитве. Биограф пишет: "Луиджи твердо решил ежедневно по меньшей мере час посвящать молитве, ни на что не отвлекаясь. Он становился на колени, по обыкновению своему ни на что не опираясь, и начинал молиться; если же по прошествии получаса или трех четвертей часа приходила ему на ум хоть крошечная отвлекающая мыслишка, он не брал в расчет прошедшее до того время, а начинал с этого момента отсчитывать новый час и подобным образом усердствовал, пока не удавалось ему целый час молиться без какого бы то ни было развлечения. Так случалось ему проводить в умной молитве по пяти, а иной раз и более часов в день".

Тому что перед нами не агиографическое преувеличение, есть прямое свидетельство: когда Луиджи уже стал послушником-иезуитом, на вопрос наставника об отвлечениях во время молитвы он ответил: "За полгода у меня их столько накопилось, что хватит на все время, пока произнесешь "Аве Мария" от начала до конца". Только приняв всерьез это утверждение, мы можем осознать, в какой мере он владел собой и сколь глубоко укоренилась в нем решимость посвятить себя Богу.

Правда, отец Луиджи понять этой решимости не мог: лишь только Ферранте узнал о таких настроениях сына, его охватил один из тех приступов жесточайшего гнева, о которых ходила печальная молва. Этот Луиджи, на которого он возложил все свои надежды, связанные с дальнейшей судьбой маркизата, этот неблагодарный сын предал его! Он всячески пытался отговорить Луиджи, но с большим трудом добился лишь отсрочки: юный Гонзага обещал отцу не настаивать на своем до возвращения в Кастильоне.

В 1584 году они смогли уехать из Мадрида. Ступив на родную землю, Ферранте тут же отдал распоряжение двум старшим сыновьям отправиться с визитами вежливости по итальянским дворам: с виду это была каникулярная поездка, однако в душе он надеялся, что по пути предстанет очам Луиджи что-либо привлекательное или прельстительное, и - кто знает! - вдруг очарует его взор какая-нибудь прекрасная принцесса!

Итак, Луиджи отправился сначала в Мантую (где видел за работой Тинторетто), потом в Феррару, ко двору семейства Эсте, в Павию (где он познакомился с будущим кардиналом Федериго Борромео), затем в Турин, к правящему семейству Савойя, к которому принадлежал и архиепископ, доводившийся двоюродным братом его матери.

Родольфо распушил хвост, почувствовав себя наследником, а Луиджи всегда одевался очень строго - во все черное - и при малейшей возможности удалялся от светского шума. Обращались к нему и с предложениями любовного свойства, но все они падали в пустоту. По возвращении в Кастильоне он рассчитывал наконец получить от отца обещанное дозволение, но Ферранте сделал вид, что не понимает, чего добивается от него сын, и созвал всю родню и друзей семьи (сановников, епископов, знаменитых проповедников), чтобы они разъяснили Луиджи, что его священный долг перед Богом - взять на себя попечение о своих землях и людях.

Но все, в конечном счете, убеждались, что поколебать Луиджи в его решении невозможно, и главное, что призвание его - от Бога. Если бы он хотя бы отказался от намерения стать иезуитом, можно было бы расчистить ему дорожку к епископству; но Луиджи пояснял, что потому-то он и выбрал Общество Иисуса, что устав воспрещает его членам занимать высшие должности в духовной иерархии. Споры всегда заканчивались одинаково: взрывом отеческого гнева и изгнанием Луиджи с глаз долой; один раз дошло даже до того, что Ферранте прогнал сына из дома, и тот укрылся в монастыре.

Однажды, после уж неизвестно какой по счету ссоры, маркиз призвал его к себе для продолжения разговора. Но Луиджи не смог прийти. Ферранте доложили, что сын его заперся в своей комнате, истязает себя плетью, плача перед Распятием и, похоже, даже не слышит стука. Родители поспешили к нему и, не решаясь войти, долго взирали на него сквозь дверную щель. На сей раз Ферранте не устоял и дал свое согласие, так что Луиджи получил возможность написать Генералу ордена Иезуитов, что "предлагает и дарует ему всего себя". Но стать послушником, "новицием", Луиджи мог не прежде, чем император даст разрешение на передачу наследственных прав, а Ферранте делал все, чтобы времени на это ушло как можно больше. То и дело он возвращался к прежней непримиримой позиции, и тогда Луиджи возобновлял свои покаянные подвиги.

Это была жестокая борьба: юный маркиз вполне осознавал, что подрывает устои целой социальной системы и в этом деле без насильственных методов не обойтись. Но он не хлестал плетью других - он стегал самого себя, ту часть своего "я", которая еще стремилась к власти и роскоши.

И вот наконец в Мантуе, в замке св. Себастьяна состоялась церемония отказа от прав первородства. Рассказывают, что из плачущей толпы подданных, заполнившей дворы господских палат, доносились восклицания: "Не достойны мы иметь его своим господином... Он святой, и Сам Господь берет его у нас!" Тем же, кто продолжал упрекать его за то, что он отрекся от своих законных прав, Луиджи отвечал: "Я ищу спасения, ищите же его и вы! Нельзя служить двум господам... Слишком трудно спастись мужу государственному".

Родольфо был вне себя от радости, но Луиджи говорил ему с улыбкой: "Я счастливее тебя!" Немного лет пройдет, и Луиджи вольется в сонм святых, а Родольфо сгинет во мраке, зверски убитый и отлученный от Церкви.

4 ноября 1585 года Луиджи, простившись с родными на берегу По, с небольшим сопровождением отправился в Рим. При себе он имел письмо Генералу Общества Иисуса, в котором Ферранте, дипломатично умалчивая об истине, говорил, что долго противился желанию сына "из боязни некоторого непостоянства" его - черты, юному возрасту свойственной; но завершал он письмо взволнованными словами: "Посылаю его Вашему Преподобию в уповании, что Вы будете ему Отцом лучшим, чем я"; и в самом конце добавил, должно быть, со слезами: "Вам отныне владеть самым дорогим из того, чем обладаю я на этом свете, главной надеждой, которую имел я на сохранение дома моего". Спустя несколько месяцев Ферранте тихо и безгрешно скончался.

Луиджи же вступил, наконец, на путь послушничества. Он избрал для себя девиз: "Как другие!", чтобы никому и ничем не напоминать в новой жизни о своем высоком происхождении. В ту пору воспитательные методы иезуитов не отличались особой мягкостью.

Настоятель заметил, что этот необычный новиций имеет привычку ходить, опустив голову и потупив очи. И вот "отчасти, чтобы отучить его от этого обыкновения, отчасти же - для вящего смирения, он велел изготовить для него картонный воротник, подбитый тканью, и приказал носить его денно и нощно, привязав к шее, дабы никак он не мог опустить голову и принужден был высоко держать ее. И Луиджи с великой радостью носил воротник, улыбаясь сему, когда делил досуги с братьями". Эпизод этот весьма показателен: в свои семнадцать лет Луиджи вступил в послушничество настолько аскетически подготовленным, что воспитателям оставалось только удерживать его от излишнего рвения и чрезмерностей.

До сих пор ему не удавалось найти духовного руководителя. Еще в Мадриде он обычно заканчивал свои молитвы горячим прошением: "Боже мой, Ты Сам направь меня". Он добился столь полного самообладания, что ежедневно в течение многих месяцев посещая императрицу, по собственному его признанию, не сумел бы узнать ее: он никогда не поднимал на нее глаз. Так он воспользовался предписаниями дворцового этикета, чтобы жить в самоуглублении, без всякого отвлечения. О его сознательной аскезе и чрезвычайно строгом постничестве мы уже рассказывали.

Итак, этому юному послушнику нужны были мудрые, по-отечески чуткие наставники, способные раскрепостить и смягчить его. Луиджи доверился им всецело, как дитя: он научился быть веселым, нежным, радостно-открытым. Он не создавал себе дополнительных трудностей: дав однажды обет послушания, он выполнял его и пребывал в мире.

Ему запретили даже вычитывать молитвенные правила, потому что Луиджи страдал сильными головными болями. Тогда он стал особенно часто проходить перед Святой Чашей в момент Пресуществления, чтобы, по крайней мере, несколько раз преклонить колени, и затем убегал, чтобы не впасть в исступление.

Положение, в котором оказался Луиджи, могло вызвать улыбку. Он признавался в письме своему пожилому родителю: "Воистину не знаю, что и делать. Отец наш ректор воспрещает мне вставать на молитву, дабы я излишним сосредоточением не нанес вреда своей голове; я же больше сил прикладываю и насилую себя, пытаясь отвлечь ум свой от Бога, чем когда держу его постоянно собранным в Боге, ибо это стало для меня уже привычным и почти что естественным, и нахожу я в этом покой и отдых, а вовсе не мучение". Дело дошло до того, что он стал молиться такими словами: "Удались от меня, Господи!", потому что слишком явственно ощущал, что Бог рядом, а ему приказано было отвлекаться.

То же происходило и с аскетическими упражнениями: ему воспретили их совершать, и именно это было для него тягчайшей епитимьей, поскольку он уже привык к постоянному жестокому самоограничению. Впрочем, все эти парадоксы ничуть не замутняли и не притупляли его веры.

В связи с этим он признавался одному брату, что в миру ему довелось свершить намного больше аскетических подвигов, чем теперь, в послушничестве, и тем не менее "он утешался, твердо зная, что Религия (то есть монашеская жизнь) подобна кораблю, на котором равно продвигаются к цели и те, кто из послушания праздны, и те, кто тяжко работает веслами". В этот новый чарующий образ отлил Луиджи свою веру: сделавшись иезуитом, он присоединился, наконец, к спасительному обществу: именно оно, а не личные его достоинства, отныне вело его и спасало; на корабле плывут все, в том числе и те, кто какое-то время бездействует. Воистину прекрасный образ, помогающий постичь чудо христианской общины!

Так прожил он последние пять лет жизни, отведенные ему Промыслом Божьим.

Отцы-наставники, которым полагалось воспитывать его, не скрывали своей убежденности в том, что в его лице им явлен особый, неоценимый дар Божий. Они видели, что телом он немощен, но духом силен настолько, что однажды может стать их руководителем. При причислении его к лику блаженных, они говорили об этом особенно настойчиво: "Все относились к нему с таким уважением, словно по возрасту он был самым старшим... Его прозвали "наш меньшой генерал", ничуть не сомневаясь, что со временем он займет, по редким своим дарованиям, эту должность". И еще: "Общим нашим мнением было, что, если бы Господь продлил его дни, он был бы достоин принять на себя любое великое бремя в нашем Ордене".

В ту пору Общество Иисуса набрало силу и процветало; стать наследником Игнатия Лойолы - скончавшегося каких-нибудь тридцать лет назад - было задачей, почти превышающей человеческие возможности. И вот в этом изнуренном восемнадцатилетнем юноше многие увидели такого наследника.

Отец Муцио Вителлески, бывший одним из преподавателей Луиджи и ассистентом Генерала в Италии, а впоследствии сам ставший Генералом Ордена, увидев Луиджи на смертном одре, никак не мог поверить, что болезнь столь серьезна. Вот его свидетельство: "Я никогда не думал, что ему суждено умереть от этого недуга, потому что полагал несомненным, что Господь Бог наш призвал его в Общество Иисуса, дабы поставить в свое время во главе Общества - к великому его благу". Те, кому Луиджи казался неполноценным и изнеженным юношей, ни в коей мере не постигли его истинного духовного уровня.

Тем временем в Риме, на исходе 1590 года, несчастья следовали одно за другим: сначала случилась засуха, затем голод, потом в город ворвались орды изголодавшихся крестьян, и, наконец, разразилась эпидемия сыпного тифа. Больницы кишели недужными, которых швыряли куда придется; многие умирали брошенными в своих лачугах и прямо на улице.

Иезуиты сначала рассеялись по различным городским лечебницам, помогая ухаживать за больными, а затем отвели под приемный покой часть своего жилища, потеснившись до последней возможности. Луиджи почти все время был с больными и умирающими, причем выбирал из них самых тяжелых и вызывающих отвращение, чтобы ухаживать за ними с бесконечной нежностью. Когда же выдавались свободные часы, он обходил дворцы знатных горожан (с некоторыми из которых он играл ребенком в роскошных парках), испрашивая подаяния на нужды своих несчастных.

Он не щадил себя, хотя наставники и запретили ему посещать лечебницы с заразными больными. Но Луиджи говорил: "Чувствую в себе такую потребность, такую силу тяжко трудиться и служить Богу, что Господь не дал бы мне столь великого желания и великой силы, если бы не восхотел взять у меня жизнь".

Однажды, возвращаясь домой после очередного дня, отданного заботам о больных, он обнаружил на улице человека, умирающего от чумы; Бог не оставил ему выбора: в таких случаях действует один закон - закон милосердной любви; Луиджи взвалил зачумленного на плечи и принес его в больницу. После этого он заразился и слег. Последующие четыре месяца он медленно угасал; и все же, когда мог, вставал со своей кушетки, чтобы преклонить колени перед Распятием. Если кто-нибудь упрекал его за то, что он тратит на это последние силы, наш святой отвечал: "Это - остановки на моем Крестном Пути ".

Он говорил всем: "Я ухожу счастливым" - а в последнем письме матери написал: "Не плачьте как о мертвом о том, кому дано жить вечно пред Господом".

Скончался он в Риме 21 июня 1591 года. В этом же году в Испании умрет святой Иоанн Креста (делла Кроче). Во Франции совсем скоро появится на свет Святая Луиза де Морийак. У каждого свое служение, каждый не похож на другого. А Матерь-Церковь у всех одна.

СВЯТАЯ ЛУИЗА ДЕ МАРИЙАК (1591-1660)

"Она могла бы остаться женщиной благочестивой, героической и несчастной, той женщиной, которая, будучи вся во власти свого болезненно развитого религиозного чувства, все время думает лишь о своих заблуждениях. Однако судьбе было угодно, чтобы она встретила Викентия де Паоли".

Так в одной современной французской энциклопедии начинается статья о святой Луизе де Марийак: стиль несколько языческий, христиане не могут от него избавиться, даже рассказывая о самых прекрасных страницах своей истории.

В Церкви встреча двух душ, двух призваний, двух задач или "миссий" никогда не доверяется судьбе, а является частью тщательного плана Божьего, любовно подготовленного всей вечностью.

Эти два человека были предназначены друг для друга еще в большей степени, чем это случается в браке. Рожденное ими творение невидимо принадлежит тем, кого соединяет Бог, и дар, который получает все человечество, проистекает от союза их сердец, ума и энергии.

Итак до встречи со св. Викентием де Паоли Луиза де Марийак была женщиной ранимой и замкнутой.

Драма ее жизни обозначилась очень рано, когда девочка обнаружила, что носит знатное имя, но не имеет семьи.

Род Марийак берет свое начало в XIII веке. Во время нашей истории дядя Луизы был канцлером и хранителем королевской печати - самым значительным человеком в окружении короля, другой ее дядя был маршалом Франции.

Лишь отец Луизы не был слишком удачлив. После смерти первой жены он сошелся с какой-то женщиной (мы даже не знаем ее имени), от этой связи и родилась Луиза.

Он дал ей свое имя, но не смог передать никаких юридических прав.

В прошлом биографы святой скрывали это "пятно". Когда в конце прошлого века встал вопрос о канонизации Луизы (спустя более двухсот лет после ее смерти), потребовалось сначала запросить Рим, не является ли принципиальным возражением против канонизации факт ее незаконного рождения.

Святой Престол ответил отрицательно, однако, если кое-какие сомнения оставались вплоть до нашего времени, можно себе представить, каким было общественное мнение при жизни Луизы.

Тем не менее девочка была принята в королевский колледж Пуасси, где воспитывались благородные девицы; там она смогла изучить латинский и греческий языки, философию, живопись.

Но, когда ей исполнилось тринадцать лет, умер отец, и девушка, почти забытая богатыми родственниками, была отдана в пансион к некоей "бедной барышне", одной из тех разорившихся дам, которые зарабатывали себе на жизнь, предоставляя жилье и воспитание девушкам в так называемой "домашней школе".

Лишенная настоящих привязанностей, умная и впечатлительная, девушка совершенствовала свою внутреннюю жизнь с пылом и сверхчувствительностью юности.

К двадцати одному году ее внутренняя эволюция могла считаться завершенной. Это были первые десятилетия XVII века, когда на общественной сцене Франции появились личности высокой духовной значимости: св. Франциск Сальский, знаменитый кардинал Берюль, члены кармелитского кружка Мадам Акари, Мария Воплощения - все они были основателями движения, которое будет известно в истории как "набожный гуманизм", то есть движение людей, "давших обет" полностью посвятить свою жизнь Богу.

В такой атмосфере Луизе казалось вполне естественным дать обещание Богу посвятить Ему себя в затворнической жизни. Она выбрала самый строгий орден, но ей отказали по причине слабого здоровья.

Тогда вмешались благородные родственники и уговорили ее выйти замуж за сорокалетнего буржуа, исполнявшего обязанности секретаря королевы.

Так в двадцать два года Луиза стала Мадемуазель Ле Гра: титул "мадам" ей не полагался, поскольку ее муж не был дворянином.

Брачный контракт напомнил ей о ее "первоначальной ране": в нем она фигурирует как "незаконнорожденная дочь Луи де Марийака", а все благородные родственники значатся там в качестве "друзей супругов" - тонкая формулировка, подчеркивающая разделяющую их пропасть.

Этот брак не стал счастливым: Луиза была непокорной, ее муж обладал раздражительным характером. Родившийся у них ребенок доставлял беспокойство своим замедленным физическим и умственным развитием. Мать привязалась к нему самым болезненным образом.

Появились финансовые проблемы, а потом муж тяжело заболел.

Кризис не заставил себя ждать. С одной стороны, Луиза обладала достаточной интеллектуальной и духовной подготовкой, ее христианская жизнь была интенсивной. Она была привязана к этим ценностям, искала спасения в традиционных христианских добродетелях: смирении, самоотверженности, преданности Богу, милосердии и, главное, отвращении к греху. С другой стороны, ее раненая психика, неудовлетворенная восприимчивость и недовольство супружеством, казалось, пожирали все эти добродетели, словно питаясь ими.

Луиза начала колебаться и, как всегда случается в таких случаях, поставила под сомнение свое призвание и правильность брака, на который она позволила себя уговорить.

Ее осаждали неразумные угрызения совести, в истерзанном мозгу извивались вопросы, вселявшие в сердце страх: если брак оказался столь неудачным, то не оттого ли это, что она не сдержала обещания посвятить себя Богу; если ребенок плохо развивался, то возможно, это была кара небесная; если муж умирал, то, может быть, она должна была дать обет навсегда остаться вдовой, а может быть, должна была немедленно оставить его?

Мы попытались почти графически показать этим чередованием "если" и "может быть" прогрессирующую болезнь души. Все внутреннее здание рушилось, часть за частью, и Луиза дошла до того, что начала сомневаться даже в бессмертии своей души и в существовании Бога.

Подавленная своими несчастьями, она все больше уходила в себя и в конце концов окутала себя "непроницаемым и отчаянным атеизмом", как писал Ж. Кальве.

Но поскольку у нее было великолепное христианское воспитание и напряженная внутренняя жизнь, некоторые ее биографы считают, что речь шла об очищении, по воле Божией, того, что мистики называют "темной ночью": в таком случае все это уже было частью трудного пути к святости.

Однако мне кажется более вероятной другая гипотеза,более соответствующая ее миссии.

Духовный путь Луизы не был четко определен, в нем нельзя было предвидеть никаких этапов: она, скорее, находилась в поисках пути, не существовавшего еще в тогдашней церкви,- пути, способного дать равновесие, зрелость и святость даже истерзанной душе и неврастенической личности.

Она стала пытаться, если можно так сказать, лечить невроз милосердием. Мы постараемся пояснить, что имеется в виду.

Итак, прежде всего, с христианской точки зрения, выход из пропасти всегда начинается с милости, которую никогда нельзя заслужить, но которую можно и должно просить.

О том, чтобы получить эту "первоначальную милость", человек может только молиться, только взывать к Богу и даже "ломиться" в небесные двери: и этот путь открыт для всех. И тем скорее возможно дарование этой милости, чем более безвыходным кажется положение.

Усердно молящийся неврастеник не начинает выздоравливать, но он упорно, хотя и с трудом, удерживает открытыми двери своего ума и сердца.

Был день Пятидесятницы 1623 года, и Луизе казалось, что она достигла самого пика своего критического состояния, но она продолжала неустанно молиться - и Святой Дух просветил ее сердце.

Она интуитивно поняла самое главное: все ее тревоги и внутренние потрясения могли иметь орпеделенный смысл и цель в промысле Божием; она не должна принимать никаких насильственных, сумбурных и опрометчивых решений, ей будет дан наставник и несовместимые аспекты ее "призвания" будут приведены к гармонии.

Последнее представляет особый интерес. Вот что пишет сама Луиза о своем "просветлении": "Я поняла, что это должно было происходить в месте, где надо было помочь ближнему, но я не могла понять, как это могло происходить, поскольку надо было куда-то ехать и откуда-то возвращаться..."

Нам эти формулировки не совсем ясны, так же, как они были тогда непонятны и самой Луизе.

"Дать три обета" в тогдашней Церкви для женщины означало только одно: уйти в монастырский затвор. Но как это можно было совмещать с таким "местом помощи ближнему, куда надо ехать и откуда надо возвращаться"? Этого нельзя было представить себе в ту эпоху, когда на улице невозможно было встретить женщину, следующую без сопровождения.

Во всяком случае, мир в душе Луизы де Марийак начал утверждаться так - в той самой запутанной ситуации, где переплелись неудовлетворенность призванием, настойчивый призыв к Богу, Которого она безгранично любила, несмотря на неврастению, внутренний свет и вера в то, что, если Богу угодно, он может даровать ей избавление.

Она даже не представляла всю значимость того, что Бог может воспользоваться болезнью (и больной), чтобы вылечить всю Церковь. Первым знаком, свидетельствующим, что этот свет проистекал от Бога, было то, что Луиза начала с тихой радостью участвовать в событиях обыденной жизни.

Болезнь мужа не прекращалась уже около двух лет и продлится еще два года. Она ухаживала за ним с такой нежностью - возможно, это было настоящее празднование их свадьбы,- чтобы помочь ему достойно встретить христианскую кончину.

Послушаем ее собственный рассказ, чтобы убедиться, что Бог никогда не позволяет человеку пренебрегать его конкретным жизненным призванием.

"Коль скоро вы хотите узнать о милостях, которые Господь Бог наш оказал моему покойному мужу, то, поскольку невозможно будет поведать обо всех, скажу лишь, что в течение долгого времени, по милости Божией, у него не было никакого влечения к тому, что могло бы привести к смертному греху, и он имел огромное желание жить благочестиво. За шесть недель до смерти у него начался жар, поставивший под угрозу его духовное состояние, но Бог, выказав свою власть над природой, принес ему успокоение, и в благодарность за эту милость он принял решение служить Богу всю жизнь. Он почти не спал ночами, но проявлял столько терпения, что совсем не беспокоил находившихся рядом с ним людей.

Я думаю, что Бог намеренно сделал его смерть мучительной, потому что все его тело страдало и он полностью потерял кровь, а дух его был почти всецело занят созерцанием своего страдания. Семь раз у него шла горлом кровь, а через неделю он скоропостижно скончался. Я одна была рядом, поддерживая его в столь важное для него время, а муж мой проявил такое благочестие, что до самого последнего его вздоха было видно, что дух его слит с Богом. Он смог сказать мне лишь одно: "Молите Бога, я больше не могу". Эти слова навсегда запечатлелись в моем сердце. Я прошу вас помнить о нем, когда будете читать вечернюю молитву, которую он ежедневно повторял и перед которой особенно благоговел".

В числе обещаний, данных ей Богом, было обещание послать ей наставника.

Та встреча, о которой мы говорили в самом начале и которая определила всю дальнейшую судьбу Луизы, произошла в 1626 году. Луизе тогда было тридцать пять лет, а Викентию де Паоли - сорок пять.

Вначале они совершенно не понравились друг другу.

Викентий, крестьянин по происхождению, на вид грубый и бесчувственный, был в поре зрелости, в то время его обуяла страсть к милосердию, он был охвачен жаждой деятельности.

Луиза, аристократка, была женщиной рафинированной и чувствительной, легко ранимой, вдовой, пытавшейся в то время определить свое новое место в жизни, она была погружена в свои внутренние проблемы.

Он не хотел запутаться в сети женских уверток, а она боялась попасть в слишком грубые и проворные руки.

Однако - хотя они еще не знали об этом - их объединяло то, что у них было одно сердце, исполненное единой любовью к Господу Иисусу.

Пройдет всего несколько лет, и Викентий напишет ей в одном из своих многочисленных писем: "Я хочу, чтобы Вы были одним из самых совершенных образов, созданных по подобию Бога,.. а я чтобы, благодаря Его любви, стал одним сердцем с Вами".

И далее: "Один только Бог знает, что значу для Вас я и что такое Вы для меня". И еще: "Мое сердце больше не принадлежит мне, оно Ваше в сердце Господа Нашего".

Мы могли бы найти в переписке этих людей тысячи примеров истинной человеческой нежности.

Что же произошло в результате встречи этих двух душ?

Поначалу Викентий лишь избавил ее от страха и самобичевания: страха перед самой собою, боязни за судьбу сына, страха перед будущим, даже перед Богом, а кроме того, позаботился о том, чтобы наполнить ее жизнь обязанностями, практическими делами, ответственностью - всем, что могло бы заглушить в ней чувство неудовлетворенности и вины.

А если говорить не о том, от чего он ее избавил, а о том, что он принес в ее жизнь, то прежде всего Викентий дал ей почувствовать Божью "благодать".

Чтобы лучше понять это, опередим немного события и перенесемся в 1660 год: умерла Луиза, через несколько месяцев умрет и Викентий.

Викентий так воскрешал в памяти образ Луизы пред "Дочерьми милосердия" - их "дочерьми": "Она вознеслась к Богу... Мадемуазель Ле Гра имела дар благословлять Бога во всем... эта душа всегда оставалась чистой: в молодости, в браке, во вдовстве... У вашей матери была прочная основа внутренней жизни, которая управляла ее умом таким образом, что все ее помыслы устремлялись лишь к тому, что было угодно Богу, а ее воля была целиком подчинена любви к нему".

Так вспоминал о ней восьмидесятилетний Викентий: "Она была во всем чистой душой". А в самом начале их знакомства он трудился именно над тем, чтобы эта чистота засияла, чтобы с нее спали матовый налет и тень, брошенная ее больной психикой.

Он просил ее стараться подавлять свои "злые умыслы", научиться "святому безразличию", сделаться "совершенно простой и кроткой".

Он советовал ей: "Будьте радостны, мадемуазель, в стремлении желать того же, чего желает Бог. И поскольку Он любит, чтобы мы всегда пребывали в состоянии святой радости Его любви, сохраним эту радость и будем неразрывно связаны с ней..."

Или: "Живите спокойно и просто. Будьте всегда радостны".

Есть глагол, характерный для языка Викентия и ставший характерным также и для Луизы (на нем они построят свой педагогический метод): это глагол "почитать": жизнь дана, чтобы почитать все то, что Он открыл нам.

Следовательно, надо почитать Святую Троицу, Воплощение Сына Божьего, все вместе и каждое в отдельности таинства его жизни, Евхаристию, Святую Деву.

Когда Луиза волновалась по поводу принятия какого-либо важного для нее решения, Викентий спорил с ней, напоминая о тридцати годах тяжелой жизни Христа: "Чтите всегда жизнь Сына Божьего, которая кажется скрытной и бедной внешними событиями. Здесь должна быть ваша точка опоры. Этого Он ждет от вас - и сейчас, и во все времена. Если Бог не дает вам знать, что он хочет от вас чего-то иного, не думайте об этом и не занимайте свой ум ничем иным".

Слова удивительные, ведь сказал их человек, которого можно назвать вулканом инициативы, но Викентий знал, что человеческий разум легко сползает к "морализму" (а тем самым - к страху), когда убеждается, что Бога можно встретить (почтить Его!) лишь при определенных обстоятельствах или же в результате успешного завершения какого-либо действия.

Жить в постоянном стремлении узреть Бога опасно: тогда уже не важно, как и чем ты живешь, главное - ожидать, причем всегда пребывая в болезненном напряжении, когда Бог, наконец, позволит нам встретить Его, и именно таким образом, который бы нас удовлетворил.

У Викентия был особый стиль: он исправлял, если можно так выразиться, "по-христиански".

Луиза же, как нам хорошо известно, была болезненно, невротически привязана к сыну.

(Между прочим, ей так и не удалось освободиться от этого: неврозы не проходят до конца даже у человека, вступившего на путь к святости. И невротик может стать святым, но при этом остается невротиком, просто умиротворяется настолько, что болезнь уже не мешает его любви к Богу).

Для начала Викентий набрался-таки смелости сказать ей напрямую, что даже материнская любовь может стать "отвлекающим моментом":

"Если бы Вы были отважной женщиной, Вы бы меньше отдавались мелочным заботам и материнской нежности. Я и не видывал такой матери, как Вы. Вы уже почти и не женщина ни в чем другом..."

Сын ее так и не выздоравливал, и Луиза никак не могла освободиться от своих тревог.

Викентий написал ей тогда с невероятной деликатностью, но не без юмора:

"О, несомненно, Господь наш хорошо сделал, что не взял Вас Себе в Матери, ведь Вы не умеете находить волю Божию в материнских заботах, которые он дает Вам в сыне... Чтите же спокойствие, какое проявляла Пресвятая Дева в подобном случае!"

Первые годы прошли в трудах освобождения.

Если, например, Луизу охватывали душевные сомнения и она долго не причащалась, Викентий подшучивал над ней: "Может быть, Вы думаете, что приближаетесь к Нему, удаляясь от Него? Не лучше ли все-таки приближаться?"

Если же, напротив, Луиза огорчалась, что не смогла в какой-то день причаститься, Викентий опять подшучивал над ней: "Вы не знаете, наверное, что Господь наш - постоянное Причастие для тех, кто умеет с Ним соединиться?"

Викентий, казалось, удерживал ее от всяческих дел - разве что время от времени поручал помочь бедным, но Луиза, сама того не замечая, уже зажглась огнем милосердия, исходящим от всех его дел.

Мы уже рассказывали об этом святом: мы знаем, что он со своими священниками исходил всю Францию, наставляя народ, а потом создал в различных селениях общины "Каритас" ("Милосердие"), объединяющие благородных и богатых дам, которые взяли на себя регулярный уход за бедными, больными, детьми и вообще всеми нуждающимися,- и это во времена, когда не сущствовало никакой социальной помощи.

Но потом миссионеры разошлись, и общины были вынуждены рассчитывать лишь на собственные силы и, разумеется, преодолевать всяческие препятствия (предубеждения, расколы, небрежения, преследования, утрату прежнего пыла), грозившие полностью разрушить их духовные начинания, несмотря на мудрый и подробный устав, составленный Викентием.

И вот наступил день, когда Луиза, без всякого вмешательства Викентия, ясно почувствовала свое призвание: обратить всю силу своих чувств, силу духа (побыв к тому времени и сиротой, и неудавшейся монахиней, и супругой, и матерью, и вдовой, а скоро, может, и бабушкой, все еще мечтая о монастыре) к тому, чтобы стать "матерью бедных".

Впоследствии мы увидим ясно, в чем состояло ее призвание. Сейчас же интересно, как на это откликнулся Викентий, всегда такой терпеливый с нею? Он просто взорвался от энтузиазма.

Он пишет Луизе: "Я, конечно же, согласен, моя дорогая мадемуазель, безусловно согласен. Да и как я могу не желать этого, если Сам Господь послал Вам это святое чувство?.. Не могу выразить Вам, как горячо желает мое сердце заглянуть в Ваше, чтобы узнать, что же в нем произошло... Мне представляется, что Вас тронули слова Евангелия, как это всегда бывает с сердцем, которое любит в совершенстве. Какое древо взрастили Вы пред взором Господним, если на нем зреют такие плоды! Оставайтесь же всегда прекрасным древом жизни, приносящим плоды Любви!"

В один и тот же миг случилось чудо для Луизы c Викентием и для Церкви: сердце, стремящееся только к Богу, а потому - к монастырю как единственной в то время возможности единения с Богом, осознало, что можно осуществить свое призвание, погрузившись в мир милосердия, уйти в такой затвор.

Отныне родился новый образ жизни и новое призвание для женщин в церкви и в миру.

Вот как напутствовал Викентий Луизу в самом начале:

"Следует Вам причаститься в день Вашего призвания, чтобы восчтить милосердие Господа нашего.., чтобы восчтить труды, препятствия, утомление и радость, каковые Он претерпел.., чтобы, наконец, одарил Он Вас и поддержал тяжелейшие труды, непременно Вас ожидающие, той милостью Своей, какою поддержал Свои".

С 1629 по 1633 год Луиза побывала почти в двадцати общинах, она ездила во всякое время года, в каретах, повозках, на лодках и даже верхом, ночевала в придорожных гостиницах или в частных домах, общалась с епископами и приходскими священниками, судейскими и чиновными людьми из полиции, с благородными дамами и простолюдинками, собирала сведения, как обстоят дела с "Милосердием", в различных селениях, налаживала связи, преобразовывала общины, сама ходила к бедным, наставляла, как еще можно было бы им помочь, а больше всего пеклась об образовании девочек из бедных семей!

Если нам покажутся вполне обычными жизненные превратности этой погруженной в заботы женщины, это только потому, что мы не улавливаем смысла этой истории и не представляем тогдашней ситуации: такая жизнь, без чьего бы то ни было покровительства, для дамы благородной - не просто дерзостна, ее и быть не могло.

Достаточно рассказать, как однажды против Луизы возбудили судебное дело: ее обвинили в том, что она нарушила обещание выйти замуж, и только за то, что она ласково поприветствовала в дороге некоего путника, приняв его ошибочно за знакомого, да и сделала это прилично, без малейшего намека на кокетство.

Викентий со стороны следил за ее бурной деятельностью, ища способа умерить ее пыл, и просил, чтобы она прежде всего заботилась о своем здоровье, однако он был горд Луизой, ведь она стала отныне его помощницей в Милосердии.

Он часто слал ей письма, полные библейской нежности, поддержки и одобрения:

"Молю, чтобы благодать Божия осенила все Ваши дела, чтоб Он утешил Вас в долгой дороге, укрыл тенью от палящего солнца, уберег от дождя и мороза, послал покой и отдых, когда Вы устали, и силы - в труде.., а под конец вернул Вас в добром здравии и переполненной добрыми делами".

Именно тогда-то и помог ей Викентий сделать решительный шаг вперед, совершив поступок, исполненный глубокого духовного смысла.

Наступило 5 февраля, день годовщины ее свадьбы с Антуаном Ле Гра. Луиза попросила Викентия отслужить заупокойную мессу, а он, ни слова не говоря, отслужил мессу с чином венчания.

Луиза рассказывает:

"Когда я причащалась, мне почудилось, что Господь наш подсказал мне мысль принять Его Супругом душе моей, и что будто это настоящая свадьба, и я почувствовала сильнейшее единение с Богом при этой, такой невероятной, мысли, и захотелось оставить все и пойти за Супругом, и впредь таковым Его и считать, и переносить все трудности, какие встречу, как приобщение благу Его".

И в этом священном таинстве обрел смысл и вернул себе изначальное значение даже отмеченный таким неудачным опытом ее первый брак.

Теперь Луиза была готова принять всю "Мистику бедных" Викентия и жить ею, и жила целых тридцать лет, которые с этой поры они провели вместе.

Их "Мистика бедных" совершенно не похожа на некоторые современные течения, цель которых в том, чтобы весь христианский опыт (и все богословие) служили освобождению угнетенных.

Очень хорошо писал о духовности Викентия один ученый:

"Говорят, он обнаружил бедных, но он знал об их существовании и прежде своего обращения к ним. Довольно часто утверждают, что он открыл Христа в бедных, но и это неверно, на самом деле Сам Христос указал ему на них".

Теология Викентия и Луизы проста: Бог есть Милосердие, Его Любовь явлена нам в человечности Его Сына, человечность должна быть полна любви, любви к плоти, чтоб не расходиться с истиной Воплощения.

Мы заблуждаемся, считая, что можно любить Христа только внутренне, только духовно, но не в Его собственном теле.

Где же найти это "священное тело" во всей его конкретности, во всей его "очевидности" и тайне? Ответ рождается из уверенности в бедности Христа: Иисус пришел к нам бесконечно бедным, и Он остался бедным, таким бедным, что Его унижали, мучали и распяли.

И все спасенные Им люди - члены Его Мистического Тела, а больше всего на Него похожи самые измученные, самые страдающие, самы бедные, и напоминание это, ясное, жестокое, - так сказать, и физическое, и историческое, - не позволяет нам бежать в спиритуализм и сентиментальность.

В последние годы жизни Луиза соберет воедино все свои наставления, говоря о своих молитвенных переживаниях:

"Молитва моя скорее созерцательная, чем рассудочная, и более всего меня влечет к себе Святое Человеческое естество нашего Господа, хочется мне почитать Его, так сильно как только могу, особенно в лице бедных, да и всякого ближнего, ведь я знаю,.. что Он учил милосердию, потому что мы не можем прямо служить Ему Самому".

Самым важным для наших святых было, чтобы "Человеческое естество Христа было вокруг, как атмосфера, без которой душа жить не может".

Попробуем же понять реализм этой "мистики бедных" с помощью такого вот примера: убери мы из всех храмов, из всех домов, из всех книг образ Распятия, Христа это, конечно же, никоим образом не заденет и не коснется, однако в нас и для нас Воплощение претерпело бы жесточайший удар, и в конце концов мы перестали бы знать, представлять, понимать и вспоминать, что Он спас нас страданием и Своей кровью.

Бедные - это живые распятия, общество рассыпает их по миру щедрой рукой; не забывая их, мы не только не забудем реальности бытия бедного Христа, но и сами войдем в него, именно потому, что распятия эти действительно живые, действительно принадлежат Христу, действительно Его члены.

В 1633 году Викентий и Луиза положили начало самому главному, важному своему делу.

"Мистика бедных", суть которой мы вкратце описали, требовала, чтобы все в христианстве обратилось ей на службу: надобно без стыда просить у каждого, чтоб он дал все, что может.

У королевских министров просили денежной помощи, у знати -протекции, у буржуа -денег и опыта, знатных дам просили о материнской опеке, призыв этот звучал и при дворе, и в Париже, и в лечебницах, и в тюрьмах, и в приходах.

Кто-то, случалось, всецело посвящал свою жизнь "бедным" (а в понятие это входили все обделенные: нищие, больные, безумные, каторжники, найденыши, беспризорники, солдаты-калеки).

Викентий и Луиза начали собирать "добрых и здоровых сельских девушек ", чтобы сделать из них "служанок бедным".

Началось то, что Лакордер позднее назвал "совершеннейшим проявлением христианства".

Представим себе - в эпоху, когда ни о каких сестрах милосердия и не слыхивали, эти девушки жили в миру, как все, по две, по три в доме, ничем друг от друга и от остальных не отличались: ни одеждой (серой, как у большинства селян того времени), ни каким-то особенным занятием.

Во глубине сердец они посвящены Господу Христу, а во внешней жизни у них лишь одно правило - служить самым обделенным.

Но "служение" это требует такой жертвенности, таких трудов, такого умения и самоотдачи, и где - в самом миру, на дорогах, в самых неприятных местах, что его можно приравнять к монастырскому.

И ныне широко известны первые фразы их Правила, совершенно перевернувшие положение женщины в церкви:

"Пусть дом больного будет им монастырем, нанятая комната- кельей, приходской храм - капеллой, городские улицы и палаты больниц - монастырскими угодьями, послушание - затвором, Страх Божий - оградой монастырской, святая скромность - покрывалом".

Обычный распорядок был отменен и заменялся не просто общим призывом углубиться в себя или почувствовать ответственность - как и теперь еще делают приверженцы "буквы",- а конкретным требовательным служением "бедным".

Чтоб обуздать собственные слабости или избежать некоторых опасностей, "дочерям милосердия" достаточно было всего лишь считать бедных своими требовательными хозяевами, с которыми трудно не только потому, что так обычно бывает (ведь страдания делают человека раздражительным), но прежде всего потому, что для глаз и сердца служащего они представляют Того, Кто требует всего целиком.

Попробуем обобщить в нескольких пунктах все те особенности воспитательного метода, с помощью которых Викентий и Луиза в течение двадцати семи лет учили своих "дочерей":

- Угождайте Богу, служа вашим бедным хозяевам, драгоценным членам Тела Его,- истово, с умилением и смирением.

- Где же нежность и любовь, что должны помочь вам в служении нашим дорогим хозяевам - бедным, больным?

- Я восхищаюсь прекрасным и благим плодом трудов Ваших, который Вы мне послали, дорогая сестра, но прошу Вас, не перетруждайте Ваших бедных. Самое лучшее, что у Вас есть, всегда отдавайте им, ибо это им принадлежит.

- Что до того, как ухаживать за больными... О, пусть не кажется, будто Вы делаете тяжелое, обременительное дело. Обращайтесь с ними как можно мягче, говорите с ними нежно, служите от всего сердца, расспрашивайте об их самых ничтожных нуждах...

- Не знаю, право, моете ли Вы бедным руки? Если не моете, прошу Вас, мойте.

- У всех ли больных есть полотенца, чисты ли они..?

- Зимой особенно заботьтесь о том, чтоб детишки не жались к очагу, а больше играли, заставляйте их подвигаться да потолкаться, особенно самых маленьких, чтобы они согрелись в движении...

Мы только наскоро пролистали те страницы, где собраны воедино наставления, которыми Луиза напутствовала своих дочерей. Только представим себе, что это за любовь, она заботится обо всем, буквально обо всем - от лекарств до питания, от обучения малышей (письма Луизы канонику собора Парижской Богоматери - просто история возникновения женских бесплатных начальных школ!) до ухода за умирающими, которым даже пищу готовили диетическую.

И всегда, при любых обстоятельствах, звучал рефрен:

"Во Имя Божие, сестрицы... будьте самыми нежными и добрыми с нашими бедными. Знайте, что они наши господа, что их надо нежно любить и безмерно уважать".

Викентий де Паоли теперь с восхищением и бесконечной нежностью наблюдает за своей духовной дочерью, в которой обрел зрелую, умудренную, деятельную и кроткую спутницу.

Уже в 1647 году Викентий так говорит о ней:

"Мадемуазель Ле Гра, принимая во внимание естественный порядок вещей, должна была бы покинуть наш мир уже лет десять назад. Взглянув на нее, можно сказать, что она вот-вот упадет, такая она хрупкая, такая бледная... Но только Бог знает, какая сила духа обитает в ней!".

Несмотря ни на что, она продолжала жить, работать и молиться.

Она говорила: "Я молила Господа, чтобы мое каменное сердце растопили терпение и нежность к ближнему".

Умерла она в 1660 году, на несколько месяцев раньше Викентия.

А четырьмя годами раньше англичанин Гоббс, скрывавшийся несколько лет во Франции, издал книжку "Левиафан", в которой объяснил, что "человек человеку - волк", а поэтому нужно силой и страхом принудить людей к абсолютистскому государству, которое поглотит в первую очередь Церковь.

В следующие столетия народы, казалось, захотели поэкспериментировать именно с этим предписанием, а совсем не с тем, что предложили Викентий и Луиза де Марийак.

Что ж, ужасов пережили немало, а деятельное милосердие и сострадание наших святых остались для Церкви и для всех нас и незапятнанными, и плодотворными и как прежде несущими надежду.

А в 1960 году Папа Иоанн ХХIII торжественно объявил святую Луизу де Марийак покровительницей всех работников социального обеспечения.

СВЯТОЙ ЛЕОПОЛЬД МАНДИЧ (1866-1942)

Святые - это живое толкование Евангелия, и зачастую, чтобы понять их, следует обратиться к той "священной странице", которую" они истолковали своим существованием: каждый свою страницу по велению Божьему.

Святой Леопольд Мандич, монах-капуцин, был призван воплотить в первой половине нашего века притчу о милосердном отце, ожидавшем "блудного сына".

С годами отцовство все яснее выражалось во всем его облике - в почтенных чертах лица, в окладистой бороде и в беспредельном радушии. В тайнике своей маленькой кельи-исповедальни он в течение почти тридцати лет по десять-пятнадцать часов в день выслушивал и прощал грешников именем Божьим.

Однако от облика отца ему были даны лишь лицо и сердце. В остальном он был человеком неприметным: низким (рост - метр тридцать пять сантиметров), прихрамывающим из-за артрита, деформировавшего его ноги, болезненным, имел тяжкий дефект речи, мешающий ему читать проповеди и зачастую ставящий его в затруднительное положение.

Он сам покорно признавался: "Я и вправду человек ничтожный, даже смешной".

Кто-то из его собратьев, любивший умные шутки, но способный лишь на жестокие, называл его "ущербным человеком". Отец Леопольд благодушно улыбался, хотя по натуре был гордым и импульсивным, что свойственно хорватам (он был выходцем из благородной, хотя и разорившейся хорватской семьи).

Прося у Бога прощения за свои редкие вспышки, он повторял слова святого Иеронима: "Прости меня, Господи, ведь я - далмат!" Но, будучи таким маленьким, он казался смешным даже в этом случае.

Когда город Подул еще не научился почитать его как священника, случалось, что университетские студенты, бездельничающие в кафе Педрокки, глумились над ним и дурно с ним обращались.

Иногда даже дети смеялись над ним на улице. Но потом весь город буквально "преобразился" и "повернулся" к нему, к той келье, где ежедневно совершалось чудо Божественного милосердия.

За несколько лет до смерти, наступившей в 1942 году, отец Леопольд предсказал, что Италия искупается в крови и что Падуя будет разрушена бомбардировками: "городу будет нанесено много ударов", говорил он, "монастырь тоже сильно пострадает... но эта келья - нет. Здесь Господь Бог проявит много милосердия к человеческим душам, и это должно стать памятником его доброты".

Когда в мае 1944 года Падуя была истерзана бомбардировками, на Церковь и на монастырь капуцинов упало пять мощнейших бомб, разрушивших все до основания, но маленькая келья выстояла, уцелела.

В наши дни рядом с ней была выстроена часовня, и нетленное тело святого Леопольда, похороненное там, превратило ее в место паломничества. Люди приходят туда и в келье в книге записей оставляют свои отзывы и молитвы. Десять лет тому назад, когда исполнилось сорок лет со дня смерти святого Леопольда, было собрано уже двести сорок томов, по тысяче страниц каждый.

Отец Леопольд был в глазах многих людей всего лишь маленьким монахом, так что некоторые его собратья так и не научились по-настоящему уважать его.

Они говорили, что "он был духовником невежественным и слишком снисходительным: отпускал грехи всем без различия". А некоторые презрительно называли его "всеотпускающий брат".

Но христиане искали его с твердой надеждой найти бесконечную доброту Отца Небесного.

Отец Леопольд - Богдан (Адеодато) Мандич родился в 1866 году в Кастельнуово, в Далмации, в устье Каттаро. Он был последним из двенадцати детей в хорватской семье. Семья ежегодно отмечала "начало своей веры" - с тех самых пор, как их дальний предок принял католицизм.

Как это часто случается, путь, к которому Бог предопределил его, обозначился еще в детстве. Вот как он сам рассказывал об этом:

"Будучи восьмилетним ребенком, я допустил погрешность, которая тогда не казалась мне серьезной, да и сегодня я ее таковой не считаю. Моя сестра отругала меня и повела к священнику, чтобы он наставил и наказал меня. Я признал перед священником свою вину, и он сурово отругал меня, поставив на колени посреди Церкви. Я был ужасно расстроен и шептал про себя: "Зачем же так строго наказывать ребенка за маленький проступок? Когда я вырасту, стану монахом, духовником и буду добрым и милосердным к грешникам!""

Подобные эпизоды, превратно воспринятые, могут навсегда отдалить человека от святых таинств, но могут и заложить основы призвания, если побуждают к добру. Это зависит от души человека и от воспитания, полученного им в семье.

Он выбрал орден Капуцинов - в то время в Далмации жили монахи из области Венето,- потому что они казались ему кроткими, исполненными покаяния, любимыми народом и уважаемыми даже православными. Этот последний аспект особенно привлекал его с тех пор, как он заметил, что "его народ" (а таковым он считал всех славян) был раздираем национализмом и вековыми раздорами.

Известно, что прежде чем стать священником двадцатидвухлетний юноша услышал необыкновенный зов Божий: трудиться "над возвращением отколовшихся христиан Востока в католическое единство".

Это был не минутный порыв, но убежденность, которая сохранилась в нем на всю жизнь и с годами лишь крепла. На десятках карточек и записок, год за годом, прибегая к многообразным формулировкам, он торжественно писал по-латыни об этой своей миссии, давая клятвенный обет.

Убежденность в божественном происхождении такого призвания становилась все более явственной, находя выражение в следующих формулировках: "Я знаю перед Богом..."; "Я знаю, что по милости Божьей избран для спасения моего народа"; "Добровольно исполняю вечный указ".

Вот формула 1912 года: "Во время Святого Причастия я ясно понял, и по многочисленным доказательствам, и при очевидности истины, что я призван к делу Спасения моего народа".

И эта убежденность не оставляла его никогда.

В 1937 году он писал: "Prosolemni memoria" (лат.). В этом году исполняется пятьдесят лет, как я впервые услышал глас Божий, зовущий меня молиться и размышлять о возвращении отпавших христиан Востока в католическое единство".

Еще более впечатляюще звучат формулировки клятвы: "Я вновь даю обет, связующий меня клятвой", "Я вновь поклялся разумом и душой...", "Мобилизую всю свою жизненную энергию...", "Я хотел бы написать свою клятву кровью..."

Он писал с решимостью: "Концом моей жизни должно стать возвращение отпавших христиан Востока в Католическое Единство". Однако его начальники, казалось, не обращали на это внимания. Они видели, что здоровье его слабо, что он плохо говорит (хотя он упорно изучал славянские языки) и что он годен только для исповеди.

Пару раз его ставили во главе небольших монастырей. Потом его назначили Директором студентов-капуцинов Падуи, это было достаточно почетной воспитательной должностью, однако через несколько лет его сняли, сочтя слишком уступчивым.

Конечно, к самому себе он был необычайно суров, а кроме того, был на редкость исполнителен, но со студентами не умел быть строгим. Он часто давал им освобождение от занятий, говоря при этом: "Я буду каяться за вас, я буду молиться за вас".

Начальники доходили до того, что отговаривали студентов исповедываться у него: он был недостаточно строг, и они могли воспользоваться его добротой.

Так жизнь нашего отца Леопольда текла в непримиримых противоречиях.

С одной стороны, он был уверен, что Бог призывал его к проповедничеству среди отделившихся восточных христиан ("мой народ", "мои люди", "мои братья"); с другой стороны, он не мог поехать на Восток, поскольку вышестоящее начальство не давало ему разрешения.

В 1923 году (ему было уже пятьдесят семь лет!) после аннексии Фиюме к Италии его, наконец, определили в монастырь этого города, находящегося в двух шагах от его родины. Он пошел читать "Te Deum" к алтарю Мадонны.

Однако пришло письмо от Епископа: "Назначение во Фиюме превосходного отца Леопольда вызвало во всей Падуе чувство глубокой горечи и большого недовольства. Я понимаю требования святого францисканского правила, но мне кажется, что для блага этого многолюдного и замечательного города и епархии можно допустить исключение..."

И провинциальный священник, отменив приказ об отъезде, написал ему: "Ваша миссия в Падуе еще не завершена".

Все знали о его тяге к Востоку - так часто он об этом говорил.

Кое-кто из братьев говорил, что это были его "святое безумие", а кое-кто делал еще более поспешный вывод, что отец Леопольд "был сумасшедшим".

С тех пор никто уже не слышал, чтобы он говорил об этом, разве что духовник, которому он продолжал поверять свои обеты и клятвы.

Много лет спустя, когда один из его собратьев с удивлением спросил его о причине его странного молчания, он объяснил так: "Я как-то встретил одного святого человека и причастил его; после причастия он сказал мне: "Отец, Иисус приказал передать вам, что каждая душа, которой вы помогаете здесь на исповеди, и есть ваш Восток"".

Это могло стать лишь формой утешения, но для отца Леопольда это выражение стало частью клятвы: "Всякая душа, которая попросит моего содействия, будет моим Востоком".

Мы должны остановиться на этом несколько подробнее, чтобы лучше понять таинство и богатство свидетельства отца Леопольда.

Всем известно, что дать Богу обет и связать с ним себя клятвой - это значит принять на себя обязательства, которые длятся всю жизнь. Когда речь идет о душе чувствительной (а отец Леопольд был и впрямь человеком совестливым), то обет может превратиться в источник беспокойства и тревог, тем более, если его дают в жестких формулировках.

А отец Леопольд употреблял формулировки, впечатляющие по своей категоричности.

Процитируем одну из них: "1928 год: (Pro memoria*"Здесь и далее в скобках - лат."). Я обязуюсь данным мною обетом мобилизовать всю мою жизненную энергию (omnes rationes vitae meae) теми средствами, которые мне доступны, в течение всей моей жизни, ежеминутно (actualiter) и с большим усердием трудиться для возвращения отпавших христиан Востока в католическое единство".

"Средствами, которые ему доступны" (как это явствует из многих формулировок), была обязанность священника причащать и исповедовать наиболее совершенным способом - "со всем усердием, ежеминутно".

Во время обедни он с неописуемой страстью ощущал чувство единства, отождествляя себя с Христом, иногда рыдая навзрыд так, что покровы алтаря становились мокрыми от слез.

"Знаешь,- сказал он как-то одному кающемуся,- сегодня утром я служил обедню для моего народа и потом, думая о величии Божественной жертвы, принесенной Господу Богу, я произнес: "А теперь не слушайте меня, если можете",- и заплакал от волнения".

Во время обедни он вел себя с каждым кающимся так, как будто обращение всех людей зависело от обращения того грешника, который стоял перед ним.

Более того, не "как будто", а с верой в то, что милость Божья, излитая на одного грешника, распространялась также на весь народ в силу таинства Святого Причастия.

Он был убежден, что единство осуществится: "Неизбежно,- писал он,- произойдет великое событие Единения!"

Остановимся на минуту на этом его вселенском призвании, которое жгло его сердце в эпоху, когда об этом почти не вспоминали.

А теперь задумаемся над тем, что после падения тоталитарных идеологий именно на этой земле - его родине - вновь разгораются самые ожесточенные националистические и религиозные конфликты.

Сербы и хорваты обвиняют друг друга в геноциде: первые - православные - хотят отомстить за события 1941 года; вторые - католики -большей частью уничтожены теперь, в наши дни, и различия в вероисповедании резонансом отражаются в национальной ненависти.

Отец Леопольд был хорватским католиком, но в его устах выражение "мой народ" всегда означало все без различии славянские народы, и его мысли были, главным образом, с некатоликами. Думая о них, он говорил: "Я приношу себя в жертву ради моих братьев", столь желанный для него союз он уже построил в своем сердце.

Обращаясь с каждым грешником как "со своим Востоком", он стал необыкновенным духовником.

Его миссия начиналась, как только кающийся входил в его простую маленькую келью.

Если он замечал, что вошедший проявлял нерешительность, ощущал какое-то неудобство или затруднение, он быстро вставал и шел к нему навстречу с распростертыми объятиями: "Проходите, господин мой, проходите... Не бойтесь, ничего не бойтесь. Знаете, я хоть монах и священник, тоже человек ничтожный. Если бы Господь Бог не держал меня в узде, я мог бы натворить дел не меньше других..."

А потом происходила встреча с милосердием Божьим, мягким, требовательным, пронизывающим, словно шпага с обоюдоострым лезвием.

Послушаем рассказ об одном из эпизодов, происходивших тогда на глазах многочисленных свидетелей:

"Однажды я со множеством других людей ждал очереди к отцу Леопольду в маленьком коридоре перед исповедальней. Вдруг нагловатой походкой вошел крестьянин атлетического телосложения. "Вот уже сорок лет, как я не исповедуюсь,- громко сказал он,- а сейчас я должен исповедаться, иначе хозяйка откажет мне в аренде земли. Пожалуйста, разрешите мне войти сразу же, потому что я не могу терять времени на эти дела!" Мы пропустили его первым. Примерно через полчаса он вышел совершенно преображенным и удалился, плача, как ребенок".

В этой маленькой келье на тысячи ладов повторялась история блудного сына. Однажды муж, который издевался над своей женой, услышал: "Вы преступник!" Это было сказано так, что буйный муж был потрясен и осознал свою вину.

Отец Леопольд не был таким уж мягким, как мы его представляем.

Во время его похорон один мужчина громогласно поведал историю своего обращения.

Войдя в келью без истинного стремления к обращению, он упорно и изощренно оправдывал свои многочисленные грехи. Отец Леопольд опроверг все его доводы, а потом, в ответ на насмешки этого человека, вскочил на ноги, маленький, но грозный, и воскликнул: "Убирайтесь прочь! Вы лжете от имени проклятых Богом!" Бедняга чуть не лишился чувств от страха и, рыдая, распростерся на полу. Тогда отец Леопольд поднял и обнял его: "Вот видишь,- сказал он,- теперь ты снова мой брат!"

Неудача, при воспоминании о которой отец Леопольд плакал, постигла его с одним знатным тревизанцем. Родственники послали за ним машину, а потом, когда отец приехал в дом, они пожелали, чтобы Леопольд благословил умирающего, стоя за дверью, тайно. "Не надо устраивать комедию,- сказал он,- с Богом не шутят. Вы несете ответственность за эту бедную душу".

Не был он мягким и тогда, когда кто-либо хотел оправдать или сгладить зло, но становился бесконечно снисходительным, когда это зло смиренно признавали.

"Милосердие Божье,- говаривал он,- превыше всякого ожидания. Если я о чем-то сожалею, так это (что бывает со мной крайне редко) об отказе в отпущении грехов".

Так случилось лишь два-три раза в первые годы его служения, но впоследствии он говорил, что это было из-за его неопытности.

Ректор Католического университета Е. Франческини свидетельствовал на процессе причисления отца Леопольда к лику святых: "Однажды я пришел на исповедь и заметил, что отец Леопольд был чем-то взволнован. Я не спросил его о причине, но он сам сказал: "Говорят, что я слишком добр, но если кто-либо становится передо мной на колени, разве это не достаточное доказательство того, что человек хочет получить прощение от Бога?"

"Видишь,- говаривал он также,- это Он подал нам пример! Не мы умирали за спасение душ, а Он пролил Свою Божественную кровь. Поэтому мы должны обращаться с душами людей так, как преподал нам Он Своим примером!"

Как-то в другой раз он объяснил: "Если бы Распятый упрекнул меня в излишней снисходительности, я бы ответил так: этот плохой пример подал мне Ты! Однако я еще не дошел до такого безумия, чтобы умереть за чужие души!"

В своей исповедальне он оставался долгие часы, прилипнув к ней, словно устрица к скале.

"Отец,- спрашивал его кто-нибудь из кающихся,- как вы можете исповедовать так долго?"-"Видите ли,- отвечал он,- это моя жизнь".

Никто не знал о его клятве, но все замечали то "совершенное, ежеминутное усердие", которое он обещал Богу в данной им клятве. Если его кто-то звал через минуту после того, как он отлучался, он немедленно возвращался: "Я здесь, Господин мой, я здесь!", как бы извиняясь, говорил он, и никто никогда не замечал ни малейшего признака досады.

Так в одной единственной фразе он соединял вместе неразрывно милосердие к пришедшему кающемуся и ответ Бога, призывавшего его из вечности.

В последнюю ночь его жизни некий верующий постучал в дверь его кельи очень поздно, желая исповедаться, а он, изнуренный болезнью (опухоль в пищеводе), пригласил его войти обычной фразой-молитвой: "Я здесь, я здесь!" Он говорил, что охотно исповедовал бы "до конца света", если бы Богу было угодно.

Порою его звали слишком настойчиво, даже в обеденный час, на что он сочувственно отвечал: "Как можно оставить бедных кающихся ради пищи?"

Некоторые его начальники относились к этому с пониманием; других же, казалось, сердило его излишнее рвение. Однажды он сказал своему другу: "Молись за меня перед Господом, чтобы Он просветил моих начальников, и те позволили бы мне больше времени и сил посвящать своим обязанностям, они слишком добры ко мне и слишком пекутся о моем здоровье". Он спускался в исповедальню даже больным и с высокой температурой. "Чего Вы хотите,- пояснял он,- мы рождены, чтобы трудиться. Отдохнем на небе. Господа, простудившись, лежат в постели, а мы, бедняки, должны работать даже в лихорадке. Да и как я могу лечь в постель, если меня ждет столько душ, нуждающихся в моей помощи?"

Мало того, после долгих исповедей по ночам он часами молился, чтобы помочь кающимся в их усилиях обращения и искупления. "Для человеческих душ я должен сделать все, все, все! Молитесь за меня, чтобы Бог послал мне милость умереть при исполнении своего долга. Я должен умереть стоя".

А сколько раз видели его, старого и больного, волочащего ноги вниз по лестнице к своей исповедальне, около которой всегда толпились люди!

Нет ничего удивительного в том, что именно в этой келье творились чудеса. Убитые горем отцы просили о выздоровлении тяжело больных детей и слышали в ответ, что, вернувшись домой, они найдут их в добром здравии. Нередко предсказания отца Леопольда сбывались.

Одному ребенку, который уже двенадцать лет был совершенно немым, он сказал: "Иди с миром, сын мой, через два дня ты заговоришь". Так и случилось.

Отчаявшемуся человеку, решившему покончить с собой из-за длительной безработицы, он сказал: "Верьте, обещаю Вам именем Бога, что Вы найдете работу. Более того, Вы найдете ее раньше, чем вернетесь домой". И чудо свершилось.

А однажды пришел старик и со слезами на глазах рассказал ему о семейной драме: дочь должна была родить и предстояли тяжелые роды. Профессор родильного дома Падуи сказал, что хирургическое вмешательство, возможно, станет фатальным для ребенка. "Все будет хорошо,- уверял отец Леопольд,- я говорю это Вам официально от имени Бога. А Вы знаете, что значит "официально". Веруйте!"

Он утверждал, однако, что чудеса совершает вовсе не он: "Причем тут я,- говорил он,- если они приходят ко мне с огромной верой, и благодаря этой вере Господь Бог исполняет их просьбы!"

Бывали кающиеся, которые чувствовали потребность открыть свои грехи еще до исповеди, а бывали и такие, которых приходилось догонять, чтобы они не сбежали.

Одного господина, много лет не ходившего к исповеди, привели туда друзья. Он рассуждал так: "Я встану в очередь, а потом, когда все уйдут, я тоже уйду прежде, чем мне придется войти в эту комнатку".

Но вдруг дверь кельи распахнулась, и отец Леопольд пошел прямо к нему навстречу, говоря: "Проходите сначала Вы, господин... я ждал Вас, знаете, ждал..." А после, уже в келье: "Вы не хотели приходить.., но не беспокойтесь.., я сам Вам скажу, что Вы сделали... Это то-то и то-то, правда? А теперь Вы раскаялись, правда? Тогда Бог прощает Вам все. Спасибо, что пришли и доставили мне такую радость, но я Вас жду еще... Приходите, и мы будем добрыми друзьями".

Так возникла еще одна духовная связь, не обрывавшаяся больше никогда.

Что касается чудес, то однажды удалось вызвать его на теологический спор, поставив вопрос в общих чертах.

Его спросили: "Каким образом святые умудряются утверждать с такой уверенностью: "Ты поправишься!" "На чем они основывают эти слова?" Он ответил цитатой из св. Иоанна Боско, который на подобный вопрос ответил так: "Сын мой, если бы ты знал всю цену чудес, ты молил бы Господа никогда не даровать тебе их". И объяснил, что когда святые предстают перед каким-либо несчастным, они обращаются к Богу с молитвой: "Господи, переложи страдания этой души на меня, я готов принять их на себя". И так святые связаны с Богом, что могут знать наверняка, когда такая замена будет принята".

Это было в буквальном смысле то, что делал отец Леопольд. Часто слышали, как он говорил какому-нибудь несчастному: "Переложи все на мои плечи и успокойся..."

Все это позволяет нам понять один из самых главных аспектов его жизни, тем более, что он вызывал серьезные возражения на процессах канонизации, когда речь шла о его святости.

Этот отец Леопольд, который принимал и утешал всех и во всех вселял уверенность в безграничном милосердии Божьем, при этом скромно признавая, что он никогда не совершал большого греха ("В душе я чувствую себя ребенком!"), тем не менее, в отношении самого себя испытывал постоянный, потрясающий страх перед Божьим Судом. Он дрожал как осиновый лист при одной только мысли об этом, почти ежедневно исповедовался, мысль о смерти ужасала его до такой степени, что у него не хватало храбрости даже отпевать умерших.

"Отец,- с удивлением спросил его молодой монах, который ухаживал за ним вечером перед его смертью,- почему Вы так сильно боитесь смерти?"

И он кротко ответил: "Потому что потом есть Божий Суд". И все повторял: "О, Божий Суд! Как я смогу оправдаться?"

Его обуревали сомнения в существовании ада: "Как может Бог за минутный грех наказать навечно? Это справедливо? Это милосердно? Тогда как же?!" А потом: "Оставим это, оставим, я не буду об этом думать, потому что у меня голова идет кругом. Бог - это Отец, и довольно! Он один вершит то, что хорошо".

Он был подобен Иисусу на Кресте, когда над ним нависли все грехи мира и он чувствовал себя покинутым Отцом Небесным.

Так и над отцом Леопольдом висели грехи и тревоги всех тех, кого он утешал, говоря: "Раскаиваться буду я!"

Бог даровал ему страшную и славную милость познать все таинство исповеди, которой мы с такой легкостью пренебрегаем - по одну и по другую стороны решетки.

Священники иногда исповедуют с некоторой долей снисходительности, выслушивая одни и те же грехи, которые люди бормочут без особого раскаяния. Верующие же думают о своих малых или больших провинностях больше, чем о том, что присутствуют при изумительном чуде милосердия.

А еще чаще священникам даже некого исповедывать, поскольку верующие не чувствуют в этом потребности.

И забывается, что именно это таинство является самой сутью христианства: именно в исповеди все таинство Искупления касается лично тебя, твоих нужд, твоей судьбы. Кровь, пролитая на Кресте, пролита именно за твой грех и касается именно твоей души. И ты лично участвуешь в истории страстей Христовых, сначала в качестве того, кто распял Господа жизни (перечень грехов), а потом - в качестве того, кто Его признает, благодарит и обожает (прощение).

Отец Леопольд не только целый день исповедовал, но и переживал вместе с кающимися всю драму их жизни.

Тот, кто слишком легко говорит о прощении, рискует забыть о тяжести греха и о цене искупления: поэтому маленький святой капуцин готов был пережить всю драматическую и горестную прелесть этого таинства.

Порою он был так взволнован, что всю ночь проводил в слезах, его охватывал непонятный ужас, и он хотел, как Иисус в Гефсиманском саду, чтобы кто-нибудь был рядом с ним. Только слово его духовника совершенно успокаивало его, и на него нисходила та самая благодать прощения.

И так до самого конца. А конец был спокойным, хотя уже много лет его мучила ужасная болезнь - опухоль пищевода.

В то утро 20 июля 1942 года, когда он готовился служить святую мессу, он потерял сознание. Очнувшись на своей кровати, он со смирением принял последнее причастие. Потом, когда вместе со своими собратьями читал Salve Regina, со словами "о милосердная, о благочестивая, о кроткая Дева Мария", он заснул, словно старый ребенок, на руках той, которую всегда называл с нежностью, на манер древних венецианцев: "La Parona Benedeta" "Благословенная Владычица".

В те времена, когда он был воспитателем молодых студентов, он учил: "Священник должен умереть от тяжести апостольского труда: не может быть другой смерти, более достойной для священника". А в день празднования пятидесятилетия своего священства он обратился к присутствующим собратьям:

"Разрешите вашему старому собрату сказать вам несколько слов. Мы рождены для тяжкого труда. Высшая радость для нас - быть занятыми. Просите у Господа Бога милости умереть от апостольского труда".

"Вы устали?" - спросили его как-то, видя его более утомленным, чем обычно. Он ответил: "Возблагодарим Господа и попросим у него прощения за то, что Он соблаговолил соединить нашу нищету с сокровищами Его благодати!"

СВЯТОЙ ИОСИФ РАФАИЛ КАЛИНОВСКИЙ (1835-1907)

В последней энциклике Иоанна Павла II - "Сentesimus annus" ("Сотая годовщина")* "Данная энциклика была написана в связи со столетней годовщиной энциклики "Rerum Novarum" -прим. перев." есть раздел, озаглавленный "Год 1989". Особое упоминание этой даты свидетельствует о том, что тогда произошли "события всемирного значения", пусть даже это случилось в странах Восточной и Центральной Европы.

Папа, в частности, упоминает "встречу между представителями Церкви и рабочего движения", состоявшуюся в Польше; затем крах марксизма и начало для многих народов новой - свободной - эпохи. Если же говорить о самых последних событиях, то нужно упомянуть и начало распространения католицизма в ряде стран Восточной Европы, например в России.

Однако наша историческая память была бы слишком короткой, если бы начало драмы, которая только на наших глазах начинает приходить к разрешению (и не разрешится полностью без страданий и коренных преобразований), мы связывали со второй мировой войной или с трагедией Октябрьской революции 1917 года.

Россия, Польша, Литва - ограничимся этими тремя странами, поскольку именно там происходили те события, о которых мы поведем речь. За плечами у этих стран - целые века ожесточенной и неравной борьбы за правду и свободу, против несправедливости и насилия.

По крайней мере, этот факт должен навести нас на мысль о том, что драмы народов коренятся в сердцах людей и что смена исторических событий влечет за собой лишь смену внешних обстоятельств борьбы, ее идеологической окраски, но не меняет корней конфликтов.

Святой, о котором мы хотим рассказать,- кармелитский монах Рафаил Иосиф Калиновский. Он умер в 1907 году, при царе, когда коммунизма еще не существовало, причем умер в Вадовиче, в том маленьком польском селении, где тринадцать лет спустя родился нынешний Папа Иоанн Павел II.

"Оглядываясь на свое прошлое,- сказал однажды Папа,- я вспоминаю, что почти с самого рождения я жил рядом с кармелитским монастырем, на котором лежал отпечаток жизни и смерти раба Божьего Отца Рафаила Калиновского".

Но уже тогда, еще до начала ленинско-сталинского насилия, Польша и Литва стонали под русским сапогом и их города заливала кровь восставших.

Литовцы и поляки (католические народы, объединенные в союз с ХIV века), находились под властью России с 1772 года.

Когда в 1835 году в Вильно (Вильнюсе) на свет появился Иосиф Калиновский, отпрыск старинного и благородного семейства, Польши уже сорок лет как не существовало на географической карте: ее расчленили сильные мира сего - 82% отошло к России, 10% - к Австрии и 8% - к Пруссии. И такое положение длилось до 1918 года, а потом начались беды еще страшнее.

Литва существовала в качестве единой страны, но процесс ее насильственной русификации был скор и беспощаден. Царизм знал, что для того чтобы уничтожить народ и подчинить его себе, помимо военной силы и экономического обескровливания, необходимо прежде всего лишить его культуры и веры.

Однако мечты о свободной Польше и Литве продолжали жить в сердце их детей, и восстания следовали одно за другим.

Всего за пять лет до рождения Иосифа Калиновского произошло так называемое "Ноябрьское восстание", продлившееся десять месяцев, и он, будучи еще ребенком, мог наблюдать его трагические последствия: постоянные депортации, смертные казни на рыночной площади. Однажды ему пришлось наблюдать "страшную вереницу еврейских детей, которых гнали в ссылку". Как видим, нет таких ужасов, которые были бы связаны лишь с определенными режимами и определенными историческими периодами.

Маленький Иосиф впитывал в себя веру и свою принадлежность к католичеству в национальном храме "Остра Брама", а образ "Матери Милосердия" будет сопровождать его всю жизнь.

В глубине души он навсегда сохранит врожденную близость к орденом Кармелитов, которому был вверен храм. Именно кармелиты построили рядом с ним церковь Святой Терезы с несколькими фресками, изображающими эпизоды из жизни святой, а также монастырь. Однако не менее глубокое чувство влекло маленького Иосифа и в церковь Святой Троицы, на могилы мучеников, боровшихся за объединение восточных церквей с Римом.

При всем при том, его не покидало чувство грусти при виде несправедливости и рабства, тем более, что окна его дома выходили на доминиканский монастырь, превращенный по велению царя в тюрьму (в ней впоследствии будет заключен сам Иосиф). Другие церкви и монастыри стали казармами.

В восемь лет Иосиф поступил в Институт благородных детей - в этом колледже его отец преподавал математику. Он оставался там до шестнадцати лет и блестяще закончил первый цикл обучения, наотрез отказавшись изучать "Царский катехизис", навязанный русскими. Затем он прошел двухлетний курс агрономии.

Но тут рана становится еще более болезненной: у поляка и литовца не было иного пути к получению образования, кроме поступления в какой-нибудь русский университет, что неминуемо влекло за собой русификацию будущего студента. У Иосифа были незаурядные способности к математике, поэтому после некоторых колебаний он поступил в Санкт-Петербургскую (до недавнего времени Ленинградскую) инженерную академию.

Это был самый печальный период его жизни.

Конечно, способный, воспитанный, блистающий в учебе студент снискал всеобщее уважение. По окончании трех лет обучения он был уже лейтенантом инженерного дела и ассистентом на кафедре математики той же академии.

Но он оказался в среде, проникнутой религиозной индифферентностью и научным позитивизмом, и потому его вера начала колебаться настолько, что в глубине души он стал сомневаться, не изменил ли он самому серьезному своему призванию.

Уже в старости он сделает такое признание: "Обращаясь теперь к некоторым наиболее важным моментам своей жизни, я понимаю, что тогда, прежде чем уехать в Россию, я должен был попытаться поступить в епархиальную семинарию Вильнюса. И именно потому, что я этого не сделал, многие годы моей жизни, особенно молодости, прошли даром, превратившись в суету, не принеся пользы ни мне, ни другим".

Эта оценка, вынесенная в годы полной духовной зрелости, очень сурова, близка к самоуничижению.

Конечно, в промысле Божием все периоды его жизни, в том числе и отмеченные сомнениями и неуверенностью, были лишь этапами единого предначертанного ему пути, сливались в один гармоничный рисунок спасения и святости, который пошел бы на благо всей Церкви.

Но Иосиф боялся потерять веру. В одном из своих писем он говорил:

"Я прибегаю к суете этого мира, ища в ней лекарство для себя, но не нахожу внутреннего покоя. Я должен сказать тебе, что никогда не встречал в своей жизни человека, столь нетвердого в своих намерениях, как я".

Он чувствовал себя духовно больным и объяснял это с большой грустью:

"Это мое несчастье: я ищу дух, а нахожу лишь материю".

И тем не менее, он читал "Исповедь" блаженного Августина и посещал католический культурный кружок.

В тот период произошел один случай, который произвел на него огромное впечатление. Внезапно ощутив потребность исповедаться, он вошел в католическую церковь, но там не было ни души. Он преклонил колени в исповедальне, но в ней не было священника, который выслушал бы его исповедь. Тогда он заплакал от невыразимой тоски.

Возможно, этот случай объясняет, почему позже, когда он был уже старым священником, даже будучи больным и усталым, он никогда не позволял себе оставить свою исповедальню.

В 1855 году в возрасте двадцати лет он смог вернуться на родину на короткие каникулы, и угнетенное состояние народа потрясло его как никогда.

Он напишет в своих мемуарах:

"Крестьяне в этих местах были добрыми и добродетельными, но их подвергли стольким страданиям, в том числе воинской повинности, которая тогда длилась двадцать пять лет. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, у меня дрожит рука".

Первой работой, которая была поручена молодому инженеру, стал проект железной дороги по маршруту Курск-Киев-Одесса. Он должен был наметить трассу через грязь и болота, но на этих пустынных и безграничных просторах ему удалось, как он потом писал, "поработать с самим собой и над самим собой".

И он обрел Бога. Случайно ему в руки попала книжечка о благочестии Марии, которая пробудила и подогрела его веру истинного поляка.

Работы по строительству железной дороги на какое-то время были прерваны из-за отсутствия денег, а Калиновский, повышенный в звании до капитана Генерального штаба, был назначен в крепость Брест-Литовск на должность суперинтенданта по фортификации и эксплуатации.

Стоит немного остановиться на его пребывании там, поскольку оно оказалось определяющим для более глубокого формирования его личности, а также для проявления Божьего дара (здесь начались размышления о его истинном призвании и первые попытки мирского проповедничества).

Крепость Брест-Литовск, расположенная на русско-польской границе, была и остается до сих пор символом драмы этих народов, горнилом самых трагических событий их общей истории.

В 1596 году там был ратифицирован союз между Киевской и Римской церквами, и в память этого события была построена церковь Единения Святого Николая. Впоследствии царь отменил этот союз, повелев разрушить церковь и построить новый храм на руинах прежнего, и началось преследование католиков.

Здесь мы позволим себе перенестись в сегодняшний день: и от этой второй церкви остался лишь каркас нефа, который вплоть до недавнего времени был закрыт железными решетками и задрапирован красными знаменами. Именно в этой крепости Ленин подписал бессмысленный договор с Германией и Австрией. В этой крепости восемь тысяч русских солдат оказали сопротивление нацистам и были истреблены. В этой разрушенной крепости, получившей звание "Героическая" и считавшейся национальным памятником, еще совсем недавно возвышались гигантские монументы Ленину и советским героям. Вход же в крепость представлял собою огромную цементную красную звезду, всегда освещавшуюся красным светом - под цвет крови. Сейчас в Брест-Литовске скапливаются толпы русских, пытающихся перейти через границу.

Словом, это был населенный пункт, в котором сконцентрировались сотни лет истории; и это была крепость, доверенная Калиновскому, будущему святому.

Он был здесь в 1863 году, когда до него дошла весть о "Январской революции". Калиновскому было тогда двадцать восемь лет, присягой он был связан с царской армией, а кровью и верой - со своей Родиной.

Позже он расскажет в своих мемуарах: "Слишком явственным было внутреннее видение борьбы безоружного народа против силы русского правительства, располагавшего огромной и мощной армией. Носить мундир этой армии в то время, как сжималось сердце при известии о пролитой крови твоих братьев, было невыносимо. Я спрашивал себя: имею ли я право пребывать в бездействии, когда столько людей жертвуют всем ради этого дела?"

Выйти в отставку из русской армии было не самой сложной проблемой. Самым мучительным было сблизиться с восставшими, отдавая себе отчет в том, что восстание было ошибкой и обречено на поражение.

Ошибкой не потому, что были несправедливы выдвигаемые требования, а потому, как он говорил, что "Польша нуждалась тогда не в новом кровопролитии на полях сражений - слишком много было ее пролито,- а в поте труда".

Как он потом скажет, это было "восстание, основанное на воображении: оно было наихудшим образом организовано (пришлось закапывать оружие, так как восставшие были даже не в состоянии проследить за его распределением!); международная помощь осуществлялась лишь на словах; были и лишенные здравого смысла подстрекатели, которые использовали восстание в собственных целях".

И тем не менее, очень многие молодые люди отдавали свои жизни за идеалы правды и свободы как истинные мученики.

Калиновский сначала попытался разубедить восставших, однако был обвинен в трусости и даже в шпионаже в пользу русских.

На это он отвечал: "Посмотрим, кто сможет принести себя в жертву!"

Он поступил в распоряжение "Национального Совета восстания" и был назначен Военным Министром Вильнюсской области.

Но прежде чем дать согласие, он поставил одно единственное условие: он никогда не подпишет ни одного смертного приговора.

Но, как он и предвидел с самого начала, восстание было подавлено и обезглавлено: его руководители один за другим попадали в руки царской полиции. Губернатором Вильнюса был назначен человек, известный своими грубыми и жестокими методами. Его называли "Вешатель", и даже царь испытывал беспокойство по поводу его кровавого усердия. Проводя репрессии, он следовал элементарному критерию: "поляк и католик на языке народа являются синонимами", поэтому надо уничтожить все следы как польского языка и культуры, так и католических институтов.

Он начал с того, что отправил в ссылку Вильнюсского епископа и повесил нескольких священников, а потом переделал монастыри в тюрьмы.

В это ужасное время Иосиф Калиновский, внутренне созрев, нашел в себе силы, спустя почти десять лет, вновь пойти на исповедь.

Когда его арестовали, Калиновский решил взять всю ответственность на себя, чтобы никого не выдать.

В мемуарах он написал:

"Я боялся, что мое молчание могло побудить власти провести тщательное расследование о деятельности общества, в котором я состоял, а также о людях, с которыми я был связан. Поразмыслив над этим, я твердо решил всецело обвинить самого себя, чтобы не было необходимости вести каких-либо расследований обо мне... Взяв полностью вину на себя, я безусловно приговаривал себя к смерти".

Один биограф очень точно описал его моральный облик: "Удерживать других от серьезных ошибок, не принимать никакого участия в их совершении, но потом великодушно согласиться разделить печальные последствия этих ошибок, подвергнувшись вместе с другими наказанию и не обвинив при этом никого - вот подлинное лицо Иосифа Калиновского".

Он был приговорен к смертной казни, и "Вешатель" хотел поскорее избавиться от него, однако ему объяснили, что в этом случае он подарил бы полякам мученика: уже тогда многие его считали святым.

Это был один из тех случаев, когда вера показывает свою парадоксальную силу: если поляк означает католик, то трогать истинного поляка означает трогать истинного католика, то есть святого. Так сила уравнения (отождествления) оборачивалась против преследователя.

Смертная казнь была заменена десятью годами каторжных работ в Сибири, однако ему пришлось заплатить еще более ужасную цену: военный трибунал умышленно пустил слух о том, что его помиловали, якобы благодаря предоставленной им информации и доносам. Так бывший капитан Генерального штаба, бывший Военный Министр с бритой головой и в куртке заключенного достойно и смиренно начал свой крестный путь.

Здесь уместно привести его собственный рассказ, выдержанный в духе почти литургической торжественности:

"В праздник святых апостолов Петра и Павла, пополудни, мы, заключенные, длинной вереницей двинулись по улицам Вильнюса к железнодорожному вокзалу. Огромная толпа людей теснилась на улицах, и конные казаки оттесняли всякого, кто пытался приблизиться к нам. Многие выглядывали из окон домов.

Это было похоже на похоронную процессию. А сколько подобных конвоев прошло до нас с начала революции! Среди нас были люди разного возраста и положения: частные собственники, врачи, антрепренеры, рабочие, крестьяне, замужние женщины и девушки... Это было подобно паводку, воды которого неслись к Дальнему Востоку. Среди сопровождающих не было ни одного священника. Мы заняли места в вагонах, где нас нагромоздили одного на другого. С нами обращались, как с вещами, с которыми можно делать все, что заблагорассудится. Когда поезд тронулся, двинувшись между железнодорожными насыпями, люди стали бросать на него цветы, как на могилы умерших".

Эти размышления печальны, особенно если подумать о последующей истории: когда десятки тысяч депортированных царизмом будут "отомщены" миллионами других несчастных, тоже мучимых и тоже невинных, и Сибирь станет синонимом нового революционного террора так же, как это было при старом терроре.

В голову приходит еще одна ассоциация: поезда с депортированными напоминают нам о кошмаре нацизма, а Сибирь - об ужасах сталинизма. Как часто мы забываем о том, что насилие и несправедливость сидят в самом сердце светской власти во все эпохи, когда люди отдаляются от Бога или прикрывают Его именем свои низменные цели.

Депортированный и осужденный Калиновский проехал те же земли, через которые он, будучи офицером, чертил трассу железной дороги. Затем скорбное путешествие продолжалось до Иркутска, потом еще дальше - до Уссольских соляных копей около озера Байкал - всего около восьми тысяч километров, проделанных частично в железнодорожных вагонах, частично на грузовиках, в лодках и пешком.

Понадобилось десять месяцев, чтобы прибыть к месту назначения: "Необъятные равнины, простиравшиеся за Уралом,- писал осужденный,- превратились в безграничное кладбище для десятков тысяч жертв, отнятых от груди Матери-Родины и поглощенных навсегда".

Создается впечатление, что это выражение взято из сегодняшних газет, и это лишний раз доказывает, как мы уже подчеркивали, что прямо противоположные политические режимы могут порождать одинаковое насилие.

Слова, сказанные царским вешателем Муравьевым, сопровождавшим осужденных, впоследствии будет звучать и из уст нацистских тюремщиков, и из уст коммунистических палачей, и многих других начальников: "Жили, как собаки, как собаки, и умрут!"

Во всякую эпоху подлинная революция происходит в сердцах тех немногих людей, которые умеют защищать свою культуру и свою веру, а также умеют открыть их другим, даже живя при 35-40 градусах мороза, даже закованные в цепи и кандалы.

Иосиф Калиновский, насколько нам известно, именно в Сибири достиг самой полной внутренней зрелости.

Он писал: "Мир может лишить меня всего, но у меня всегда будет недоступное для него убежище: молитва. В ней можно соединить прошлое и настоящее, а также будущее в виде надежды... Кроме молитвы, я ничего не могу предложить Богу, следовательно, я считаю ее моим единственным даром. Я не могу соблюдать посты, у меня почти ничего нет, чтобы подать милостыню, нет сил работать, остается лишь страдать и молиться. Однако никогда у меня не было более дорогих сокровищ. И мне не надо ничего другого".

И далее: "Церковь умеет излучать надежду, даже когда человек пребывает в состоянии самой глубокой тоски, поэтому в каждом положении есть возможность использовать средства, которые посылает нам Провидение, чтобы обрести спасение".

Между тем, в его сердце вновь зрело призвание к священничеству. Время, остававшееся у него после каторжных работ, он посвящал молитве, чтению (он привез с собою "Евангелие" и "Подражание Христу" и даже разыскал переведенные поэмы Данте и Тассо, "Экзерсисы" святого Игнатия Лойолы, а также богословские тексты). Он также посвящал себя милосердию по отношению к самым слабым своим товарищам по несчастью.

Примечателен, например, случай с одним тяжело больным заключенным-пьяницей, который ничего не хотел слышать ни о Боге, ни о людях и отвергал всякую помощь. Наш святой был около него, обращаясь с ним так заботливо, что тот, умирая, воскликнул: "Я думал, что можно обойтись без Бога и без людей, но теперь вижу, что это не так!"

Мы можем привести еще множество подобных случаев, но и тогда мы не узнаем о нем столько, сколько узнали из одной любопытной и характерной детали. Некоторые заключенные включили в свои молитвы такие слова: "Молитвами Иосифа Калиновского, Господи, освободи нас!"

Он стал для них "живым таинством", которому вверяли себя, прося Божьего покровительства, как это принято в "Литаниях святых", когда в конце перечисляются таинства жизни Иисуса и верующие молят: "Твоей смертью и Воскресением, Господи, освободи нас!"... "Молитвами Иосифа Калиновского, Господи, освободи нас!"

С годами условия жизни заключенных улучшались, периодически объявлялись амнистии.

В 1874 году Иосиф Калиновский был окончательно освобожден, но в возвращенном ему паспорте значился запрет на жительство в Литве. Ему было тогда тридцать девять лет. Чтобы содержать себя, а также из любви к воспитательной работе, он принял должность наставника маленького князя Августа Чарторийского, семья которого находилась в ссылке в Париже, в отеле Ламбер, где ссыльные дворяне вели достойную и строгую, почти монашескую жизнь.

О том, как он представлял себе роль воспитателя, мы знаем из его письма к другу, пожелавшему посвятить себя такой же миссии:

"Педагоги здесь очень ценятся, и ты легко мог бы найти работу. Однако я против этого, хотя считаю тебя хорошим педагогом. До тех пор пока ты не откроешься в свете Христа, я считаю тебя неспособным к воспитанию молодежи.., потому что ты не способен понять потребность человеческой души. Пишу тебе об этом откровенно, зная, что ты сможешь отличить искреннюю дружбу от поверхностной. Ты знаешь, мой дорогой, как бы я желал, чтобы ты был полезен для самого себя, и для других, и для Бога. Пока ты еще не принадлежишь самому себе.., конечная цель жизни еще не ясна для тебя".

Маленький князь Август обладал слабым здоровьем, это обязывало наставника сопровождать его на лучшие курорты Европы; между тем, оба - учитель и ученик - продвигались по дороге к святости.

Мальчик с волнением слушал старинную биографию св. Луиджи Гонзага - маленького маркиза, ставшего иезуитом и умершего совсем молодым из-за ревности к делам милосердия.

Взрослый же, бывший Военный Министр, спрашивал себя, какой религиозный орден ему следовало избрать?

Они расстались в 1877 году. Забегая вперед, отметим, что шесть лет спустя Август Чарторийский встретит в отеле Ламбер святого Иоанна Боско и получит из его рук одежду салезианского послушника, который умер совсем молодым, но настолько зрелым, что Иоанн Павел II, едва став Папой, подписал декрет, в котором признается героизм его добродетелей, а вскоре после этого он будет причислен к лику святых.

Вернемся, однако, к Калиновскому, которого все более привлекали молитвы, а также заботы кармелитских монахинь Кракова.

Кармелитский орден Польши с трудом противостоял постоянным гонениям. Монахини мечтали и молились, чтобы появился сильный и умный наставник, который помог бы восстановить Орден. Познакомившись с Калиновским, они решили, что нашли подходящего человека. До него дошли афоризмы святой Терезы д'Авила: "Никаких волнений (никакой растерянности), все проходит (Бог не меняется), терпение (все можно приобрести), когда имеешь Бога (то есть все)".

Иосиф воспринял эти афоризмы как источник вдохновения. "Каждый день,- говорил он,- я черпаю силы из этих слов".

Наконец, призыв возобладал: "Уже год, как до меня доходил, подобно эху, голос кармелитов. Этот голос сейчас ясно обращен ко мне, и я его услышал: это спасительный голос, посланный мне бесконечной милостью Божьей. Могу лишь воскликнуть: "вечно буду воспевать милость Господа!" Сейчас я считаю призыв "к Кармелитам" призывом, внушенным Богом".

В возрасте сорока двух лет он явился в послушничество Грац в Австрии, поступив туда "с единственной мыслью посвятить себя жизни раскаяния".

Там он нашел учителя, который полностью удовлетворил его и ничего не пожалел для него. Иосиф, ставший в монастыре братом Рафаилом, скажет потом, что "за десять лет Сибири он перенес меньше, чем за один год послушничества". Но он поступил туда с таким решением: "Теперь мне остается только одно: безоговорочно пожертвовать себя Ему и никогда не расставаться с Иисусом Христом".

Он завершил свое образование в Венгрии и получил распоряжение отправиться в Польшу. В единственном монастыре - старинном скиту - жило всего восемь старых монахов, из них только четверо были поляками. Приезд Калиновского был началом перемен: против своей воли он должен был стать главным действующим лицом. Его сразу назначили наставником послушников, потом настоятелем, а потом Викарием Провинции.

Под его руководством Кармелитская провинция Польши расцвела, и теперь она одна из самых многочисленных в ордене.

В 1892 году, ровно сто лет тому назад, он открыл второй монастырь в Вадовице и превратил его в семинарию. Это было в том же городке, где тогда жили родители Иоанна Павла II.

Строгий кармелит распределял свое время между образованием монахов и семинаристов, а также осуществлял духовное руководство монастырей, заботился о создании новых фондов, о воссоздании архивов ордена, о публикации духовных текстов.

Лишь однажды Калиновский несколько усомнился, когда ему в руки попалась "История одной души"- автобиография французской монахини святой Терезы из Лизьё, которая, по выражению Папы Пия ХI, должна была потрясти мир "ураганом славы".

Пожилому и строгому монаху, требовательному воспитателю монахинь это произведение сначала показалось слишком слабым и инфантильным, и он отказался его публиковать. Однако потом интуитивно почувствовал, что глубина и сила этой книги значительно превосходят то, что он получил за годы недолгой учебы. И он написал в Лизьё извинительное письмо, чтобы "сгладить" неловкость.

Со временем он стал духовным отцом своего народа. С самого рассвета к его исповедальне стекались все большие и большие толпы людей, и там он проводил жизнь, невзирая на холод и на все более тяжкие неудобства, а его здоровье ухудшалось. Его звали "мучеником исповедальни" - это выражение было воспроизведено Иоанном Павлом II в речи, посвященной причислению Калиновского к лику святых. Он так много молился, что кто-то назвал его также "живая молитва".

"Долг кармелитов,- объяснял Калиновский,- это разговор с Богом всеми нашими поступками".

И он нашел у кармелитов свою специфическую миссию, как это характерно для всех святых, принадлежащих к этому религиозному ордену.

Он вступил в братство, когда его личность уже сформировалась, личность, отмеченная страданием и отличающаяся врожденной строгостью. Поэтому моменты покаяния, свойственные ордену кармелитов, поначалу казались ему наиболее близкими и наиболее "применимыми в религиозной практике", учитывая историческую ситуацию, в которой он жил.

И тем не менее, его назначение было иным, и Бог определил ему особое место в Кармелитском ордене, побудив его доискаться до истоков Божественного дара для избрания собственного пути.

Еще давно, когда он и не помышлял стать монахом, он задумался над тем, что орден Кармелитов, возникший на Востоке и перенесенный на Запад, подходил особенно для того, чтобы работать в этих странах ради единства Церкви.

Когда он стал кармелитом, "чудесным образом ведомый к этой цели", как он впоследствии скажет,- эта мысль в сочетании с его богатым жизненным опытом, завладела его сердцем.

"Священное единство! Святое единство! Эти слова, наполняя сердце болью, зажигают также огонь надежды",- писал он в 1904 году.

Весь пройденный Калиновским жизненный путь позволил ему понять что-то, что мы начинаем понимать лишь к концу нашего века, после падения всех режимов и всяческих идеологий: разобщение между христианами является "самым большим злом нашего общества", а "самый надежный путь для мира -это именно единение".

Чем больше проходило времени, тем больше он чувствовал, что "не в состоянии освободиться от мысли о единении" и "от желания увидеть преображенную Москву".

Он писал некоей французской монахине: "Хотя я уже чувствую, что приближаюсь к закату (ему было тогда шестьдесят два года), я не могу избавиться от мысли, что Господь Бог, если не оставит меня, позволит мне Своей милостью еще потрудиться в Кармелитском ордене Госпожи Нашей для единения Церкви".

"Привести Россию к Христу, а Христа к России" - это была его "католическая" мечта, распространявшаяся на все славянские страны. Кроме того, он рассматривал эту цель в качестве основной в своей кармелитской деятельности, опираясь при этом одновременно на теологию и историю: союз между Востоком и Западом может осуществиться только через Марию, и именно Кармелитский орден должен заботиться об этом в силу своего призвания.

Всегда относясь с огромным уважением к православной Церкви, Калиновский, однако, не способен был легко поступиться своими принципами: отделение от Рима означало для славянских народов в какой-то мере и отделение от общего Христа.

Он интуитивно чувствовал, что именно в разъединении христиан коренятся все политические конфликты, вековая враждебность, полившая кровью Европу, слабость церквей и их пособничество светской власти.

После смерти Калиновского разобщенная Церковь и на Востоке, и на Западе еще более ужасающим образом продемонстрировала свою неспособность защитить Европу, противостоять натиску широко распространяющегося неоязычества.

И тем не менее, то что осталось от общей веры, спасло Европу in extremis (лат.).

Сегодня очевидно, что объединение Церквей необходимо для того, чтобы избежать новых катастроф, но эта проблема до сих пор остается нерешенной. И поскольку данная проблема неизменно будет становиться для современной Церкви все более насущной, следует внести ясность в этот вопрос:

Союз христианских Церквей есть единственная надежда для нашего растерзанного мира, иначе он подвергнется новым идеологическим искушениям: теперь это очевидно для всякого истинно верующего человека и является предметом его неотступной заботы;

Союз этот может быть осуществлен только через Марию, и это не выдумка набожных людей, а убеждение в том, что объединить нас может только дар спасения, полностью принятый лишь Той, что решила полностью воспринять весь Божественный промысел в Христе, без всякой идеологической предвзятости, как это сделала Мария, отдавшая тело и душу, разум и сердце.

Польский кармелит Калиновский, увидевший решение проблемы в Марии, направляет нас и сегодня.

Вспомним, как на смертном одре он непрерывно повторял слова Христа: "Отец, пусть будут все - одно целое!"

БЛАЖЕННАЯ ЕЛИЗАВЕТА СВЯТОЙ ТРОИЦЫ (1880-1906)

Рассказывать о жизни святых значит также описывать их время, анализировать общество, в котором они жили и действовали, следовать за ними в их земном странствии среди людей, городов, стран, рассказывать о самых настоящих приключениях, порою героических.

Тем не менее, бывают случаи, когда эти моменты как бы отсутствуют: короткая жизнь, лишенная громких эпизодов, прожитая почти на обочине истории, а приключения, если они и есть, связаны лишь с внутренней жизнью.

Многие святые ходили бесконечными тропами, спускались в немыслимые бездны и возносились на недосягаемые высоты, но все это - в постранстве души. Впрочем, мы, христиане, хорошо знаем, как беспредельна человеческая жизнь, если в ней присутствует Бог и Его тайна.

Такой и была жизнь блаженной Елизаветы Святой Троицы, монахини-кармелитки, затворницы, умершей в двадцать шесть лет, в самом начале нашего столетия.

Церковь причислила ее к лику блаженных только в 1986 году, но ее личность и учение уже десятилетия благотворно воздействовали на христианскую духовность и богословие. Вспомним хотя бы в качестве примера, что уже в 1953 году такой известный богослов, как Ханс Урс фон Бальтазар посвятил ей целый очерк, первые же серьезные исследования богослова-доминиканца восходят к 1938 году.

Елизавета Кате родилась в Дижоне в 1880 году. Ее духовное становление началось очень рано, чтобы быть совсем точными - со дня первого причастия. Она росла непокорным ребенком. "Нрав у нее был страстный, порывистый",- говорила ее мать. А сестра добавляла: "Неугомонный, буйный до неистовства" - и завершала многозначительным французским "tres diable". Священник, готовивший ее к первому причастию, признавался: "С таким темпераментом, как у нее.., становятся или ангелом, или бесенком". И наставница Елизаветы утверждала: "Воля была у нее просто железная, чего захочет - всегда добивается". Девочку почти ежедневно одолевали приступы гнева, и вообще ей была свойственна обостренная чувствительность.

Как тогда было принято, в шесть лет ее подготовили к первой исповеди, а в одиннадцать - к первому причастию. Вот тогда-то и началось ее духовное восхождение: она совершенно всерьез устремилась к Богу. Мать внушала ей: "Если уж хочешь причащаться, тебе придется совершенно измениться". Обычные слова, которые всегда говорят детям. Но на этот раз их услышала девочка, действительно стремившаяся к истинному прощению.

Свидетельства друзей Елизаветы и людей, хорошо ее знавших, единодушны: "характер ее совершенно изменился", "перемена просто поразительная", "просто невероятный случай". Гнев еще нередко сверкал в ее глазах, но были очевидны усилия, которые она прикладывала к тому, чтобы быть мягкой и ласковой; это стало ее каждодневным трудом. Причем это не было каким-то психологическим упражнением. Кажется невероятным, но это прорвалась самая настоящая любовь.

Елизавета с самых ранних лет обрела особенную радость в таинстве Евхаристии; когда ее приводили в церковь, она надолго замирала и, необычайно сосредоточенная, погружалась в тайну Божественного присутствия. Первое причастие определило для нее все.

Повзрослев, она писала об этом матери из монастыря: "Милая моя мама, я так люблю Его, и это благодаря тебе, ведь это ты обратила сердце своей девочки к Нему, ты подготовила меня к первой встрече с Ним в тот великий день, с которого и началась моя жизнь" - (Письмо 150).

Сердце замирает, как подумаешь, что может случиться с детьми, если готовящие их к первому причастию отец и мать способны отдать все богатства своей любви: нежность и веру, разум и личный пример. Можно представить себе, каким же духовно богатым было приуготовление Елизаветы (и каким особенно утонченным), если девочка плакала все время Благодарения и, выходя из церкви, сказала своей маленькой подруге: "Сегодня я не голодна. Иисус накормил меня". Остановимся здесь, чтобы поразмыслить над тем, что же произошло.

Из жизнеописаний святых мы знаем, что личная встреча с Богом, ожидание которой всегда так мучительно, есть начало всякого истинного обращения. Казалось бы, это общее правило, но не надо забывать, что великая встреча, великое обращение уже присутствуют в тех предварительных бескорыстных действиях, в которых участвует ребенок из любой христианской семьи: появляется на свет - и возрождается во Христе; растет - и вскармливается Телом и Кровью Сына Божьего. И все же Иисус терпеливо ждет непосредственной встречи с нами, надеясь, что рано или поздно она все-таки произойдет. Но иногда, желая, чтоб мы помнили, что есть особенная, "кафолическая" благодать, Он дарует благо встречи с Ним в самый момент рождения, а потом - в раннем детстве. В Елизавете это Божье решение проявилось в веренице событий, на первый взгляд случайных, но на самом деле указывающих на ее особый путь.

Дом семейства Кате, где жила мать с двумя детьми,- отец умер, когда Елизавете исполнилось шесть лет,- стоял вблизи кармелитского монастыря; туда они и ходили в церковь. В день первого причастия, почтительно следуя приятному обычаю, девочку, одетую во все празднично-белое, представили в монастырской приемной монахиням.

Мать-настоятельница ласково сказала, что ее имя, Елизавета, означает "Дом Божий", и подарила ей на память образок, на котором было написано четверостишие:

"Благословенное имя твое строго в тайне хранилось,

Но знаменьем великого дня разрешенье явилось.

Знай, дитя, что в тебе - горняя эта Обитель,

Где живет Бог-Любовь, Бог-Спаситель".

Неважно, что монахиня воспользовалась народным, а не научным толкованием, неважно, что так бывало с тысячей других детей в подобных ситуациях. Для этой девочки это прозвучало потрячающим откровением: "Дом Божий"! Это же значит, что Сам Бог в ней живет! Через всю жизнь Елизавета пронесла это твердое убеждение: "Во мне живет Он!"

Вся остальная ее жизнь вместилась в это первое Причастие, и удивляться нам больше нечему: ни тому, что в четырнадцать лет Елизавета посвятила Господу свою невинность, ни тому, что слово "кармель" (где ей открылась тайна) постоянно звучало в ее душе. Во всяком случае, юность ее отмечена печатью рано развившейся духовности. И надо подчеркнуть еще одно ее качество, отнюдь не второстепенное: любовь к музыке и танцам. Мать хотела сделать из нее знаменитую пианистку: к восьми годам Елизавета уже чудесно играла, в одиннадцать лет получила диплом, а в тринадцать - первую премию Дижонской консерватории. Она безумно любила Шопена. Но даже это чувство было той любовью, что жила в ней и вела ее.

Социальное положение (она была дочерью чиновника) почти обязывало ее часто посещать маленькие балы и музыкальные утренники, да и мать это поощряла, пытаясь таким образом отвлечь дочь от монашеских намерений. Но всякому, кто видел ее в то время, хотелось сказать: "Елизавета - не здесь". А самые проницательные добавляли: "Она видит Бога". Один юноша, с которым они долгое время общались - у них были общие интересы,- говорил потом своим друзьям: "Знаете, она совсем не такая, как другие".

Есть одна очень важная запись о ее тогдашнем положении, оставленная другом их семьи: "Елизавета как бы пронизывала насквозь своим взглядом, но без любопытства, тщеславия, без властности - было в этом что-то сверхъестественное". "Пронизывать взглядом без любопытства, без тщеславия, без властности" -- очень точное описание того, что мы называем чудом христианской зрелости.

Елизавета, в свою очередь, откроет потом своей настоятельнице главную тайну этой зрелости. "Светские сборища... привлекали меня тогда по неразумию сердца моего.., но в восемнадцать лет все кончилось: я целиком принадлежу Богу. Случалось, что посреди мирских увеселений меня вдруг будто схватывал мой Водитель и мысль о завтрашнем причастии - да так сильно, что я становилась как бы бесчувственной, как бы отстраненной от всего вокруг".

Если это удивит нас или покажется неестественным, подумаем, не удивляется ли Господь, если мы, причастившись действительного Его Присутствия, думаем о чем-то стороннем?! И тогда нам не покажется необычным то, что Он иной раз вознаграждает нас примером существа, всецело поглощенного Им.

Елизавету в ту пору неудержимо влекло к кармелитам, к той чисто созерцательной жизни, которая в сердце Церкви и мира. Если действительно все верующие - единое соборное Тело, то в Теле этом есть сердце, и оно разгоняет кровь по всем членам, орошая их личной любовью Христовой. Миру может казаться пустым и ненужным, что где-то живут сестры-затворницы, всецело отдавая себя Богу, восхваляя Тайну Его Воплощения, так что хвала их организует все вокруг - и время, и пространство, и отречение, и желания, и чувства. Мир еще не развалился и не рассыпался в прах только благодаря Церкви, а Церковь не развалилась только благодаря Христу. В этом взаимном охранении и проявляются, главным образом, брачные узы, связывающие Христа с Церковью и Церковь со Христом. Мир, к сожалению, этого не понимает, но иногда не понимают этого и сами верующие.

Мать Елизаветы, так хорошо подготовившая ее к первому причастию, тоже не поняла, к чему призвана ее дочь; всеми силами она сопротивлялась ее намерению и упорно не позволяла принести первый обет, пока Елизавете не исполнился двадцать один год, по тем временам - совершеннолетие. В ожидании и приуготовлениях к свершению своего призвания, девушке была дарована и новая встреча, открывшая ей необъятные просторы Любви Божией, Таинства Пресвятой Троицы. И до этого события Елизавета, конечно же, верила в Пресвятую Троицу, но, как и у большинства из нас, вера ее оставалась как бы изолированной, просто верой в Бога-Отца, во Христа Сына Божьего и в Святой Дух,- последовательно, раздельно. Никто не размышляет о Троице как о Живой и Действующей в Единстве Любви, как о Тайне, которой пронизано все существующее. В это время, как пишет фон Бальтазар, и открылся очам и сердцу Елизаветы жаркий поток бесконечной любви, истекающей от Отца к Сыну - в Дух - и устремляющийся к творению, поглощая и спасая собой все человечество, всю историю, все судьбы.

До этого события жизнь и даже вера представлялись ей некоей вереницей фотографий; она разглядывала их с любовью по отдельности, а теперь неожиданно все пришло в движение, и развернулась величественная Бого-человеческая драма, прекрасная и глубокая, и Елизавета, маленькое существо, полностью растворилась в животворящей безмерности Божественной Троицы. Теперь она могла увидеть все сущее - даже тех, кто отвернулся, отдалился (даже мать, так болезненно от нее отдалившуюся) -- в свете великой тайны Единства. Теперь поняла она, что есть место, где "душам суждено свидание", по ту сторону времени, пространства, призваний, сословий. Она увидела "троичность" и в мире, и в делах человеческих.

В августе 1901 года Елизавета вступила, наконец, в Кармелитский орден и прожила там последние пять лет жизни - обычно такого срока монахиням едва хватало, чтобы просто "приспособиться" к новой жизни. Слышали, как она прошептала, переступая порог: "Бог - здесь! О, как Он здесь! Как Он во мне!" Войдя в свою маленькую и тесную келью, сказала: "А здесь - Троица". Таким и стало ее новое имя - "Елизавета Святой Троицы".

О последующих, немногих годах ее напряженной жизни рассказывать очень трудно, они протекли слишком просто. Кто знает, что происходит с творением, когда оно видит Бога во всех деяниях, во всем человечестве, во всем существующем? Или что значит - хранить Господа в себе и устремляться к Нему?

Достаточно, наверное, нескольких свидетельств из ее писем:

"Если б ты знала, как мне прекрасно и покойно, когда причащаюсь Святейшим Таинствам... Когда раскрываю двери, мне кажется, что раскрылось Небо, да так оно и есть", (Письмо 114).

"Сегодня провела на кухне чудесный день с половником в руке. Большой радости эти обязанности не вызывают, но подумаешь только, что рядом - Водитель, тут, среди нас, и тотчас душа ликует из самой сердцевины своей" (Письмо 206).

"Работала в прачечной, натрудилась неимоверно, но старалась от других не отстать. А белье полоскала - забрызгалась немного и рассмеялась - и усталость ушла. Видишь, во всем кармелиткам радость: и в молитве мы с Богом, и в стирке. Везде мы с Ним! Им живем, Им дышим! Знала бы ты, как я счастлива! Как все просторнее мой мир" (Письмо 83).

"Все делаю с Ним, все исполнено Божественной Радостью. Отдыхаю ли, работаю ли, молюсь ли - все мне прекрасно и дивно, потому что Водитель мой всюду" (Письмо 82).

"Сколько любви вокруг меня, словно я брошена в океан, и он поглотил меня... Он - во мне, и я - в Нем. Ничего не хочу, только любить Его и не мешать Ему любить меня каждый миг, каждый шаг, пробуждаться в Любви, жить в Любви, засыпать в Любви, душою - в Его Душе, сердцем - в Его Сердце, очами - в Его Очах... Знала бы ты, как я полна Им!" (Письмо 146).

Даже нам, христианам, слышать подобное об Иисусе Христе как-то непривычно, это кажется странным, необычным. Вот когда так говорят влюбленные, тут сразу понятно, хотя они вряд ли чувствуют ответственность за свои слова (да и не могли бы). Хотя нам следовало бы знать, что выражения любви наполняются настоящим чувством, только если они - часть любви к Богу, даровавшему нам сперва нашу, а потом и Свою Жизнь. Сам Иисус говорил апостолу Петру: "Симон Ионин! Любишь ли ты Меня более всех прочих?"; и Петр, не стыдясь, отвечал Ему: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя".

Остались некоторые заметки, которые Елизавета писала в духовном уединении, они помогают восстановить окончательный путь, приведший ее к пониманию бытия через обретение душеспасительного убежища в Сердце Господа.

В ноябре 1904 года Елизавета написала свою знаменитую "Молитву Пресвятой Троице", которая известна теперь всему миру и стала классикой духовной литературы:

"О Господь мой, Троица моя возлюбленная, помоги мне небрежением плоти моей в стяжании убежища Твоего, неколебимого и покойного обитания души моей в Вечности Твоей! О даруй мне мир мой нетревожный или же сверши исход мой от Тебя, мой Постоянный, но ежемгновенен путь мой в светлые глубины Таинства Любви Твоей.

Умиротвори душу мою, сотвори ее Небом Твоим, Обитанием Твоим Излюбленным, Отдохновением Сладостным. Яви позволение Твое в бытии моем близ Тебя, в полном и совершенном пробуждении веры моей, пламенеющей, поглощенной деянием Твоим в Созидании.

О Христос мой возлюбленный, за любовь распятый, стражду супружества Сердца Твоего, стражду себя величием Тебя покрывающей, стражду себя любящей... до смертного часа! Но бессилием своим сокрушенная, лишь мольбами взываю к Тебе, желая облачения Тобою души моей, неразлучной в стремлениях с Душою Твоею, растворения Твоего в бытии моем во всепроникновении Благости Твоей, Пресуществления Твоего в душе моей Жизнью Твоей, Свет излучающей во все существующее. Жду пришествия Твоего во мне - Обожателем... Искупителем... Спасителем...

О Глагол вечности, Слово Господа моего, жизнь мою стражду в слушании, послушания стражду в познании мудрости Твоей, и днем,и ночью пребывания стражду в лучезарной Вездесущности Твоей. О Звезда моя возлюбленная, плени очарованием Твоим, сохрани меня в Вечности Сияния Твоего!

О Пламя "всеснедающее", Дух Любви Божией! Пади мне в пресуществлении моем воплощением Слова! Сотвори во мне человечество, вновь страждущее Пришествия Господня в Таинствах Его.

О смилуйся, Господь мой, Бог-Отец! Осени Славой Твоей бедное, малое Твое создание, узри в нем Сына Твоего Возлюбленного, Благоволения Твоего сподобленного!

О Возлюбленная моя Троица, мое Совершенство, Блаженство мое! Растворения стражду в бесконечном уединении Твоем, жертвой стражду предаться безмерности Твоей. Обретения стражду Тобою убежища во мне, ожидая могущества созерцания собственным Твоим Светом беспредельного Твоего Величия!"

Жить "неколебимо и покойно" означало для не жизнь, возвышенно-пламенную во всеединстве Любви, Добра и Согласия.

В ту же пору Елизавета прочитала в Библии о том, что Бог сотворил нас "в прославление Своего Величия", и слова эти столь глубоко запали ей в душу, что все завершилось употреблением этих слов в качестве собственного имени, которым она и подписывалась: "прославление Величия".

Помнила она и прежнюю свою страсть к музыке: нужно уметь извлечь из всего - прежде всего из самого себя,- как из прекрасно настроенного музыкального инструмента, звук, достойный Бога, достойный воспевать Его Славу. Но для этого нужно быть музыкантом, способным совершенно слиться со своей музыкой.

Казалось, Елизавета уже знала всю безмерность Тайн Божиих, хотя и была еще очень молода, и все же ее ожидал и иной опыт. Ожидало ее испытание болью, да и невозможно постичь настоящую любовь ко Христу, не узнав цену крови, которой Он заплатил за нас. В двадцать пять лет она заболела страшной, по тем временам неизлечимой болезнью Аддисона (хроническая недостаточность надпочечников, от правильного функционирования которых зависит обмен веществ). Потеря аппетита, похудание, обезвоживание всего организма, бессонница, тошнота, невыносимые головные боли.

Елизавета говорила с трогательной простотой: "Мне кажется, какие-то звери грызут мне живот". Ее не миновало ничто - даже искушение самоубийством. Вот что рассказала ее настоятельница: "Однажды, когда я уже собиралась уходить от нее, она, какая-то особенно спокойная, показала мне окно, возле которого стояла ее кровать: "Матушка, Вы вот так меня и оставите совсем одну?" Я очень удивилась, и она поспешила добавить: "Так мучаюсь, что теперь понимаю самоубийц. Но Вы не беспокойтесь - Бог хранит меня"".

"Где бы и быть Христу, как не в страданиях?" - эти слова все чаще появляются в последних письмах Елизаветы. Об этом говорила и святая Анджела да Фолиньо, известная в средневековой мистике: она напоминала, что нужно войти в страдания Христа, соединиться с Ним в "собственном Его Доме", чтобы Его воистину познать.

Так завершился путь, начавшийся для маленькой Елизаветы в день ее первого причастия со знаменательного толкования ее имени - "Дом Божий"; это стало ее призванием. Теперь она приютила в себе образ Бога Распятого и подчинилась Ему. Так и прожила последние месяцы.

Она рассказывала: RЛежу в кровати и представляю, как поднимаюсь к алтарю и говорю Ему: "Боже Мой, не тревожься обо мне!" И такая тоска иной раз, но успокаиваю себя и говорю Ему: "Это не в счёт, Господи!"Ї

В одном из последних писем Елизавета пишет: "На моем кресте я наслаждаюсь радостью неизведанной, оттого что в боли открыла Любовь, и вот - стремлюсь к ней. Она - жилище мое излюбленное, в ней мир и отдых, в ней, я уверена, встречусь с Водителем моим" (Письмо 271).

Очень трогательным и знаменательным оказалось последнее свидание Елизаветы с госпожей Кате. Мать тяжело переживала, когда дочь ушла в монастырь, теперь им предстояла разлука еще тяжелее. Но дочь решила увлечь мать, чтобы и она отдала все Господу. Послушаем, что рассказывает об этом ее мать: RВся ее жизнь сосредоточилась в глазах. В конце нашего последнего свидания она собрала всю свою храбрость и сказала: "Мама, когда сестра известит тебя, что страдания мои окончились, ты должна упасть на колени и сказать: "Господи, Ты мне ее дал, и Тебе я возвращаю ее. Благославенно Имя Твое!"Ї Мать так и сделала, повторив потом, слово в слово, все, что дочь вложила ей в сердце. Вот какова святость: неуклонно идти к Богу, увлекая за собой всех, кого вверил нам Господь.

Умерла Елизавета 9 ноября 1906 года. Этот скорбный день совпал с другим, бесконечно постыдным для всего человечества, когда в Парижской Палате Депутатов некий господин Вивиани произнес хвалебное слово действиям, направленным на дехристианизацию Франции. Вышло постановление о насильственном закрытии монастырей, и был принят закон о принудительном отделении Церкви от государства. В горделивом угаре от своих слов оратор вещал: "Мы вырвали сознание человека из лап веры. В прошлом он, несчастный и угнетенный, изнуренный поденщиной, сгибал колени, но мы подняли его: мы сказали ему, что в облаках нет ничего, кроме химер. Вместе, разом, одним величественным взмахом потушили мы все небесные огни, и ничто не в состоянии зажечь их снова". В этот самый миг Господь зажег на небе звездочку Елизаветы Святой Троицы.

И век наш на исходе, а она все сияет и сияет ...

ДЖАННА БЕРЕТТА МОЛЛА (1922-1962)

Процесс причисления к лику блаженных Джанны Беретта Молла еще не завершен, и мы не собираемся предвосхищать суждения Церкви. Мы просто хотим рассказать историю женщины - она была обычной матерью, но папы и епископы поставили ее в пример всему христианскому миру.

23 сентября 1973 года Павел VI сказал о ней в "Angelus": "Эта мать, прихожанка Миланской епархии, даровала жизнь своему ребенку, сознательно принеся в жертву свою собственную". Эти же слова повторили совсем недавно Иоанн Павел II и кардинал Мартини.

Случившееся принадлежит нашему времени и не только потому, что Джанна умерла всего тридцать лет назад и сравнительно молодой, но главным образом потому, что это событие отвечает на те вопросы, которыми все острее задается современность.

На II Ватиканском Соборе было торжественно заявлено, что "Господь Иисус всем и каждому из своих последователей, в любых обстоятельствах, заповедал святость жизни", что "все верующие, любого положения и состояния, призваны к полноте христианской жизни и к совершенствованию в милосердии" и что, "невзирая на разный образ жизни и разные задачи, святость едина, ибо взращивает ее Дух Святой". Но сейчас совершенно необходимо засвидетельствовать это убеждение примерами для почитания и подражания всем верным. Меня часто спрашивают, почему в "Портретах святых" я почти всегда описываю лиц духовного звания или же тех кто так или иначе посвятил свою жизнь Богу? Ну, конечно, хотелось бы услышать о святых, которые жили обычной жизнью: работа, семья, супружество, дети, будни, радости, тревоги,- словом, жизнь, близкая всем нам.

Если за этим вопросом стоит представление о том, что можно стать святым, не отдавая себя всерьез и всецело Богу, то это, конечно же, неверно. но вопрос будет правомерным, если в нем скрывается желание понять, как достичь того духовного состояния, в котором суть святости ("Любить Бога всем сердцем, всей душой, всеми силами"), живя самой заурядной и обыденной земной жизнью.

Супруг Джанны Беретта, вскоре после смерти жены, отвечая на расспросы о ней, сказал просто: "Я и не замечал, что живу со святой". Но сам же потом уточнил, что эти слова объяснялись распространенным убеждением в том, что святость должна проявляться в изобилии невероятных происшествий (нечто вроде постоянной погруженности в чудесное). Впоследствии, по продолжительном размышлении о жизни своей жены, он впервые понял, что "святость - это повседневная жизнь, озаренная светом Божиим".

И, тем не менее, Церковь, прежде чем объявить кого-либо святым, всегда требует доказательств, подтверждающих "добровольное подвижничество его жизни". Но в случаях такой "повседневной" святости подвижничество долго остается сокрытым: человек просто принимает любые испытания, пока любовь к Богу и к ближнему не получит возможности выявиться во всей своей мощи и сверкающей чистоте.

Вернемся же к свидетельству супруга: "Джанна была замечательной женщиной, но в ней не было ничего необычного. Она была красивой, умной, доброй, улыбчивой. Была современной, элегантной. Водила автомобиль. Любила горы, хорошо каталась на лыжах. Обожала цветы и музыку. Многие годы мы с ней посещали концерты Миланской консерватории... Ей очень нравилось путешествовать. Мне часто приходилось по делам службы выезжать за границу, и при малейшей возможности я брал ее с собой. Так мы побывали в Голландии, Германии, Швеции, в общем, объездили почти всю Европу..."

Однако нам нужен луч света, который озарил бы все, какое-то событие, которое внезапно все прояснит, и лучше всего отталкиваться от последних семи месяцев жизни Джанны, когда "совершенное милосердие" овладело сердцем этой супруги и матери.

Еще летом 1961 года врач Джанна Беретта и инженер Пьетро Молла были счастливой супружеской парой: она с радостью отдавала все свои знания своей амбулатории; он возглавлял предприятие с тремя тысячами рабочих. Они жили в согласии, растили троих маленьких детей от двух до пяти лет. Дети были для них богатством, и они с нетерпением ждали нового подарка своей любви. Об этом свидетельствует письмо Джанны: "Я так счастлива с Пьетро и с нашими чудесными малышами, не устаю благодарить за это Господа. Как бы мне хотелось еще одного малыша".

В августе она с радостью узнала, что ее ждет новое материнство, но вскоре счастье омрачилось: врачи обнаружили у нее опасное заболевание - фиброму матки,- требовавшее срочного хирургического вмешательства. Джанна была врачом, и сразу же поняла всю опасность. В то время медицина предлагала лишь два пути, безопасных для жизни матери: полостную операцию с удалением как фибромы, так и матки, или удаление одной только фибромы, но с прерыванием беременности. Было также и третье решение: удаление одной только фибромы с сохранением плода, но в этом случае существовала смертельная опасность для жизни матери.

Мы читаем в медицинском заключении: "Наложение шва на матку на первых месяцах беременности часто приводит в дальнейшем к ее разрыву и ставит под угрозу жизнь пациентки, как правило, на четвертом и пятом месяцах беременности. Доктору Джанне это было хорошо известно". И даже в случае нормального протекания беременности опасность становится неизмеримо большей к моменту родов.

Прежде чем отправиться на операцию, Джанна пошла к своему духовнику; чтобы он обнадежил ее и придал ей мужества.

"Дон Луиджи,- сказала ему женщина,- все эти дни я молилась. Вера и надежда мои - только на милость Господню, потому что медицинский приговор короток и ужасен: "Или мать - или ребенок". Я полагаюсь на Бога и твердо знаю, что должна исполнить материнский долг. Господу приношу я в жертву мою жизнь. Я готова на все, лишь бы спасти моего ребенка".

Вот как она сама описывала свою первую встречу с хирургом: "Перед операцией профессор спросил меня: "Что делаем: спасаем Вас или ребенка?" "Сначала спасаем ребенка! - не задумываясь, сказала я. - Обо мне не беспокойтесь". И после операции он сказал: "Ребенка спасли". Профессор, будучи иудейского вероисповедания, исполнил волю пациентки, хотя, быть может, в глубине души и не одобрял ее выбора. Только он и Джанна полностью осознавали, что значит "мы спасли ребенка": для матери эти слова означали еще долгие семь месяцев страданий.

Когда он снова увидит ее,- в тот самый, роковой момент родов,- он воскликнет со смешанным чувством восхищения и стыда за свою науку: "Вот она какая - мать-католичка!" - одно из тех откровений, которые Бог властен исторгнуть даже из уст людей, весьма от Него далеких.

Первая операция прошла успешно: героический выбор был сделан, и, казалось, все приходит в норму. Джанна вернулась к семейным заботам, в свою амбулаторию; неудобства и страдания, сопровождавшие опасную беременность, переносила стойко, не выказывая боли и дурного самочувствия, чтобы не нарушить спокойствия детей и супруга. Продолжала жить нормальной жизнью, обретая в этом радость, и не теряла надежды.

За месяц до родов ее муж собрался в Париж по служебным делам. Джанна попросила его привезти ей какие-нибудь журналы мод. "Если Бог оставит меня здесь,- сказала она,- сошью себе что-нибудь красивое". В этих журналах сохранились ее пометки возле особенно понравившихся моделей. Когда она станет святой, эти журналы будут реликвией. Это не должно нас шокировать: надо привыкать к новому способу мышления.

Джанна теперь жила в постоянной тревоге, но таила ее от близких; опасность поддерживала ее силы в заботах о ближних, в молитве и в жертвенности; трезво и сознательно она обретала стойкость: на ее рабочем столе потом обнаружат медицинские справочники, открытые на главе "Материнство в опасности".

"Я часто думал о том,- рассказывает Пьетро Молла,- что она требует, чтобы "сохранили беременность", но я не смел углубиться в эту мысль. И я не решался заговорить об этом с моей женой. А через некоторое время она сказала мне: "Пьетро, ты всегда так любил меня! Мне нужно, чтобы сейчас ты любил меня еще больше, потому что эти месяцы самые ужасные в моей жизни". Внешне она была совершенно спокойна. С обычным усердием занималась детьми и своими пациентами. А потом я вдруг обнаружил, что она стала как-то странно внимательна к домашним делам: приводила в порядок вещи в ящиках, белье в шкафах.., словно собиралась надолго нас покинуть..."

Только своему брату, священнику, открыла она свое состояние: "Самое главное еще впереди, тебе этого не понять... Наступит мгновение, когда решится: или я - или он". Но в этих словах не было вызова, только нежность к малышу, которого она вынашивала.

Вернемся теперь к скорбному повествованию супруга: "За полтора месяца до рождения нашего ребенка случилось нечто такое, что очень взволновало меня. Я спешил на работу и собирался уже выходить из дому, был уже в пальто. Джанна - она и сейчас стоит у меня перед глазами - прислонилась к шкафу в прихожей. Потом медленно подошла ко мне. Не сказала: "Присядем", "Задержись на минутку", "Поговорим". Ничего. Только подошла молча, словно силясь сказать что-то важное, тяжкое, давившее ее изнутри и требовавшее выхода, о чем хочется сказать "раз и навсегда". "Пьетро,- сказал она мне,- умоляю тебя.., если придет время выбирать между мной и ребенком, сделай выбор в пользу ребенка. Очень прошу". Вот так. И больше ничего. Я чувствовал, что не способен ей ничего ответить. Я хорошо знал свою жену, знал, как она великодушна, знал ее стремление к самопожертвованию. И вышел из дома, не сказав ни слова".

Она повторит свою просьбу незадолго до родов. И скажет своей подруге:

- Собираюсь идти в больницу и не уверена, вернусь ли. Беременность у меня с серьезными осложнениями, и я должна буду выбрать: или я - или он. Хочу, чтобы жил мой ребенок.

- Но у тебя уже трое! Мало ли забот? Ты должна жить!

- Нет-нет... Хочу, чтобы жил ребенок.

Другой своей подруге, встреченной в парикмахерской, Джанна сказала: "Молись, молись и ты! Как я научилась молиться за моего будущего ребенка, которого так тяжело ношу... Помолись за него, пока не свершится воля Божья!" И Бог пожелал, чтобы ее страдания начались в Страстную Пятницу 1962 года.

Вот что рассказывает медсестра: "Подымаясь по лестнице в свое отделение, я случайно встретила Джанну. Она мне и говорит: "Сестричка, вот и я, пришла помирать". А смотрит так ласково, так спокойно. И быстро прибавила: "Лишь бы с малышом все обошлось, остальное неважно!"

Джанна ужасно мучилась всю ночь, а к одиннадцати часам утра в Страстную Субботу при помощи кесарева сечения родила красивую и здоровую девочку; как раз в этот момент зазвенели колокола, и началось празднование Светлого Дня Воскресения Христова.

Когда Джанна пришла в себя после наркоза, ей принесли новорожденную малышку. Муж рассказывает: "Она долго-долго смотрела на девочку. Потом прижала ее к груди с невыразимой нежностью и гладила, гладила ее, не говоря ни слова".

Страдала она еще целую неделю, пока септический перитонит не сделал своего дела; медицина оказалась бессильной. Последние свои дни она смиренно отдала полному самопожертвованию, упросив врачей не давать ей ни снотворных, ни болеутоляющих средств, чтобы остаться до последнего часа в полном сознании: умоляя Христа Распятого и Богородицу о райской вечности.

На рассвете в среду Светлой Седмицы она пришла в себя и сказала мужу: "Пьетро, я исцелилась. Я была уже там, и если б ты знал, что я видела! Когда-нибудь я тебе расскажу. Понимаешь, я была слишком счастлива с тобой и нашими чудесными ребятишками, такими здоровыми и красивыми, благословенными Небом! И меня послали назад, чтобы я еще пострадала; нельзя было бы предстать перед Господом без этих страданий". Согласно таинственному предзнаменованию, ей оставалось еще три дня мучений: по милостивому замыслу Бога Отца, каждый должен совершить во плоти своей Страсти Христовы.

Мы еще вернемся к этой смерти, к этим семи месяцам крестного пути, за которые жизнь ее приобрела ту ясность пред лицом вечности, которая присуща жизни святых. Сейчас же попробуем в свете всего, что мы узнали, окинуть взором все ее существование; не для того, чтобы выискать некие героические события, но для того только, чтобы отметить то христианское содержание всякого существования, которое и делает возможной человеческую святость.

Ее супруг пишет, как бы обращаясь к ней: "Ты не совершила ничего необычного, не подвергала себя особенному покаянию, не искала отречения ради отречения, героизма ради героизма. Ты ясно чувствовала и достойно исполняла свой долг девушки, супруги, матери и врача и всегда была готова исполнить волю Божию, желая святости для себя и для других".

Родители Джанны были людьми замечательными - это была одна из тех многодетных супружеских пар начала века (Джанна стала десятой из тринадцати детей), для которых вера оставалась единственным основанием и поддержкой всей жизни: в работе и воспитании, в мыслях и чувствах, в радости и страданиях. Когда Джанна через тринадцать лет после их смерти встретит своего суженого, она скажет о них: "Дорогие мои, святые родители, честные, мудрые той мудростью, которая происходит от великодушия сердца - справедливого и богобоязненного". И перед венчанием священник (один из братьев Джанны) скажет ей: "Джанна, я не скажу, что ты святая, а вот мама наша - святая. Помнишь, какая она была добрая, нежная, улыбчивая, терпимая, деятельная, набожная: всегда - и в радости, и в скорби?"

Другой ее брат вспоминает: "В любую погоду: в дождь ли, в засуху, в холод, в жару - всяким утром сопровождала наша мама своих детей в церковь к святой мессе и к святому причастию. Будила она нас не окриком и не страхом наказания, а ласково так приглашала: погладит по лицу рукой, а ты сам думай - проснуться или дальше спать. Учила нас молиться Иисусу, до причастия и после; собирала нас всех вокруг себя у церковной скамьи, чтоб помолчали и побыли немного наедине с Господом; а сразу после причастия наставляла нас, как Его нужно благодарить, потом начинала молиться сама, а нам предлагала повторять за нею. Это были молитвы не по книге, а как бы в приливе вдохновения, и молилась она просто и прекрасно".

Святость вообще всегда отличается простотой отношений с Господом Иисусом, а простота эта всегда начинается со встречи. Жить в семье действительно христианской означает обрести эту сверхъестественную встречу с Богом совершенно "естественно", как совершенно естественно встречаться каждый день с отцом и матерью, слушать их наставления, брать пример с их усердия и заботы, принимать их наказания и прощение, одним словом, научиться их вере, надежде и любви. В таком случае чудо "обращения" (буквально "оборачивания" ко Христу) происходит легко и просто, все равно что ребенку обернуться на ласковый зов матери. Святость Джанны так и началась.

Позднее домашние дары святости сменились благословенными дарами традиций церковной жизни, течение которой захватило ее и увлекло за собой. Попытаемся собрать некоторые определяющие моменты ее жизни в этом потоке.

С шестнадцати лет Джанна начала посещать курс духовных упражнений в приуготовлении к Святой Пасхе (как многие из вас делают сейчас). Сохранились некоторые ее заметки, озаглавленные ею: "Воспоминания и молитвы Джанны Беретта". Одна из молитв начинается так: "Иисус, обещаю тебе подчиниться всему, в чем проявится воля Твоя. Дай только знать о воле Твоей".

Остался также список одиннадцати ее "намерений", или "жизненных решений", прочитаем их, чтобы лучше осознать, как формируется христианское сознание в нежные годы ранней юности.

1. "Свято обещаю совершать все в жизни во имя Иисуса. Всякое мое действие, всякое мое страдание предлагаю в дар Иисусу".

2. "Обещаю, что ради моего служения Господу не буду никогда ходить в кинематограф, не узнав наперед, какой фильм там показывают - скромный или безнравственный".

3. "Лучше умереть, чем совершить смертный грех".

4. "Хочу страшиться смертного греха, словно змеи ядовитой, и повторяю: лучше тысячу раз умереть, чем оскорбить Господа".

5. "Желаю молить Господа, чтобы Он помог мне избежать ада; постараюсь избежать всего того, что могло бы повредить моей душе".

6. "Повторять Ave Maria каждый день, чтобы Господь сотворил мне легкую смерть".

7. "Умоляю Господа помочь мне осознать величие Его Милосердия".

8. "Добросовестно учиться, даже если не хочется, но делать это во имя Любви Иисусовой".

9. "Готова с сегодняшнего дня молиться, стоя на коленях; по утрам ходить в церковь, вечером молиться в своей комнате".

10. "Готова подвергнуться любому порицанию и упреку... Путь смирения - самый короткий для достижения святости".

11. "Молить Господа, чтобы Он взял меня в рай. Напоминать себе всегда, как страшно не попасть в Обитель Небесную; буду молиться, и с помощью Господней войду в Царство Небесное со всеми святыми и другими душами добродетельными".

Несложно обнаружить в этих "намерениях" - в их тоне и настрое - слышанные ею проповеди.

Может быть, вы скажете, что в них слишком много морализаторства, но справедливее будет отметить, как много в них серьезности и желания возлюбить Иисуса не только на словах, но и на деле; ведь чаще огромные пространства дневников заполняют умными замечаниями и красивыми цитатами - без всякой пользы, кстати сказать. Тем более, что эти "намерения" со временем воплотились в активную общественную жизнь, когда Джанна стала воспитателем в местном кружке "Католического действия". Она учила своих девушек - словом и личным примером,- что нужно "нести людям истину приветливо, чтобы пример твой был привлекательным, а если возможно, то и героическим", потому что "человек всегда хочет увидеть, пощупать, почувствовать, одними словами никого не убедить. Просто разглагольствовать - мало, увлечь можно только личным примером". А для этого необходимо "всегда быть живым свидетельством величия и красоты христианства". Все эти выражения мы взяли из конспектов, которые Джанна - студентка университета - готовила для молодых девушек из кружка "Католического действия".

Закончив медицинский факультет в великой неразберихе военного времени, Джанна начала работать врачом в амбулаториях Мадженты и Мезеро, при этом активно участвуя и в политической жизни (в выборах 1948 года). Несколько лет она напряженно размышляла над своим призванием: сердце и вера склоняли ее последовать примеру одного из братьев, который также получил медицинское образование, но потом стал капуцином и уехал миссионером в Бразилию.

Известны некоторые заметки из ее рабочей тетрадки о том, как она понимала профессию врача: "Красота нашего служения. Все в мире работают - так или иначе - на благо человечества. Мы же работаем непосредственно с человеком. Объект нашей науки и деятельности - человек, который взывает к нам: "Помоги!" - и надеется, что мы вернем ему полноту жизни... Наша миссия не заканчивается, когда лекарства бессильны помочь. Ведь остается душа, которую нужно привести к Богу. Об этом нам говорит Иисус: "Кто посетил больного - посетил Меня". Миссия наша сравнима со священнической: как священник может прикоснуться к Иисусу, так и мы, врачи, касаемся Тела Иисусова, воплощенного в наших больных - бедных, юных, стариках и детях. Через них Иисус является нам. Да будет нас как можно больше - врачей, готовых служить Ему".

Вполне вероятно, что эти заметки сделаны на какой-нибудь конференции, но комментарием к ним являются свидетельства всех, кто видел, как она воплощала эти принципы в жизнь до самого конца, когда уже на последних месяцах беременности наносила прощальные визиты, прежде чем отправиться в больницу умирать.

Последним, решающим событием на пути к святости оказалась ее встреча с инженером Пьетро Молла, происшедшая в 1954 году, когда ей исполнилось тридцать два года. 1954 год был провозглашен "Годом Марии", и Джанна отправилась в паломничество в Лурд. По возвращении она рассказывала своей подруге: "Была в Лурде, чтобы спросить Мадонну о дальнейшей моей судьбе: стать мне миссионером или выйти замуж. Вернулась домой - и встретила Пьетро".

Познакомились они на собрании киноклуба в культурном центре гуманитарных наук Мадженты, потом опять встретились в театре Ла Скала на балетном спектакле по случаю Нового года и потом вместе подняли новогодние бокалы в доме Беретта. С этой поры они часто виделись, ближе узнали друг друга. И, наконец, официально обручились в феврале 1955 года.

Перечислив их первые встречи с чисто внешней стороны, почти светской, мы сознательно не говорим о встрече "внутренней", глубокой, встрече их душ с самых первых прозрений - и это только для того, чтобы наш "рассказ о святости" развивался по обычному сценарию нашего современного общества.

"С каждым днем мы все лучше и лучше понимаем друг друга",- отметил тогда Пьетро. Оказалось, что имеют они одни и те же "желания и источники вдохновения, надежды и убеждения". Пьетро признавался: "Чем больше узнаю я Джанну, тем больше убеждаюсь, что лучшей встречей Господь и не смог бы одарить меня".

Джанна писала ему: "Пьетро, если бы я могла высказать все, что испытываю к тебе! Но у меня не получается. Ты понимаешь, Сам Господь пожелал облагодетельствовать меня. Ты тот человек, которого я желала встретить, но признаюсь тебе, иногда спрашиваю себя: "Смогу ли я быть достойной его?". Да-да, тебя, Пьетро, потому что я чувствую себя такой ничтожной, ни на что не способной до такой степени, что даже сильно желая сделать тебя счастливой, боюсь, что не смогу этого сделать. И тогда я прошу Господа: "Господи, ты видишь мои чувства и мою добрую волю, направь меня и помоги мне стать такой супругой и матерью, какой захочешь ты, и я думаю, что этого же захочет и Пьетро". Ты доволен, Пьетро?"

Когда Джанна была маленькой, священник ей однажды сказал, что ей повезло иметь мать, которая была похожа на "сильную женщину", о которой говорится в Библии в Книге Притчей.

И, вспомнив об этом после того, как она получила обручальное кольцо, она написала своему суженому: "Мой дорогой Пьетро! Как мне благодарить тебя за великолепное кольцо? Пьетро, дорогой, в благодарность за это я дарю тебе свое сердце и буду любить тебя всегда, как люблю сейчас. Думаю, что накануне нашего обручения тебе будет приятно знать, что ты для меня - самый дорогой человек, к которому постоянно обращены мои мысли, чувства, желания, и я с нетерпением жду момента, когда стану твоей навсегда... Я часто люблю размышлять над словами: "Сильная женщина, кто найдет ее?.. Сердце ее мужа может довериться ей... и т. д." Пьетро, если бы я могла стать для тебя той сильной женщиной из Евангелия! Однако я чувствую себя слабой..."

И суженый ответил: "Ты для меня - сильная женщина из Библии. Возле тебя моя радость совершенна".

В другом письме она пишет: "Я люблю тебя так сильно, Пьетро, что ты всегда стоишь у меня перед глазами, с самого раннего утра, когда во время святой молитвы в миг пожертвования я приношу в жертву не только свои, но и твои труды, радости, страдания, а потом в течение всего дня до самого вечера". И в преддверии бракосочетания она признается ему: "Ты теперь мой, Пьетро, и я всем сердцем и душой чувствую себя только твоей... Твои радости также и мои, и все, что тебя беспокоит и огорчает, беспокоит и огорчает также и меня. Когда я думаю о нашей большой взаимной любви, я не устаю благодарить Господа".

Все письма исполнены подлинной человеческой нежности, которая тесно связана с верой. Более того, эта любовь стала воплощением их взаимной веры.

Вот как она мыслит себе будущее: "С помощью и с благословения Божьего мы сделаем все, чтобы наша новая семья стала маленькой Тайной Вечерей, где Иисус царствовал бы над всеми нашими чувствами, желаниями и поступками. Мой Пьетро, остается всего лишь несколько дней, и я чувствую большое волнение пред исповедью и причастием Любви. Мы становимся сотрудниками Бога в деле создания и сможем дать Ему детей, которые будут любить Его и служить Ему".

А вот письмо, написанное из лыжного кемпинга суженому, которого удержали в городе фабричные дела: "Мне жаль, что в понедельник у тебя так много работы. Мысленно я всегда с тобой, и если бы я могла помочь тебе, сделала бы это от всего сердца. Вчера и сегодня здесь сияло солнце. Утром я встаю в 8 часов (какая лентяйка! Ведь ты уже на работе), а в 8.30 начинается утренняя служба. Поверь, я никогда так не наслаждалась мессой и причастием, как в эти дни. Прелестная и уютная церквушка пуста. У священника нет даже тонзуры, так что Господь принадлежит мне и тебе, потому что отныне там, где я, там и ты".

Муж потом так будет вспоминать то время: "Ты с каждым днем все более становилась для меня удивительным созданием, передававшим мне твою радость жизни.., радость нашей будущей семьи, радость милости Божией".

Джанна пожелала, чтобы в день свадьбы на ней было великолепное платье из очень дорогой ткани.

Сестре она объяснила: "Знаешь, я выбрала такую красивую материю, чтобы потом сшить из нее ризу для первой мессы одного из моих сыновей, который станет священником".

Перед таким сплетением человеческой любви и любви священной, мыслей духовных и мирских нетрудно почувствовать себя несколько обескураженным.

Необходимо, однако, поразмыслить над главным: а именно, что христианство и есть это сплетение, так же, как в Иисусе неразрывно соединяются божественное и человеческое начала.

Тот, кто достигает этой точки христианского синтеза, постоянно видит оба эти аспекта в их полной гармонии. И переходы от одного к другому кажутся ему так естественно сверхъестественными и так сверхъестественно естественными! А кто отказывается от этого живого синтеза, либо воспринимает его чисто рассудочно, неизбежно деградирует.

О счастливом времени их брака и о семейной жизни, в которую внесли радость трое детей, говорят воспоминания мужа: "Ты продолжала радоваться жизни, наслаждаться прелестью мироздания, горами и снегами, концертами симфонической музыки, театром, как это было в твоей молодости и в период нашего обручения.

Дома ты всегда была деятельной: я не помню, чтобы ты хоть когда-нибудь сидела без дела... Несмотря на семейные обязанности, ты продолжала свою миссию врача в Мезеро, главным образом, из любви и милосердия к молодым мамам, к твоим старикам и твоим хроническим больным... Твои намерения и твои поступки были всегда в полном соответствии с твоей верой, с духом милосердия твоей молодости, с верой в Провидение и с твоим кротким характером. В любых обстоятельствах ты руководствовалась волей Божией и полагалась на нее. Я помню, что каждый день ты молилась и беседовала с Богом, благодарила его за то, что Он даровал нам замечательных детей. И ты была так счастлива!"

Во время канонического процесса причисления ее к лику святых были подняты также самые деликатные вопросы, касающиеся супружеских отношений. И в нашем распоряжении имеется строгое клятвенное свидетельство мужа: "Что касается супружеской чистоты, свидетель заявляет, что верность принципам христианской морали , на которых они были воспитаны, была абсолютной".

Завершив наше отступление, не забыв об опыте трех родов и тысяче радостей, забот и волнений, связанных с ростом троих детей, мы должны теперь вернуться к тем последним месяцам, когда Бог попросил ее отдать все.

Это был не героический поступок, совершенный внезапно, почти с закрытыми глазами, но "обдуманное жертвоприношение" (по определению Павла VI), длившееся семь месяцев. Это было время целиком насыщенное твердым решением: "не спасайте меня, спасите ребенка".

Чтобы понять ее материнское "размышление", остановимся и мы на вопросе, который задавали все. Женщина из народа, узнав о ее выборе, отреагировала грубо: "Ненормальная!" Подруга увещевала ее: "У тебя трое детей, подумай лучше о своей жизни". Муж, будучи такой же веры, разделял выбор жены, но не мог даже думать и говорить об этом, а сама Джанна на смертном одре скажет своей сестре: "Если бы ты знала, какие испытываешь страдания, когда оставляешь совсем маленьких детей!"

Итак, что же толкнуло ее к этому решению?

Конечно, ясное, ничем не затемненное сознание того, что следует подчиниться Богу, говорящему: "Не убий". И она сама как врач как-то сказала одной девушке, просившей сделать ей аборт: "С детьми не шутят!"

Нельзя заботиться о трех детях, пожертвовав еще одним.

Сам муж объяснит, что толкнуло жену на эту жертву: "То что она совершила, она сделала не для того, чтобы попасть в Рай. Она это сделала, потому что чувствовала себя матерью... Чтобы понять ее решение, нельзя забывать, во-первых, о ее глубоком убеждении матери и врача, что существо, которое она в себе носила, было созданием, имеющим те же права, что и другие дети, хотя и было зачато всего лишь за два месяца до этого. Это был дар Божий, к которому надо было относиться со святым почтением. И нельзя забывать о той великой любви, которую она питала к детям: она любила их больше самой себя. И нельзя забывать ее веру в провидение. Как жена и мать, она была убеждена, что крайне нужна и мне, и нашим детям, но именно в данный момент она была необходима главным образом тому маленькому созданию, которое в ней зарождалось..."

Наконец мы дошли до решающего слова, до слова древнего, которое является единственным светом, на который мы должны действительно обращать взор, когда существование кажется мрачным и тяжким: Провидение Божье.

Не веря в Божье провидение, человек может метаться, строить свои расчеты, даже совершить убийство в убеждении, что улучшает жизнь себе и другим.

Если же есть кроткая простая древнейшая вера в Провидение, которому Христос дал образ Отца и Сына, тогда человеческий разум находит в себе силы постичь очевидные вещи - увидеть в них волю Божью. Поэтому выбор Джанны был "обдуманным", как выразился Папа; это была "разумная реакция", как мужественно написал ее муж.

Очевидной вещью было то, что она была необходима трем своим детям, но еще более необходимой она была тому, кого носила в своем чреве.

Без нее Бог мог "провидеть" в отношении других ее детей, но даже Бог не мог "провидеть" в отношении того, кто находился в ее чреве, если бы она его отвергла.

Лауретте Молла, ее младшей дочери, о которой позаботился сам Бог, было тогда около трех лет. В шестнадцать она будет так вспоминать о матери в школьном сочинении: "Мне было всего три года и я, может быть, не понимала значения всех этих горящих свечей и всех этих рыданий... То что запечатлелось во мне более всего, это образ настоящей матери, осознающей свои обязанности по отношению к семье... Она исполняла работу врача с таким старанием и радостью, и больше всего она любила лечить детей, особенно наиболее нуждающихся. Самым сильным впечатлением в моей жизни является глубокое восхищение моей матерью, отдавшей жизнь ради своего ребенка... Я действительно горжусь, что у меня такая мужественная мама, сумевшая поистине жить так, как желал Бог... Я всегда ощущаю ее рядом с собой, и она помогает мне, как если бы была жива".

Осталось сказать еще об имени, которое было дано плоду такой большой жертвы. Еще когда мать была на смертном одре, девочку отнесли в церковь и окрестили, дав имя Джанна Еммануела: имя матери, соединенное с именем Иисуса, означающим "С нами Бог". Потом отец посвятил девочку Мадонне, как это всегда делала Джанна.

Фамильный склеп не был готов, и тогда растроганный священник предоставил в их распоряжение главную часовню на кладбище Мезеро. Таким образом, гроб был опущен в могилу священников, может быть, в знак чуткости Бога к жертве матери.

Но в этот момент старший сын Пьерлуиджи (ему было тогда пять с половиной лет) спросил у отца: "Почему маму там закрыли? Куда мама уходит?.." А потом настойчиво: "Мама меня видит? Она может до меня дотронуться? Она думает обо мне?" - и заключил: "Маме нужен золотой домик".

Поэтому, когда фамильный склеп был готов, муж пожелал, чтобы задняя стена была облицована золотой мозаикой: Джанна предает свою дочь Лурдской Мадонне. А под мозаикой латинская цитата из "Апокалипсиса".

Сказано так: "Будь верным до самой смерти!"

СВЯТАЯ КЛАРА АССИЗСКАЯ (1193-1253)

«Я - Клара, маленький саженец нашего святого отца Франциска...» - так любила называть себя наша Ассизская святая.

Это образное выражение возникло, возможно, по той причине, что ее мать носила имя Ортолана (от слова «orto», ит. «огород» -прим. перев.). И поэтому говорили, что Клара была посажена матерью, «как фруктовый саженец в саду Церкви».

Конечно, именно Франциск способствовал ее росту и зрелости, когда она, восемнадцатилетняя девушка, нашла у него прибежище, попросив помощи в том, чтобы посвятить себя Господу. Однако несомненно и то, что первые соки Клара впитала от матери, женщины исключительной силы и мягкости.

В те жестокие годы, когда даже короткое путешествие было весьма рискованным, она осмелилась пересечь море, чтобы совершить паломничество в Святую Землю. А до этого была в Риме, чтобы почтить могилу апостолов, а также храм св. Михаила на Гаргано. И первой духовной пищей девочки были рассказы матери.

Господин Раниери ди Бернардо, родственник Клары, хорошо знал ее с детства, он будет свидетельствовать на процессе канонизации, что Клара, «находясь среди домашних, всегда желала говорить о вещах божественных».

Первый биограф Клары, Томмазо да Челано, проницательно отмечает, что Божественная благодать, должно быть, основательно пропитала корни (то есть мать), «чтобы потом в веточке возникло изобилие святости».

И мать, и дочь были так тесно связаны Божьей благодатью, что Ортолана закончит свою жизнь в монастыре Клары. В старости она пришла к Богу, ведомая дочерью, которая стала для нее духовной матерью.

И тогда старая Ортолана будет вполголоса рассказывать сестраммонахиням, что всегда знала судьбу этой девочки: еще когда она молилась перед Распятием незадолго до родов, прося у Бога защиты, она услышала внутренний голос, сказавший ей:

«Ты родишь свет, который озарит мир!» Поэтому она назвала ее Кларой.

Старинный биограф обращает внимание на то, какое темное было тогда время: мир казался подавленным надвигавшейся старостью, и око веры было затуманено, а на шлаках времени накопились шлаки грехов. «Но Бог послал Франциска - сияющее солнце Ассизи, а потом и Клару - "ярко горящий свет для всех женщин"».

В детстве она в полной мере познала и радости, и страдания. Радостные воспоминания этих лет пропитаны францисканским милосердием: жалость к обездоленным, стремление прийти им на помощь, рано проснувшаяся любовь к распятому Христу, неподдельное чувство счастья во время ее девичьих молитв. Говорили, что после молитвы от девочки исходил «приятный аромат неба».

Но было и много страданий. Когда Кларе было всего шесть лет, ее семья подверглась длительной ссылке в Перуджу вместе с другими благородными семьями, безуспешно пытавшимися противостоять созданию коммунального правительства Ассизи. Не обошлось без пожаров, грабежей, бунтов.

Лишь в 1205 году, незадолго до того как Кларе исполнилось двенадцать лет, они смогли вернуться на родину.

Вместе с эмигрантами в Ассизи вернулись и военнопленные, среди них был блестящий и легкомысленный молодой горожанин, который, казалось, сошел с ума в тюрьме. Его звали Франциск ди Пьетро Бернардоне.

Весь городок пришел в смятение от его странностей. Сначала он принялся восстанавливать старую развалившуюся церковь св. Дамиано, где проводил долгие часы в молитвах. Потом, призванный к ответу епископом Гуидо, он прямо на городской площади разделся догола, заявив, что отказывается от всякого наследства и выбирает жизнь нищего.

Он кричал, что не желает никакого другого отца, кроме Отца Небесного. А балконы Клариного дома, стоявшего рядом с собором, выходили прямо на площадь св. Руфино.

Легенда о трех братьях гласит, что во время восстановления церкви св. Дамиано Франциск пел, как это было принято в те времена, на манер менестрелей:

«Придите, помогите мне в моих трудах!

Здесь возникает монастырь мадонн,

И во славу их святой жизни

Во всей Церкви будет прославлен

Наш небесный Отец».

Конечно, он думал и об ассизских девушках: они восхищались им, когда он вел себя как учтивый и отважный кавалер, а теперь они готовы были следовать за ним в его похождениях «нищего» Божественной Любви.

Между тем, Клара росла «доброй и прелестной», как свидетельствуют ее современники. Она была настолько добра, что одна из ее детских подруг на процессе канонизации скажет, что, «по ее твердому убеждению, Клара была канонизирована еще во чреве своей матери». И, воскрешая в памяти добрые советы, полученные ею во времена их юности, она будет настаивать на таком выражении в духе «культа Марии»: «Мадонна Клара была исполнена благодати и хотела, чтобы и другие были исполнены ею!»

Между тем, наступало время подобрать ей хорошую партию: «Ее хотели выдать замуж в соответствии с ее благородным происхождением, сыграв пышную свадьбу с какимнибудь знатным и выдающимся человеком, но она ни за что не соглашалась, ибо решила остаться девственницей и жить в бедности». Так писал древний летописец.

Но, по правде говоря, Клара была уже влюблена. Она издали наблюдала за действиями Франциска и окружавших его ассизских юношей. Среди них был Руфино, кузен Клары. Они жили в Порциункола рядом с часовенкой, посвященной святой Марии дельи Анджели. Они все делали своими руками, жили подаянием, и люди говорили также, что они ухаживали за прокаженными в Ривоторто.

Вот уже два года, как Клара с болью в сердце слушала проповеди Франциска во время поста. В 1209 году это было в церкви св. Георгия, а в 1210м уже в самом соборе. Так пожелал епископ Гуидо, хотя Франциск не был даже священником.

И вот начались тайные встречи Клары с Франциском. Как свидетельствует ее первый биограф, эти встречи происходили по их обоюдному согласию, потому что она «хотела видеть и слышать этого нового человека», а он «пораженный молвой о девушке, столь богатой добродетелями, тоже желал видеть ее и говорить с ней,.. чтобы вырвать из мира эту благородную жертву».

Однако мудрый биограф добавляет: «оба ограничивают частоту своих встреч с тем, чтобы их божественный пыл не стал очевидным для людей и не давал бы повода для всяких измышлений».

Тайком, в сопровождении своей лучшей подруги - той самой Боны ди Гуэльфуччио, которая считала ее «исполненной благодати»,- Клара отправлялась к Франциску.

Вопросы, которые она задавала, трудно вообразить: девушка хотела, чтобы слова проповеди, обращенные для всех без различия, Франциск обращал именно к ней, к ее жизни, к ее неудержимому стремлению к Богу.

Ответы, дошедшие до потомков через Томмазо да Челано, исполнены глубокого внутреннего пыла. Франциск «нашептывает ей на ухо о сладостной свадьбе с Христом», а Клара «с пылким сердцем воспринимает то, что он открывает ей о добром Иисусе».

Когда пост приближался к Страстной неделе, Франциск решил, что дело уже не терпит отлагательства. «Приближался торжественный праздник вербного воскресенья, и девушка с трепетом отправилась к Божественному человеку, чтобы спросить, что и как она должна делать, чтобы изменить свою жизнь. Отец Франциск дает ей наставления: в праздничный день, нарядно одевшись, подойти к пальмовым ветвям, а ночью, "выйдя из поселения", "обратить радость мира в траур" страстей Христовых. Итак, в воскресенье в толпе женщин сияющая праздничным великолепием девушка входит вместе с другими в Церковь».

В этот день в соборе случилось некое предзнаменование. Когда благородные девушки собирались подняться на алтарь, чтобы перед торжественной процессией получить из рук епископа освященную пальму, Клара, словно пригвожденная, осталась на своем месте, наверное, погруженная в наполнявшую ее сердце божественную мечту. Тогда епископ сам спустился с алтаря, неся девушке пальмовую ветвь. В глазах всех присутствующих это был жест сердечной отеческой благосклонности, однако Клара поняла это так, как будто это был Христос, который через Своего посланника сошел к ней, чтобы избрать ее своей невестой.

Начиналась ее «Страстная неделя» - неделя страстей и славы. На следующую ночь она убежала из дома через заднюю дверь, чтобы ее не заметили, хотя для этого ей пришлось сдвинуть поленницу дров и тяжелую мраморную колонну, загораживающие выход. Утром все недоумевали, откуда у нее взялось столько силы!

И вот одна, в темноте, она поспешно сбегает с ассизского холма по направлению к часовне СантаМариядельиАнджели, где ее с зажженными факелами ожидают Франциск и его монахи. Пропев заутреню, Франциск отрезает ее длинные белокурые волосы, покрывает ее голову черным покрывалом, а поверх ее белых девичьих одежд надевает темную убогую монашескую рясу.

Тем временем монахи поют псалом, в котором взывают к Богу, чтобы он спустился на землю и всей своей силой и Божественной мощью сразил противников и врагов, оказав покровительство преданной ему душе, которая пошла за ним, «не оказывая никакого сопротивления».

Как ни странно, этот псалом был выбран самим Франциском. Дело в том, что мы пытаемся представить себе это ночное бегство как романтический и любовный эпизод, а между тем, Клара и Франциск прекрасно отдавали себе отчет в том, что они объявили войну целому городу. Если решение Франциска «уйти из мира» (как он напишет потом в своем Завещании), вызвало потрясение и порицание, и еще более сильную реакцию вызвало решение многих молодых людей последовать за ним, то чего можно было ожидать теперь, когда благородная девушка, которой все восхищались, оказалась вовлеченной в это безумие, переступив через границу, нерушимость которой уже никто не смог бы восстановить?

Это было в 1212 году. Однако, рискуя слишком опередить события, мы можем сообщить, что в августе 1228 года, когда Клара обратится к папе Григорию IХ, прося знаменитую «привилегию бедности», в Италии будет уже по меньшей мере двадцать пять монастырей кларисс. А после ее смерти таких монастырей, рассеянных по всему миру, насчитывалось не менее ста тридцати.

Но этой ночью Клара была одна. Монахи быстро привели ее в бенедиктинский монастырь между Ассизи и Перуджей.

У них было только одно оружие для отражения неизбежного удара: неприкосновенное право на убежище, которое Церковь под страхом отлучения признавала за каждым монастырем. Перед дверьми монастыря должны были остановиться даже императоры.

Прибыв в монастырь, родственники Клары нашли ее коленопреклоненной перед алтарем и закутанной в недостойное одеяние, это заставило их содрогнуться от гнева.

«Ядовитые козни и льстивые обещания»,- так древний летописец называет пущенные в ход попытки заставить ее отказаться от «униженного положения, которое не делает чести семье и невидано в этих краях».

В то время как родственники (и в особенности грозный дядя, взявший на себя роль главы семьи) собираются перейти к быстрым и насильственным действиям,- ведь, по сути говоря, Клара была для них не монахиней, а просто капризной и околдованной девушкой,- она совершает прекрасный и непоправимый поступок, значение которого в средневековом обществе было понятно каждому. Она снимает покрывало, и ее поспешно обритая голова говорит всем, что она «отреклась от мира», а другой рукой она цепляется за покровы алтаря, как бы смиренно прикасаясь к одеждам Иисуса, Сына Божьего.

Теперь все знают, что МатьЦерковь будет ревностно защищать свое дитя как неприкосновенную собственность Христову. И никто не осмелится более поднять на нее руку.

Ее родственники не ошибались: через границу, открытую Кларой, пройдет еще много молодых женщин. И первой за Кларой последовала Агнесса, ее пятнадцатилетняя сестра. В следующее воскресенье она тоже убежала из дома, потому что, как отмечает летописец, «у нее возникло отвращение к миру и любовь к Богу». И немалую роль в этом сыграли молитвы Клары, мечтавшей видеть ее рядом с собой.

Но на этот раз родственники не собирались сдаваться. Тот же дядя, придя в неистовство, прибыл в сопровождении вооруженных людей, они выволокли ее из монастыря, избили, надавали пощечин и насильно увели прочь.

Бедняжка простирала руки к Кларе, как будто сестра могла защитить ее от подобного насилия; Агнесса говорила, что «не хочет, чтобы ее отнимали у Христа».

Никто толком не может объяснить, что же случилось потом. Тот же дядя расскажет, что ее схватили четыре человека, но смогли пронести по спуску горы лишь несколько сотен метров. С каждым шагом это невесомое тельце становилось все тяжелее и тяжелее. «Можно было подумать,- скажет он в обычной своей грубой манере,- что она всю ночь ела свинец».

Девочка стала недвижимой в буквальном смысле слова, ее невозможно было сдвинуть с места. Более того, у дяди, после того как он дал ей пощечину, отнялась рука, как будто ее разбил паралич.

Когда Франциск посвящал Агнессу Христу, собственноручно обрезая ей волосы, как это было и с Кларой, он мягко заметил, что воздает должное ее имени - Агнесса (от слова «agnello», ит. «ягненок, овечка» -прим. перев.). Она и вправду была ягненочком, нашедшим в себе силу и стойкость сражаться за Христа,- невинный агнец, принесенный в жертву Богу в знак нашей любви.

Здесь следует напомнить, что и Агнесса была возведена Церковью в ранг святых. Именно она основала в Италии второй монастырь ордена св. Клары.

Вслед за Агнессой пошли все подруги Клары, их имена звучат словно добрые пожелания и предзнаменования: Пачифика (от слова «pace» - «мир» - здесь и далее прим. перев.), Бенвенута («добро пожаловать»), Амата («любимая»), Анджелюччия («ангелочек»), Чечилия, Кристиана («христианская»), Франческа («французская»), Лючия («светлая»), Кристина («христова»), Бенедетта («благословенная»)... А за ними последовали и другие девушки из этих мест. Придет и третья сестра Клары, Беатриче, а за ней и их овдовевшая мать Ортолана, посвятившая себя возделыванию монастырского огородика.

Так началась история «Бедных женщин св. Дамиано». Франциск добился того, чтобы эта первая восстановленная им церквушка, в которой его так впечатляло большое византийское распятие, была приспособлена под монастырь и отдана под покровительство епископа Гуидо.

И он сам написал для них первую «Formula vitae» («Жизненное правило»). Это было не столько правило, сколько некий документ о союзе между братьями Франциска и сестрами Клары:

«Поскольку по Божественному вдохновению вы стали дочерьми и служительницами Всевышнего Царя, Отца Небесного, и невестами Святого Духа, избрав жизнь в соответствии с совершенством святого Евангелия, я желаю и обещаю от своего имени и от имени моих братьев всегда усердно заботиться о вас и о них».

Этот текст имеет особое значение, ибо Франциск прибегает к необычным выражениям: он не называет монахинь «Христовыми невестами», как это было принято и тогда, и теперь, он называет их «невестами Святого Духа». Причина в том. что он воскрешает в памяти историю Благовещения, когда Мария была провозглашена «Рабой Божьей» и «зачала от Святого Духа», чтобы произвести на свет Святого Сына Божьего.

Таким образом, монахини св. Дамиано познали не только «таинство супружества» (пламенный выбор ХристаСуженого), но и «таинство материнства». Они ежедневно должны были испытывать таинство Воплощения, привыкая к роли «живой колыбели», чрева для Сына Божьего, который в любую минуту готов появиться на свет. А Клара являла это почти что в физической реальности. Вот свидетельство одной монахини на процессе канонизации:

«Сестра Франческа ди Мессер Напитано ди Ноль ди Медзо клянется,.. что однажды, в первый день мая она увидела на руках мадонны Клары у ее груди прелестное дитя, красоту которого нельзя выразить. При виде этого дитя свидетельница испытала невыразимую нежность, и у нее не было сомнений, что это дитя был Сыном Божьим...»

Однако для того чтобы обладать этим таинством, необходимо было одно условие - бедность: «Не желать иметь ничего, кроме Господа нашего!» Поэтому Клара призывала сестер «приспосабливаться к маленькому бедному гнездышку, к бедному Христу, которого нищая мать положила в убогие ясли».

Томмазо да Челано пишет, что Клара носила при себе это воспоминание, как женщина носит на груди золотую брошь. Вопрос «привилегии бедности» стал знаменитым.

Клара неоднократно обращалась к Святому отцу, желая получить от верховных церковных властей письменное подтверждение того, что ее общинам будет дарована привилегия абсолютной бедности, что никто и никогда не сможет принудить их владеть чемлибо или же призывать к этому. Первый раз она получила согласие от Папы Иннокентия III, это было в 1215 году, затем в 1228 году она послала письменный запрос Григорию IХ. Будучи еще кардиналом, он писал ей много теплых писем, называя «любимейшей сестрой во Христе, матерью спасения своей души». Он даже обращал к ней такие слова: «Ты будешь отвечать за меня в день Страшного Суда, если не позаботишься о моем спасении». Став Папой, он с дружеской настойчивостью советовал ей еще раз подумать о вопросе бедности. Он напоминал ей, что в жизни бывает много разных обстоятельств и слишком много опасностей. Поэтому какаянибудь, даже незначительная, собственность могла бы лучше обеспечить ее монастыри, гарантируя им сохранность и свободу.

Но Клара не хотела уступать, и Папа, приехавший в Ассизи на канонизацию Франциска, намеренно остановился в монастыре св. Дамиано, чтобы попытаться убедить ее.

«Если ты боишься нарушить данный тобой обет,- сказал он ей наедине,- то мы от него тебя освобождаем». Ответ Клары был не лишен юмора: «Ваше Преосвященство,- сказала она,- я ни в коем случае не желаю освобождаться от того, чтобы следовать за Иисусом Христом».

И тогда Григорий IX за бедным столом трапезной св. Дамиано своей собственной рукой написал текст этого странного документа, подтверждающего привилегию («намерение о высочайшей бедности»). И сделал он это,- отмечает летописец,- «cum magna hilaritate» - с большой радостью. В этом выражении, однако, содержится намек на то, что Папа иронически воспринимал данную ситуацию: все его терзали, чтобы получить разные привилегии, льготы или освобождение от чеголибо, а эта женщина терзала его, чтобы получить «привилегию бедности».

Прежде чем вернуться в Рим, он пожелал разделить с монахинями их скромнейшую трапезу.

Они могли предложить ему, всего лишь корзинку с хлебом, и Папа попросил Клару благословить трапезу.

Она повиновалась, и вдруг прямо на глазах у Папы Римского корка хлеба слегка приоткрылась, образовав четко очерченный крест.

Так Григорий IX поел хлеба действительно «благословенного» и понял, что этим чудом Иисус одобрил благословенную и распятую на кресте бедность, о которой Клара умоляла как о величайшем даре.

Мы немного забежали вперед в нашей истории, затронув в ней, так сказать, кульминационные пункты, поскольку сверху легче видеть целое.

Жизнь нашей святой и ее сестер была заранее предначертанным послушанием (а потом защитой этого наследия), в соответствии с «последней волей для Клариных сестер», которую Франциск продиктовал в 1226 году перед самой смертью.

«Я, ничтожный брат Франциск, желаю следовать примеру жизни и бедности высочайшего Господа нашего Иисуса Христа и Его Святейшей Матери, оставаясь верным этому до конца. И я прошу вас, госпожи мои, советую вам жить всегда этой святейшей жизнью в бедности. И тщательно остерегайтесь, чтобы никогда и никоим образом не отдаляться от нее по чьемулибо научению или совету».

Жизнь в монастыре была целиком пропитана этим духом. В эпоху, когда пауперизм в большинстве случаев перерождался в еретический спиритуализм, Франциск и Клара показывали, что проблема лишь в том, чтобы понастоящему любить Христа бедного.

Вопрос был не в том, чтобы существовали бедные люди или общины (таких при желании могло быть очень много), а чтобы общины и люди были «богаты бедностью», а это возможно лишь для тех, кто «стремится вслед за Христом» как за Суженым, ради Которого можно пожертвовать всем.

Поэтому тот, кто сегодня говорит об «обете бедности» как о выборе расплывчато«религиозного» характера, ставящего целью подчеркнуть социальные злоупотребления, тот сводит его к псевдоинтеллектуальной идеологии, лишенной к тому же исторической реальности. И они еще взывают к Христу, благосклонно считая его примером для подражания! Такая идеология чужда всякой христианской духовности и неведома святым.

Тот кто не понимает этого, охотно превозносит бедность Франциска и Клары, но потом, при описании других сторон их жизненного выбора, не скрывает недоумения и досады. Например, покаяния Клары: невероятные, суровые. Или же ее долгие посты («Дни скудного питания,- отмечает летописец,- чередовались с днями полного воздержания от пищи»).

Франциск даже вынужден был вмешаться, заставив ее есть «хотя бы полторы унции хлеба в день». А ее невыносимые власяницы из свиной щетины, которые она носила прямо на голое тело! А долгие ночи, которые она проводила в молитвах, распростершись на земле в течение многих часов! А короткий сон на сухих ветках («вместо подушки - камень»)! Она оставляла за собой самые неприятные и унизительные обязанности (настаивая на том, что именно она «должна мыть сидения больных»), желала мыть и целовать заляпанные грязью ноги монахинь, возвращавшихся после сбора пожертвований.

Но общественное непонимание было для Клары так же далеко, как далека сухая абстракция от любви. Зато совсем близко от нее было лицо Распятого Христа, по которому она так сокрушалась, что глаза ее постоянно были в слезах, отчего сестрымонахини боялись, что она потеряет зрение. «Казалось, что она постоянно держит на руках Христа, обливая его слезами и покрывая поцелуями». Так пишет ее первый биограф. И ежедневно, около трех часов пополудни, вспоминая о смерти Христа, она жестоко бичевала себя, потому что в час страстей Христовых всех ее слез не хватило бы.

Что же касается воспитания Кларой послушниц, об этом говорится лишь следующее: «Она учила послушниц оплакивать Распятого Христа... и зачастую, призывая их к этому, она сама обливалась слезами».

Однако никто и никогда не видел ее печальной. «Если обычно,- отмечает летописец,- суровое физическое покаяние ведет зачастую к духовной депрессии, на Кларе это отражалось совсем подругому: изнуряя себя, она сохраняла видимость жизнерадостного человека».

По предписанию Франциска в двадцать один год Клара получила титул и полномочия настоятельницы, и на этом посту она оставалась до сорока лет.

Монахини свидетельствуют, что «распоряжения она отдавала очень смиренно и боязливо».

Сказать, что она вела за собой общину собственным примером, значит не сказать ничего. Она вела ее, выказывая собой «сияние правды».

«Когда она возвращалась после моления,- рассказывает одна из сестер,- все радовались, как будто она сошла с небес». «Казалось, что все блага были в ней»,- добавляет другая.

Насколько строга она была к себе, настолько «мягка и ласкова» со своими монахинями. Она говорила, чти игуменья должна уметь «утешать страждущих и быть последним прибежищем для терпящих лишения». Она не была лишена педагогической мудрости: «Когда святейшая мать посылала сестер за стены монастыря,- вспоминает одна из них,- она наставляла их, что, когда они увидят прекрасные, цветущие и плодоносные деревья, они должны восхвалять Бога, а также если увидят людей или других живых существ, то за всех и за все восхваляли бы Бога».

Бона ди Гуэльфуччио, та самая подруга, которая сопровождала Клару на тайные свидания с Франциском, а потом последовала за ней в монастырь, оставшись с ней на всю жизнь, выступая свидетельницей на канонизации Клары, рассказала о некоторых эпизодах их юности.

Но потом, когда должна была рассказать о долгих годах их монашеской жизни, она не смогла говорить. Когда речь зашла «о святости Клары», она сказала, что святости было столько, что в душе ее хранилось бесконечно много, хотя словами выразить это не могла, ибо для того, чтобы говорить о святой матери Кларе, надо обладать особым мастерством.

Мы должны опустить подробности о тех чудесах, которые случались обычно, когда Клара совершала крестное знамение, которым как бы передавала больным людям, а также предметам свою пламенную любовь к Христу. И Иисус отвечал ей чудесами. Все считали эти чудеса почти естественными, потому что понимали, «что любимое Распятием обменивалось с любящей».

Мы опускаем также видения, которые посещали не только одну Клару, постоянно погруженную в божественные мысли: и ее сестры иногда зримо ощущали ее близость к Сыну Божьему.

Тем не менее, следует вспомнить хотя бы знаменитый эпизод осады монастыря сарацинами. Их бросил на Ассизи Фридрих II, чтобы досадить папе Иннокентию III, который очень любил этот город и считался его опекуном. Так же, как Франциск и Клара, Фридрих был крещен в купели в Ассизского собора. Теперь же многие считали его воплощением Антихриста.

Город подготовился к осаде, но монастырь св. Дамиано находился за стенами города, и не было никого, кто мог бы защитить этих «бедных женщин». Не было и братьевмонахов. Франциск, когдато имевший мужество безоружным встретиться лицом к лицу даже с ужасным султаном МедокомэльКамелем, уже умер. Клара уже давно болела и неподвижно лежала на своей убогой койке; ее жесткое ложе покрыли соломой, и она вынуждена была согласиться.

Она просит подвести ее к дверям монастыря и положить перед ней небольшой серебряный ларец, в котором хранилась Евхаристия. С трудом она падает ниц на землю. Когда жестокие сарацины уже перелезли через стену, окружавшую монастырь, Клара дотрагивается руками до драгоценного ларца, моля Бога: «Господи, храни Твоих рабынь, ибо я не могу их охранить!» И тогда две сестры, поддерживающие Клару, слышат - о чем дадут клятвенное свидетельство на процессе канонизации - нежнейший детский голосок, исходящий из дарохранительницы: «Я буду защищать тебя всегда».

Никто не знает того, что же случилось, однако сарацины внезапно отступили, не осмелившись приблизиться к дверям, где молилась Клара. Вечером того же дня она позвала двух сестер, взяв с них клятву, что пока она жива, они никому и никогда не расскажут о том, что слышали.

В жизни Клары не было недостатка и в тех типично францисканских качествах, когда святость как бы приближается к райскому состоянию, когда святых начинают понимать и любить не только люди, но и звери.

Вот что рассказала сестра Франческа на процессе канонизации. «Однажды мадонна Клара не могла подняться с постели изза болезни и попросила принести ей платок, однако поблизости не оказалось никого, кто мог бы это сделать. Тогда кошечка, жившая в монастыре, стала тянуть и волочить этот платок к Кларе, а мадонна Клара сказала кошке: "Дурашка, ты не умеешь это делать: зачем ты волочишь его по земле?" И тогда кошка, словно поняв эти слова, начала поворачивать платок таким образом, чтобы он не касался земли».

На вопрос о том, как она об этом узнала, монахиня ответила, что ей об этом рассказала сама Клара.

Это были платки «из тончайшей ткани», которые Клара, теперь уже пожилая и неподвижная изза долгой болезни, лежа на своем соломенном тюфяке, продолжала ткать для священников, служивших обедни.

Она соткала их более пятидесяти и отсылала бедным церквам ассизской провинции, чтобы Христово причастие во время службы опиралось на достойный покров.

И для каждого платка она своими руками сделала картонный футляр на шелковой подкладке: это ее изобретение впоследствии вошло в традицию.

До сих пор мы в нашем повествовании умышленно обходили молчанием отношения между Кларой и Франциском. Нам известно, что Франциск был всегда крайне сдержан. При встрече с женщинами он избегал даже смотреть им в лицо. Он говорил, что узнавал в лицо лишь Клару и мадонну Джакомину ди Сеттесоли. Он имел к ним особое расположение, поскольку одна из них напоминала ему Марию, так как хотела все время слушать Иисуса, а другая - Марту, которая так много трудилась для Него.

Но Франциск навещал их очень редко. В это трудное время он должен был воспитывать своих братьев, наставляя их не слишком тесно общаться с девушками, принадлежащими Христу. Говорили, что однажды, после чересчур откровенного разговора с ним одного из братьев, он со вздохом сказал: «Господь отнял у нас жен, а дьявол доставляет нам сестер!»

Он избегал даже произносить имя Клары. Говоря о ней, он называл ее «христианкой», как бы признавая, что она всецело принадлежала только Христу. Тем кто упрекал его в чрезмерной холодности, Франциск отвечал: «Не подумайте, что я их не люблю... Позвать их за собой и не заботиться о них было бы настоящей жестокостью. Но я подаю вам пример, чтобы вы поступали, как я».

Но както раз он согласился пойти в монастырь св. Дамиано, поскольку Клара и ее сестры захотели послушать его проповедь. Франциск вошел в монастырь, собрал общину и, стоя среди своих дочерей, горячо и молча молился. Потом попросил принести ему пепел, рассеял его вокруг себя, как бы обозначив полагающееся ему место бедняка, и посыпал им голову, затем медленно прочел «Помилуй мя, Боже» и вышел из монастыря, оставив всех в слезах. Так он прочел проповедь, не произнеся ни одного слова.

Это означало для Франциска позволить любить в себе Другого, быть отцом как знамение другого, бесконечного и милосердного Отцовства. Это было чемто совершенно отличным от того приторного романтизма, существующего в воображении многих людей, которые слишком охотно говорят об эмоциональной жизни святых.

Но однажды он всетаки позволил убедить себя и сделал исключение. Послушаем прекрасный рассказ «Цветочков», ибо он ни с чем не может сравниться и неподражаем в своей мистической красоте.

Святой Франциск, в бытность в Ассизи, часто посещал святую Клару, подавая ей святые наставления. И возымела она сильное желание вкусить с ним единый раз пищи и умоляла его многократно о том, он же никогда не желал доставить ей этого утешения. Тогда товарищи его, видя желание святой Клары, сказали святому Франциску: - Отец, нам кажется, что эта строгость не согласна с божественным милосердием; ты в таком малом деле, как вкусить с тобой пищи, не исполняешь желания сестры Клары, девы столь святой, возлюбленной Богом и особенно, когда подумаешь, что ведь она по слову твоему покинула богатства и пышность мира. А сказать правду, если бы она попросила тебя о большей милости, чем эта, ты должен был бы сделать это для своего духовного отпрыска. - Тогда святой Франциск ответил: - Вам кажется, что я должен исполнить ее желание? - А товарищи: - Да, отец, должно тебе принести ей это утешение. - Сказал тогда святой Франциск: - Раз это кажется вам, кажется и мне. Но, чтобы ей было большее утешение, я хочу, чтобы эта трапеза состоялась у святой Марии Ангельской, ведь она долгое время сидела взаперти в СанДамианской обители, так что ей будет радостно взглянуть немного на обитель святой Марии, где она была пострижена и обручилась Иисусу Христу; там мы и вкусим вместе пищи во имя Божие. - И вот, когда пришел назначенный для этого день, святая Клара выходит из монастыря с одной спутницей и в сопровождении товарищей святого Франциска приходит к святой Марии Ангельской и благоговейно приветствует Деву Марию перед ее алтарем, где ранее она была пострижена и приняла схиму; затем ее повели показывать обитель, пока не пришел час обеда. В это же время святой Франциск велел приготовить трапезу прямо на земле, как это делалось обыкновенно. И, когда пришел обеденный час, садятся вместе святой Франциск, и святая Клара, и один из товарищей святого Франциска со спутницей святой Клары, а затем и все другие товарищи смиренно подсели к трапезе. И за первым блюдом святой Франциск начал беседовать о Боге так сладостно и так возвышенно и так чудесно, что сошла на них в изобилии благодать Божия, и все они были восхищены в Боге. И когда они были так восхищены и сидели, вознеся очи и воздевая руки к небу, жители Ассизи, и Беттоны, и окрестностей видели, что святая Мария Ангельская, вся обитель и лес, окружавший ее, ярко пылали и казалось, что великое пламя охватило зараз и церковь, и обитель, и лес. Поэтому ассизцы с великой поспешностью побежали туда тушить огонь в твердой уверенности, что все там горит. Но, дойдя до обители и найдя, что ничего не горит, они вошли внутрь и обрели святого Франциска со святой Кларой и со всеми их сотрапезниками, сидящими за той смиренной трапезой и поглощенными созерцанием Бога. Из этого они верно уразумели, что то был божественный огонь, а не вещественный, который чудодейственно явил Бог, указуя и знаменуя им огонь божественной любви, коими горели души тех святых братьев и святых монахинь; и они вернулись с великим утешением в сердцах своих и со святым назиданием. Затем, спустя большой промежуток времени, пришли в себя святой Франциск и святая Клара, а с ними и другие, и, чувствуя себя достаточно подкрепившимися пищей духовной, мало заботились о пище телесной. И так, по совершении этой благословенной трапезы, святая Клара со многими провожатыми вернулась в СанДамианскую обитель... Во славу Христа. Аминь. (Гл. XV).

В истории христианской святости нет эпизода, который бы лучше, чем этот, проиллюстрировал и истолковал библейское учение о том, что «не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих».

О том, как высоко Франциск ценил Клару, свидетельствует то, что он обращался к ней, чтобы получить духовное утешение. Так было в первые годы после его обращения, когда он долго пребывал «в большой нерешительности»: посвятить ли себя только молитве (к чему он стремился всей душой) или же заняться и проповеднической деятельностью, что он также считал весьма важным.

Он както сказал брату Массею: «Пойди к сестре Кларе и попроси ее от моего имени, пусть она вместе со своими духовными сестрами благочестиво молит Бога, чтобы Он вразумил меня, какой путь избрать».

То же самое он попросил сделать и брата Сильвестра, которого считал самым святым среди всех других своих братьев.

Когда брат Массей возвратился с ответом, Франциск сначала пожелал вымыть ему ноги и приготовить обед (то есть принять его так, как принято встречать посланника Бога); затем он встал перед ним на колени и, перекрестившись, спросил: «Что просит меня делать мой Господь Иисус Христос?»

Единодушный ответ был таков: Франциск должен проповедовать по всему миру: -- «Он выбрал тебя не только ради тебя самого, но ради спасения других».

Поднявшись с колен «в порыве воодушевления», Франциск произнес: «Идем, во имя Бога». Из «Цветочков» известно, что он подчинился с таким восторгом, что попутно начал читать проповеди даже птицам, которые «стали открывать клювы, вытягивать шеи, расправлять крылья и почтительно наклонять головы до земли, показывая и жестами, и пением, что слова святого отца доставляли им огромное наслаждение».

Следует также вспомнить, что знаменитая «Песнь о созданиях Божьих» («Cantico delle Creature») была впервые пропета Франциском именно Кларе.

Почти ослепший, изнуренный лихорадкой, покрытый стигматами, Франциск удалился в маленькую келью, сложенную из циновок, которую братья соорудили для него в монастырском огороде. Он оставался там два месяца, и Клара спряла мягкие перчатки, чтобы покрыть эти святые израненные руки. Она также приготовила ему ароматную мазь для лечения кровоточащих ран.

И однажды сестрымонахини услышали, как он декламировал прекраснейший стих.

Кларе Франциск признался, что он сочинил его, исполненный радости одного ночного откровения. Бог милостиво уверил его, что простил ему все грехи и что он может быть уверен в своем спасении. Поэтому он был исполнен мира и благодарности ко всему сотворенному Богом! Ктото сказал, что он невольно думал о Кларе, сочиняя этот стих: «Хвала тебе, Господи, за луну и звезды, которые Ты создал на небе ярко светящимися, драгоценными и прекрасными».

По этому поводу рассказывали, что во время путешествия из Сиены в Перуджу Франциск поделился с братом Львом чувством «необыкновенной радости». Была уже почти ночь, и они решили отдохнуть возле колодца. Франциск наклонился над колодцем и увидел, как в зеркальной глади воды на дне колодца отражалась полная серебристая луна, и он долго любовался этим как зачарованный.

- Брат Лев, агнец Божий,- сказал Франциск,- знаешь ли ты, что я вижу в зеркале воды?

- Восходящую луну,- ответил брат Лев, зная о страстной любви святого к красоте творения.

- Нет, брат Лев,- возразил Франциск,- я вижу лицо сестры Клары - чистое и сияющее лицо человека, живущего в Божьей благодати.

И хотя Клара всегда была в его сердце, он держался вдали от монастыря Дамиано, потому что, как рассказывает древний биограф, чувствовал ответственность за то, чтобы «еще более приблизить к Богу своих сестер, а для этого он должен был лишить их своего телесного присутствия». Клара, однако, этого не чувствовала.

Существует по этому поводу одна старинная и очень поэтичная легенда.

Однажды Франциск собрался в длительное путешествие и пошел попрощаться с сестрами св. Дамиано. Была зима, шел снег.

- Отец, когда же мы увидимся?- спросила Клара, скрывая в душе грусть.

- Возможно, когда расцветут розы,- отвечал Франциск, показывая на голые и колючие ветки розового кустарника.

- Все в воле Божьей,- кротко согласилась Клара.

И вот, пока Франциск удалялся, на ледяных ветвях начали появляться розы. Клара догнала его и с улыбкой преподнесла их ему. Народные легенды всегда заключают в себе тайный смысл. Однако вполне исторически достоверной является следующая история. Клара, получив известие о тяжелой болезни Франциска, весьма огорчилась. «Она горько плакала и никак не могла утешиться, опасаясь, что не увидит больше в живых единственного после Бога своего Отца, блаженного Франциска, который был ее утешителем и учителем.., и об этом своем опасении она через одного из братьев сообщила блаженному Франциску».

«Пойди и скажи сестре Кларе,- ответил Франциск посланнику,- чтобы она освободилась от всякой боли и печали изза того, что не может сейчас видеть меня, но пусть знает, что и она, и ее дочери увидят меня и получат большое утешение».

Так и произошло. Траурная процессия, сопровождавшая его блаженное тело, двинулась от церкви СантаМариядельиАнджели по направлению к церкви св. Георгия в Ассизи. Дойдя до монастыря св. Дамиано, процессия остановилась.

«И когда была убрана железная решетка, через которую сестры обычно общались с Богом, братья вынули святое тело из гроба и держали его на руках перед окном долгое время, пока Клара и ее сестры не утешились».

Клара пережила Франциска на целых двадцать семь лет, которые она провела, храня его духовное наследие и память о нем. Ее старость была скрашена нежностью, которую она унаследовала от него, это была нежность, обращенная главным образом к святому Младенцу из ясель, к бедному распятому Христу и к Евхаристии.

Лишь в последнее в ее жизни Рождество Клара испытала грусть. «В момент Рождества, когда мир ликует по поводу только что рожденного Младенца, все сестры направляются к заутрене, оставив больную Клару одну. И, думая о малютке Иисусе, огорчаясь, что она не может участвовать в хвалебных песнопениях, она со вздохом произносит: "Господи Боже, вот я здесь одна для Тебя!" И вдруг она услышала прекрасную музыку, звучавшую в тот миг в церкви святого Франциска. Она слышала, как братья радостно пели псалмы, следила за стройной гармонией певчих, улавливала даже звуки органа... И самым большим чудом было то, что она удостоилась увидеть ясли Господни. Когда утром дочери пришли к ней, блаженная Клара сказала: "Да будет благословен Господь Иисус Христос! Когда вы покинули меня, он меня не оставил. По милости Божьей я слышала всю литургию, которую служили в церкви святого Франциска"».

Древний летописец счел необходимым заметить, что дальность расстояния «не позволяла уловить эти звуки» и что «эти торжества были ею услышаны благодаря божественной силе, или же ее слух был усилен чемто, что свыше всех человеческих возможностей».

Справедливые «технические» замечания! И Церковь, убежденная в том, что в этих древних повествованиях действительно речь идет о милости Божьей и что современные технические достижения являются не чем иным, как далекой имитацией тех чудес, воспользовалась этим, чтобы в 1958 году провозгласить Клару «покровительницей всех работников телевидения».

Но самым большим чудом Клары - вполне реальным и документально доказанным - был свет материнства, который она излучала, причем в весьма отдаленных странах, воздействуя на тех, кто, даже не зная ее, считал ее своей Матерью.

Живя в маленькой и далекой итальянской провинции, она смогла привлечь к себе даже принцесс и королев, таких, как Изабелла Французская, Агнесса Пражская, Елизавета Венгерская, Маргарита - вдова короля Людовика, Бьянка - жена Филиппа V, короля Франции; Эвфемия Габсбургская, Елена Португальская, Саломея и Йоланда Краковские, Кунегонда, королева Польская; Герментруда Брюггская.

Достаточно упомянуть лишь об одной из них: Агнессе, дочери короля Богемии Оттокара I. Она отказалась выйти замуж за сына великого императора Фридриха II, чтобы последовать примеру далекой и незнакомой матери, о которой ей рассказывали паломники, вернувшиеся из Рима.

«Как любило тебя лоно твоей матери, так люблю тебя я...» - писала ей Клара, с любовью описывая Иисуса, как «зеркало жизни», которым Агнесса должна теперь пользоваться, чтобы украсить себя действительно покоролевски.

«Ухватись бедная за бедного Христа»,- с этим призывом Клара не боялась обращаться даже к целым вереницам принцесс и королев.

Теперь она была уже стара, но не хотела умирать, по крайней мере, пока Папа окончательно не утвердит и не скрепит своей печатью «Устав», подводящий итог ее жизненного пути.

В истории Церкви это был первый случай, когда женщина написала устав для других женщин.

Она говорила, что ждет лишь того момента, когда сможет поцеловать папскую печать, и на следующий день умрет.

И вот приехал Иннокентий IV. Он отсутствовал в Италии много лет и теперь возвращался с Лионского Собора. С волнением он вошел в маленькую бедную келью.

- Святой Отец,- проговорила умирающая Клара,- я нуждаюсь в отпущении всех моих грехов.

- Дочь моя,- ответил Папа,- если бы небу было угодно, чтобы я нуждался в прощении так же, как ты!

Когда на следующий день прибыл кардинал, чтобы вручить ей долгожданную папскую буллу, Клара поцеловала ее, как того желала. На следующий день она умерла.

В последние мгновения перед смертью окружающие слышали, как она прошептала: «Иди смело, потому что у тебя надежная охрана. Иди смело, потому что Тот, Кто тебя создал и освятил, покровительствует тебе всегда, как мать защищает своего сына; он любит тебя нежной любовью».

Ее спросили, к кому обращает она эти слова? И она ответила: «Я говорю со своей благословенной душой». И добавила: «Будь благословенен Ты, о Господи, что создал меня!»

СВЯТОЙ АНТОНИЙ ПАДУАНСКИЙ (1195-1231)

Среди всех святых святой Антоний наиболее популярен, ибо насчитывает самое большое число приверженцев, но, как это ни парадоксально, он наименее известен.

Его окружает множество легенд: сотворенные им при жизни чудеса неисчислимы, тем не менее, его приверженцы с трудом могли бы рассказать хоть чтонибудь.

Церковь назвала его «евангелическим доктором», а кто знает сегодня его «Воскресные проповеди», принесшие ему это звание?

Его называли «Отцом науки, Светом Италии, Учителем жизни, Солнцем Падуи», но лишь немногие могли бы объяснить причины столь громких титулов.

Даже самые элементарные биографические данные ускользнули из памяти многих.

То же происходит и в отношении когдато весьма известных молитв, связанных с его именем. Например, обряд «Si quaeris» - «Если ты потерял» (молитва, безошибочно помогающая находить утерянные предметы, наши бабушки знали ее наизусть); сегодня же почти никто не может сказать, откуда этот обряд происходит.

Обряд «Хлеб для бедняков» широко практикуется во многих приходах, где возле статуи или изображения святого ведется сбор пожертвований для наиболее нуждающихся, однако трогательный эпизод, положивший начало этому благочестивому обряду, большинству неизвестен.

Молитва «Послание святого Антония» относится к тринадцатому веку, но кто сможет сказать, в чем она состоит? Тем не менее, мольба к Кресту, помогающая при изгнании демонов, о чем святой поведал одной верующей, по велению папыфранцисканца была запечатлена в основании обелиска на площади Святого Петра.

И все же Антоний для огромного числа людей остается просто СВЯТЫМ, как его называют в Падуе, говоря о нем самом и о его великолепном соборе.

Единственно в чем все его приверженцы единодушны и в чем абсолютно уверены, это в том, что святой Антоний является святым, творящим чудеса. Чудотворец высшей степени совершенства.

У итальянцев есть даже шутливая поговорка, смысл которой - в чрезмерном удовлетворении какойлибо просьбы или желания: «слишком много милости, святой Антоний!» - так говорят, когда получают больше, чем желают, до такой степени, что это «большее» может дать обратный результат.

Когда в 1232 году, всего год спустя после его смерти, Папа Григорий IX провозгласил его святым в прекрасном соборе в Сполето, многие просто поразились: сколько же чудес у святого Антония! Папа, кардиналы, епископы, священники и простые верующие были растроганы и даже несколько развлеклись, слушая длинный список чудес, представленный на процессе канонизации: в результате тщательных исследований двух специально назначенных комиссий, куда входили, в частности, выдающиеся профессора Падуанского университета, все факты были подтверждены документально.

Поэтому наш очерк о святом Антонии в какойто степени может превратиться в бесконечный рассказ о чудесах. Но мы приступим к этому лишь после того как попытаемся понять характерный язык, посредством которого Бог иногда говорит со своей Церковью,- язык чудес.

Итак, начнем вспоминать важнейшие биографические данные.

Антоний не был падуанцем, он был даже не итальянцем, а португальцем. Он родился, по всей вероятности, в 1195 году в Лиссабоне, недалеко от городского собора, в благородной семье, носившей, кажется, фамилию Булоес, - они были потомками того самого Гоффредо ди Бульоне (Буйон), который освободил Иерусалим и стал там первым христианским правителем.

Во время крещения в купели, которая до сих пор является местом паломничества, он получил имя Фернанд.

До пятнадцати лет он учился в епископской школе, потом, не оправдав ожиданий знатной семьи, решил вступить в послушничество к каноникаммонахам святого Августина.

В семнадцать лет он перешел в знаменитый монастырь СантаКрусдиКоимбра, бывший крупнейшим культурным, научным и литературным центром страны.

Таким образом Фернанд приобрел_ необыкновенное знание Священного Писания и в двадцать четыре года стал священником. Теперь перед ним открывалось блестящее будущее.

Между тем, именно в эти годы в Коимбру прибыли «раскаявшиеся люди из города Ассизи», очень бедные, одетые, как крестьяне, в монашеских рясах и капюшонах, подпоясанные веревками. Они были последователями некоего Франциска, который вот уже несколько лет блистал во всем христианском мире «как Солнце благодати», «как новый Христос».

Молодой каноник дон Фернанд, исполнявший в то время обязанности странноприимца, несколько раз предоставлял им кров, когда они подходили за подаянием к воротам большого монастыря. Они казались людьми ничтожными, но меняли лицо Церкви. Они проповедовали Евангелие, как священники, хотя многие из них были мирянами, и в основном они делали это на площадях и в церквах. Они посвящали себя Богу, давая религиозный обет, но не хотели ни монастырей, ни аббатств, обитая в маленьких случайных жилищах. Они показывали пример евангельской чистоты и добровольной суровой бедности, но, в отличие от многих еретиков того времени, они не подвергали нападкам церковные институты и священную иерархию, подчиняясь им с радостью.

Фернанд подпал под эти чары, испытав ностальгию (как будто заранее предчувствуя это благо), как это всегда бывает с чистосердечными людьми, когда они встречаются с истинным воплощением идеала.

Вскоре, однако, симпатия переросла в потребность принадлежать к ним, и как раз в это время весь город был потрясен горестным и героическим известием.

В Коимбру были привезены тела пяти францисканцев, незадолго до этого отправившихся из этого города в Марокко с целью обращения сарацинов и нашедших там смерть за любовь к Христу. Их кротость не спасла их от рук АбуЯкуба, прозванного Мирамолином.

И теперь португальский принц дон Педро, брат короля, привез назад растерзанные и увенчанные славой останки, а каноническая церковь СантаКрус (где служил Фернанд) должна была навсегда упокоить тела тех, кого канонизировали как мучеников.

Это были францисканские первомученики, и говорили, что Ассизский Бедняк, получив известие об их жертвенной гибели, воскликнул: «Наконецто у меня действительно есть пять младших братьев!»

Фернанд присутствовал на возвращении мучеников, которое было и поражением, и победой: пять бедных, лишенных культуры итальянских братьев пожертвовали жизнью, чтобы проповедовать Евангелие. Они не изучали Священного Писания так долго, как он; знали лишь несколько слов поарабски - он же владел этим языком в совершенстве. И, тем не менее, он спокойно пребывал в своем прекрасном монастыре, а братья были охвачены миссионерской страстью и даже пролили свою кровь за Христа.

И тогда Фернанд испросил разрешения тоже стать младшим братом, чтобы последовать примеру мучеников. Это решение влекло за собой отказ от всего - от положения и привилегий, он хотел облачить свое тело и свою душу в такое бедное платье, которое трудно было и вообразить. Он даже взял себе новое имя - Антоний - в честь древнего святого аббата, которому была посвящена монастырская церквушка.

Сначала он должен был вновь, более основательно, изучить тот обряд «посвящения», тот обет, который он уже приносил Богу, после чего он был послан туда, где пали первомученики, ныне его собратья.

Однако Богу не было угодно сделать его мучеником: как только он прибыл к африканским берегам, его слабый организм поразила малярийная лихорадка. Всю зиму его трясло на убогой койке, и Антоний вынужден был вернуться на родину.

Но корабль попал в бурю, и его отбросило к берегам Сицилии. Говорят, что португальский монах высадился в Таормине, где и теперь еще можно полюбоваться посаженными его руками кипарисами и лимонами. Возможно, Антоний возвращался в Сицилию и в последующие годы, но бесспорно то, что многие города этого острова сохранили наивные и очаровательные легенды, относящиеся к его приездам туда: чудесный колодец, вырытый в мессинском монастыре; тяжелый колокол, перенесенный до Чефалу на плечах при помощи палочки, продетой в верхнее кольцо - в ответ на шутку какогото человека, который якобы хотел его ему подарить; гроты Ното и Лентини, где он проводил часы блаженного созерцания.

Несомненно, это легенды, но они должны были возникнуть на основе какихто реальных событий: о нем упоминается даже в некоторых сицилийских колыбельных песнях, которые матери и сегодня поют своим детям, в Эриче дети еще несколько десятилетий тому назад выбирали вечер святого Антония для «гаданий», чтобы соединить надежды и судьбы.

Тем не менее, достоверным фактом является присутствие Антония на собрании «Капитула о циновках» в 1221 году, куда вместе с Франциском собралось более трех тысяч братьев, съехавшихся с разных концов мира.

Антоний для них был незнакомцем и оставался таковым до тех пор, пока все не пустились в обратный путь, получив послушание провинциального священника.

Тогда Антоний сам предложил свои услуги провинциальному приходу Романьи и был назначен в скит поблизости от Форли. Там он и остался бы в кротких и одиноких молитвах, если бы однажды во время священного рукоположения на месте не оказалось проповедника. Замешательство было преодолено принятым тогда способом - довериться Святому Духу. Провинциальный священник попросил Антония говорить то, на что вдохновлял его Бог. Это был случай для изумленного собрания неожиданно открыть в нем гениального учителя.

Уже само образование, полученное в Коимбре, было исключительным для того времени и для тех слушателей. Но образование дополнялось теперь зрелостью мягкого и пылкого человека, который из любви к Христу отказался от всего и проверил опытом медитации те истины, которые он постиг в результате обучения.

После такого откровения Антоний был избран разъездным проповедником и стал учить своих собратьев богословию.

В Болонье он положил начало той теологической францисканской школе, которая впоследствии приобрела огромное значение для всего средневековья.

Франциск, опасавшийся, с одной стороны, что его младшие братья в духовном смысле пострадают от интеллектуального тщеславия и высокомерия, а с другой, понимавший, что нельзя посылать их проповедовать в пораженные ересью страны без должной подготовки, был рад узнать, что Антоний смог так удачно соединить науку со святостью.

Он написал ему записку, в которой было и одобрение, и как бы «назначение». «Брату Антонию, моему епископу (так называет его Франциск, чтобы выразить ему свое благоговение). Мне нравится, что ты преподаешь братьям теологию, лишь бы это занятие не заглушило в тебе духа святой молитвы и благости, как написано в Уставе».

Томмазо да Челано во «Втором жизнеописании» пишет, что Франциск называл теологов «Жизнью тела (Церкви), светильниками мира». И в своем «Завещании» Святой Франциск оставил следующее наставление: «Мы должны чтить и глубоко уважать теологов и всех, кто несет нам Слово Божье, как тех, кто дает нам дух и жизнь».

Окрыленный одобрением основоположника ордена, Антоний объездил сначала Италию, затем Францию, посвящая себя богословскому просвещению братьев и непрестанной проповеднической деятельности: он говорил перед бедными и богатыми, перед простолюдинами и прелатами, действуя как миротворец на площадях и рынках, поскольку церкви не могли вместить всех желающих - такова была его притягательная сила. О его пребывании во Франции - также богатом, как увидим, чудесными событиями - говорит одна стихотворная легенда на старофранцузском языке, которая является одним из первых документов, свидетельствующих о его жизни.

В 1227 году Антоний вернулся в Италию, чтобы участвовать в Генеральном Капитуле Ассизи, созванном в связи со смертью Франциска, и был назначен Провинциальным священником Эмилии (и всей Северной Италии).

Ему было тогда почти тридцать два года, и оставалось жить еще четыре.

Лишь с 1228 года начинается его жизнь, связанная с Падуей, куда Святой прибыл в пепельную среду (В этот день Великого поста священник слегка посыпает головы верующих пеплом в знак их покаяния перед Богом -прим. перев.), чтобы произнести великопостные проповеди.

А теперь вновь воскресим в памяти эту жизнь, столь скудную биографическими датами, сколь богатую чудесами.

Итак, в чем состоит этот особый «язык чудес», при помощи которого Бог ведет разговор со своей Церковью, причем, гораздо чаще, чем этого хотели бы некоторые рационалисты (даже клерикалы)? Как лучше понять этот язык?

Коекто озабочен этим лишь с исторической и критической точки зрения: проверить источники, взвесить показания свидетелей, отделить документальные исторические факты от последующих легендарных преувеличений и т. д., и т. п.

В конце концов делается вывод, что почти все неточно и спорно еще и потому, что в лучшем случае приходиться доверяться тем, кто чтото видел или слышал, хотя сомнение остается всегда, даже когда мы сами становимся очевидцами поразительных явлений.

Но, таким образом, есть риск забыть об единственно верном вопросе: почему почти все человеческие существа исчезают из этого мира, не оставив даже и следа, а к некоторым из них современники питают такую любовь, что рассказывают о них удивительные вещи, хотя бы и преувеличивая многое? А потом другие, живущие в последующие века, разделяя эту любовь, рассказывают, что испытали от этого утешение, получили помощь, защиту, пример для подражания и т. д.?

Главным образом, рассказывают о чудесной, странной, чарующей, «божественной» силе, которая исходит от существ, признанных отличными от других, т. е. «святых», даже вне связи с их чудесами.

Следует отметить, что подобные чудеса творятся либо жестом или словом еще при их жизни - в силу их любви; либо совершаются их мощами, которые, возможно, уже испытали воскрешение, благодаря исходящей от их тел спасительной энергии; либо эти чудеса творятся в силу людской памяти и молитв, которые достигают святых и через многие века после их смерти.

Есть святые, у которых историческая критика при желании может отнять славу совершенных ими чудес, дав этому разумные и изощренные объяснения. Однако навсегда останется необъяснимым их культ, то есть невероятные почести и вера, которые они обрели при жизни и на долгие века после смерти.

И это тоже история, которая нуждается в объяснении. Слово чудо предполагает именно такое объяснение, укоренившееся в вере.

Вся наша вера основана на чуде. Ведь действительно чудесно, что Сын Божий стал человеком благодаря нашей любви, что он дал нам радость спасительного общения с ним, что пролил свою кровь, дабы искупить наши дурные поступки, и что победил смерть, подарив и нам веру в воскрешение.

В сердце мира теперь существует постоянное чудо, удивительный факт, порождающий чудеса: это воскресшее тело Христа, так сказать «материя» совершенно одухотворенная, полностью восстановленная, нетленная и чистая, освобожденная, спасительная энергия. Чудо означает следующее: там, где есть сердце, горящее немного ярче других ради Сердца Христа, где есть молитва, связывающая более тесно наш дух с Его Духом, где есть вера в Отца Небесного, «подобная» той, что Иисус, Сын Его, преподал нам, там чудо воскрешения, которое в конце концов может охватить всех людей и все творение, может наступить раньше, его можно будет предвидеть и предвкушать его радость. Тогда Бог как бы выносит на поверхность действительности то, что и вправду происходит в ее тайных глубинах.

Иногда это чудо выздоровления (и даже воскрешения), предвещающее, что все может быть исцелено.

Иногда это чудеса превращения и изменения в душах, оповещающие о примирении всего человечества с Богом.

Иногда это чудеса, которые переворачивают законы природы, чтобы не дать нам забыть, что эти самые законы и есть непрерывное чудо. А иногда это даже какието фантастические и поэтичные деяния, напоминающие нам о том, что Бог наш еще и художник, способный на поэзию, красоту и игру.

С тех пор как Бог приблизился к нашей истории, сделав ее «священной», начали происходить чудеса, а потом, с пришествием Его Сына, чудеса наполнили мир.

В истории Церкви, которая есть постоянное чудо, кажется, что иногда Бог выбирает нескольких святых, чтобы настойчиво продолжать разговор на этом «языке чудес».

Рисунок принадлежит Ему, нам же остается только созерцать и любить Его.

Тот, кто хочет убрать из христианской агиографии почти все чудеса, превратив их в вопрос уже устаревших сегодня литературных клише, предстает в смешном свете, ибо стремится приписать определенным эпохам и определенным «моделям» существующий ныне феномен с тем же упорством и с одними и теми же характеристиками, одинаковыми для всей двухтысячелетней истории христианства: и для наших дней, и для средних веков, и для времен Христа.

И то что критики считают безусловно легендарным, потому что это типично для обстановки и восприимчивости эпохи средневековья, они могли бы наблюдать и теперь своими собственными глазами, если бы не слишком отвлекались на исторические сопоставления.

И поэтому мы рады, что имеем возможность рассказать о жизни, состоящей из чудес.

В книге «Цветочки Франциска Ассизского» рассказывается о двух деяниях Антония.

Приведем самый знаменитый эпизод, вдохновивший многих художников. С другой стороны, это одно из тех чудес, цель которых состоит именно в том, чтобы при помощи божественнофантастического действия избавить от тупости некоторые человеческие головы.

Благословенному Христу угодно было показать великую святость вернейшего раба своего, святого Антония, и то, с каким благоговением даже неразумные твари слушали его проповедь и его святое учение; между прочим один раз на примере рыб пристыдил он безрассудство неверных еретиков... Однажды святой Антоний находился в Римини, где было великое множество еретиков; желая привести их к свету правой веры и вывести на путь истины, он много дней проповедовал перед ними и спорил о вере Христовой и Священном Писании, но, так как они не только не соглашались с его святыми речами, но в ожесточении и упорстве своем не желали даже слушать святого Антония, то однажды он по вдохновению от Бога пошел к самому морю, к устью реки и, стоя на берегу, между морем и рекой, начал от имени Бога, словно проповедь, говорить рыбам: - Слушайте Слово Божие, вы, рыбы морские и речные, раз еретики избегают слушать его.- И, едва он так сказал, внезапно к берегу подошло такое множество рыб, больших, малых и средних, что никогда не видано было столь великого скопления во всем том море и в той реке; и все держали головы над водой, глядя со вниманием на лицо святого Антония, все в великой тишине, и послушании, и порядке; прямо перед ним и ближе всех к берегу стояли маленькие рыбки, а за ними стояли среднего роста рыбы, затем позади всех, где вода была глубже, стояли самые большие рыбы.

И вот когда рыбы разместились в таком порядке, святой Антоний начал торжественно проповедь и сказал так: - Братья мои рыбы, вы обязаны, по мере возможности вашей, воздавать благодарность нашему Творцу, который дал вам для жилья столь благородную стихию, и вы, по своему вкусу, имеете пресную или соленую воду, и дал вам много укромных мест прятаться от бури; еще дал вам светлую и прозрачную стихию и пищу для поддержания вашей жизни. Учтивый и благосклонный Творец ваш Бог, создавая вас, повелел вам расти и множиться, дал вам на это свое благословение. Затем, когда случился великий потоп, все другие животные умерли, вас же одних сохранил Бог от гибели. Затем, дал вам плавники, чтобы передвигаться, куда вы пожелаете. Вам, по Божьему повелению, дана была честь уберечь Иону пророка и после трех дней выбросить его на землю живым и невредимым. Вы же дали Господу нашему Иисусу Христу монету для подати, ибо Он, как бедняк, не имел чем платить. Затем вы послужили пищей Вечному Царю Иисусу Христу перед Воскресением и после, по особой тайне. За все это вы весьма обязаны славословить и благословлять Того, Который дал вам столь великие милости в большей мере, чем другим тварям. - В ответ на эти и им подобные речи и наставления святого Антония, рыбы начали открывать рты и наклонять головы и этими и другими знаками почтения, доступным им способом, славословили Бога. Тогда святой Антоний, видя от рыб такое почтение к Богу Творцу, возрадовался в духе своем и сказал громким голосом: - Да будет благословенен Бог Вечный, Его же чтут рыбы водные больше, нежели люди еретики, и лучше внимают речам Его неразумные твари, нежели неверные люди. - И чем больше проповедовал святой Антоний, тем больше возрастало скопище рыб, и ни одна из них не уходила с своего места. На это чудо стали сбегаться жители города и между ними даже названные выше еретики. Последние, видя столь дивное и столь явное чудо, в сокрушении сердец все бросились к ногам святого Антония, чтобы внимать его проповеди; и тогда святой Антоний начал проповедовать о вере католической, и проповедь его была так благородна, что он обратил всех тех еретиков и заставил их вернуться к правой вере Христовой; все же верные пребывали в великой радости и утешении и укрепились в вере. И после этого святой Антоний отпустил рыб с благословением Божиим, и они все удалились, удивительным образом проявляя свою радость, а за ними и народ. Во славу Христа и бедняка Франциска. Аминь» (Глава XL).

Еще известнее так называемое «чудо о муле», древнейшее предание, дошедшее во множестве разных версий. Донателло использовал этот сюжет в своем бронзовом барельефе.

Произошло это также в Римини, бывшем тогда самым главным центром ереси в Италии. Приверженцев еретиков поддерживали гибеллины, чтобы досадить Папе.

В этом городе жил один еретик, ожесточенный более других, который издевался над проповедью Антония об Евхаристии, отрицая реальное существование Христа и долг христианина благоговеть перед ним. Этот еретик говорил, что не видит никакой разницы между освященной облаткой и простым хлебом: «был хлеб, хлебом и остался». Антоний возразил, сказав, что если Богу будет угодно, то даже мул, на котором ездил тот еретик, благоговел бы перед Святым Причастием. Еретик ответил, смеясь, что не очень в этом уверен: достаточно было не давать ему еды в течение трех дней, а потом поставить перед ним корзину овса. Вот если мул откажется от сена, чтобы преклонить колени перед облаткой, тогда он, Бонвилло, в это поверит.

Святой принял вызов. Еретик три дня морил животное голодом, а потом привел его на площадь. С одной стороны подошел еретик с корзиной душистого сена, а с другой -Антоний со сверкающим ковчегом даров. И многочисленная толпа любопытных могла наблюдать, как животное, отвернувшись от корзины со свежим сеном, повернулось к Евхаристии и, более того, встало перед ней на колени, как бы показывая свое благоговение.

На этой площади, сегодня носящей имя Мула, была воздвигнута колонна в память об этом событии, а в 1417 году на ее месте был построен небольшой восьмиугольный храм, напротив которого когдато был дом того еретика.

Столь же знаменито чудо, которое, как говорят, произошло в Ферраре, где один благородный ревнивец несправедливо обвинял свою жену в измене. Он был разозлен еще больше после рождения ребенка, который, как ему казалось, не был похож на него, и это было для него доказательством прелюбодеяния.

Понесли крестить ребенка: шли вместе - мужчина, мрачный от подозрений, и женщина, плачущая от несправедливого обвинения. Их окружала толпа родных: одни были огорчены, других одолевало любопытство.

И вот появился Антоний. Он протянул руки, попросив, чтобы ему дали ребенка. Он прижал его к груди, а потом, как будто говоря со взрослым (ребенку же было всего несколько дней), попросил его, чтобы он сам указал на своего отца. И ребенок, протянув ручку, отчетливо сказал: «Вот мой отец!»

И теперь еще во дворце Орбицци, где жила семья этого благородного и ревнивого кавалера, есть часовня, построенная в память о чуде.

Флоренция была городом банкиров, где денег было больше, а лихоимства не меньше, чем в Падуе.

Антоний говорил в своих проповедях: «Проклятое отродье ростовщиков распространилось по всей земле, и зубы их ненасытны, как у львов: они жуют грязную пищу - деньги, раздирают на куски и беспрестанно пожирают имущество бедняков, вдов и сирот... Запомните хорошенько, ростовщики, что вы стали добычей дьявола, он завладел вами. Он завладел вашими руками, направив их к грабежу и отвратив от благотворительности; он завладел вашими сердцами, которые сгорают от жажды наживы и глухи к добру, он овладел вашим языком, всегда готовым ко лжи, мошенничеству и обману, так что вы больше не можете ни молиться, ни произносить честные слова. Ядовитые змеи жаждут крови, а вы так же жадно стремитесь к чужому добру. Бес жадности раздирает и расчленяет ваши сердца...»

Банкиры и ростовщики смеялись над этими словами, но наступил день, когда умер самый богатый и жадный из них. Покойника понесли в церковь для христианского отпевания, но на пути траурного кортежа встал Антоний. «Разве можно, - сказал он, - схоронить в святом месте человека, уже похороненного в аду? Если вы мне не верите, вскройте ножом его грудь - и вы не найдете сердца: оно там, где его богатства».

Толпа бросилась к дому скупого и нашла сердце мертвеца в несгораемом шкафу среди монет, чеков и закладных бумаг. После этого решили исследовать труп и сердца там не нашли.

Знаменитое чудо возвращения оторванной ноги изображено на одной их фресок Тициана, весьма известно и чудо убитого, а потом воскресшего юноши.

Трогателен также рассказ о ребенке, найденном мертвым в колыбели, когда его мать ушла из дома послушать проповедь святого.

Женщина в отчаянии вернулась в церковь, взывая о чуде, и Антоний успокоил ее, трижды произнеся такие слова: «Смотри, Бог покажет тебе свою доброту!» Когда она вернулась домой, она нашла ребенка играющим в камушки.

И наконец, мы дошли до последних дней его жизни, проведенных в городе, который с тех пор связан с его именем.

Падуя тогда была городом новым, только что восстановленным после пожара 1174 года. Рынки процветали, падуанские шерсть и лен славились по всей Италии, росла известность университета, основанного в 1222 году, в городе было множество студентов, сильная армия, приток новых богачей и аристократов был весьма значительным. Но возникли также и секты, и политическая борьба, и раздирающие общество амбиции, и войны между городами (особенно между Тревизо и Вероной). А когда кончали биться, предавались роскоши и удовольствиям. Вся область, так называемая Тревизианская Марка [3] прославилась под именем «Любовной Марки». Но, как обычно, господа отдавались балам, званным обедам, турнирами, верховой езде, ухаживаниям и порокам, а народ мучился, влача жалкое существование в трущобах.

Когда Антоний прибыл туда,- «сильный в действиях и словах», как писал летописец,- шел 1229 год, и его жизнь уже близилась к концу.

Он читал там проповеди во время Великого поста, и это проповедничество, по словам одного из самых авторитетных ученых, занимающихся духовным наследием св. Антония, «является христианским возрождением Падуи, ее духовным возрождением» и «занимает выдающее место в истории Западной Церкви». Действительно, это был первый Великий пост с непрерывными ежедневными проповедями, которые запомнились всем, это было новшество, которому суждено было получить грандиозное развитие в последующие века».

После первых же проповедей оказалось, что ни одна церковь не могла вместить толпу, которая, по оценкам первых биографов, достигала около тридцати тысяч слушателей. Нужно было выйти на площади.

Приток верующих, желающих занять удобное место, начинался уже ранним утром, практически ночью. Определенные места всегда отводились епископу и его духовенству. Слушатели собирались со всей Тревизианской Марки. Когда наступал час проповеди, торговцы закрывали свои лавки, и целый город замирал в ожидании слова святого - слова, которого и боялись, и любили. Он говорил о Боге, осуждал пороки, призывал к добру, упоминал о самых насущных нуждах города.

До сих пор сохранилось постановление мэра Падуи от 25 марта 1231 года, по которому ни один должник не может быть заключен в тюрьму, если будет доказано, что неуплата долга происходит не изза мошенничества и что незадачливый должник готов заплатить своим имуществом. Внизу под документом, являющимся важным достижением в области общественного права, читаем буквально следующее: «По ходатайству преподобного брата, блаженного Антония, духовника Ордена младших братьев».

После проповеди целый день посвящался исповедям, которые доводили Антония буквально до изнеможения. Именно он ввел в практику исповедь по случаю проповеди, и это позволило воспринимать обычные исповеди совершенно поновому.

«Если ты каждый день пьешь яд грехов,- объяснял он,- то каждый день должен принимать противоядие исповеди».

В течение всего периода Великого поста постоянно происходили чудеса превращения и выздоровления.

Один из наиболее интересных эпизодов, дошедших до нас,- это случай с грешником, который не смог даже рассказать Антонию о своих грехах - настолько он был потрясен услышанной проповедью. Тогда он вышел, смущенный, чтобы сначала написать все на бумаге. Потом вернулся и дрожащей рукой протянул ему листок, на котором смиренно описал свои грехи.

Антоний взял его, и по мере того, как он его читал, строчки исчезали одна за другой до тех пор, пока лист снова не стал чистым. Тогда он произнес отпущение грехов кающемуся, возвратив ему этот листок, который стал как бы материальным знаком обретенной невинности.

Закончился этот изнурительный Великий пост. Освидетельствование мощей святого, произведенное несколько лет тому назад, в 1981 году, подтвердило утверждение старинных биографов: Антоний «умер от потери сил в результате слишком напряженной работы, скудного питания и отсутствия отдыха». После Великого поста святой удалился во францисканский скит, находящийся в местности Кампосампиеро.

Он пожелал, чтобы ему построили скит в скиту, и попросил одного своего благородного друга из этих мест построить маленькую подвесную келью со столиками и циновками в ветвях гигантского орехового дерева, где он провел в молитвах свои последние дни.

Теперь этого дерева больше нет, но растет несколько ореховых деревьев, выращенных из пересаженных отростков того дерева.

Говорят, что у этих деревьев есть одна странная особенность: они распускаются не как все другие ореховые деревья, а только в первые тринадцать дней июня, когда готовятся отмечать праздник святого, жившего когдато среди этих ветвей. Так написано в его древнем жизнеописании.

К этим последним годам его жизни относится изящное изображение, так часто представленное в иконографии: однажды его видели коленопреклоненным в своей келье, на открытой книге, лежавшей перед ним, стоял ребенок, который ласкал и обнимал его, а растроганный Антоний прижимал его к себе.

Говоря о Рождестве, святой пишет в своих «Наставлениях»: «Среди многих причин, по которым Бог соблаговолил явиться к нам в виде ребенка, я выбираю следующую. Если ты обидишь ребенка, если позволишь себе обращаться с ним грубо или даже побьешь его, но потом подаришь какойнибудь цветок, словом, чтото красивое, он забудет все и побежит обнять тебя.

И также, если ты, совершив смертный грех, оскорбишь Иисуса, каким бы страшным ни было это оскорбление, достаточно преподнести ему цветок раскаяния, розу исповеди, орошенную слезами, чтобы он сейчас же забыл обиду, простил тебе вину и пришел обнять и поцеловать тебя».

Когда он писал эти слова, ему, конечно, приходил на память тот нежный свет, которым присутствие Ребенка озарило его темную келью.

Мурильо оставил нам одно из самых прекрасных живописных толкований этой встречи, его картина хранится сейчас в Севильском соборе.

В одном из своих произведений, посвященных путешествиям по Испании, Эдмондо Де Амичис, известнейший автор книги «Cuore» («Сердце»), так рассказывает о впечатлении, которое он испытал перед этим изображением:

«Мне показалось, что разорвалось покрывало, застилающее мой рассудок, я почувствовал бесконечную веру в то, чего до того времени скорее желал, не будучи уверенным, что это существует на самом деле; мое сердце разрывалось в порыве величайшей радости, ангельской нежности, безграничной надежды. И из глаз моих рекой потекли слезы».

Конечно, чувство - эта еще не вера, как нельзя назвать верой трогательную привязанность, которые многие испытывают по отношению к этому святому, даже по прошествии стольких лет после его религиозной деятельности.

А между тем, взгляды многих верующих обращены именно к нему, святому Антонию, который на смертном одре с волнением говорил окружающим его людям: «Я вижу Господа моего!»

А наша вера во многом опирается на видение святых.

В гимне, сочиненном в честь святого сразу же после его смерти, мы читаем: «Если ты просишь чуда, то сразу же отступают смерть, заблуждения и несчастья. Больные выздоравливают, море успокаивается, цепи рвутся.

Желания молодых и старых исполняются: они вновь обретают движение конечностей, находят утерянные вещи. Исчезает опасность, проходит нищета. Пусть расскажут обо всем этом те, кто знает, и пусть говорят главным образом падуанцы...»

И на протяжении всех семи веков христианский народ непрестанно взывает к этому своему покровителю, которого Папа Лев XIII назвал «Святым всего мира».

СВЯТАЯ РИТА ИЗ КАШИИ (1381-1457)

«Она могла бы стать посредственной или даже очень плохой христианкой, ожесточенной страданиями и подстрекаемой к бунту. Но она была святой» (А. Трапе).

Такое суждение самого позднего и авторитетного биографа святой Риты из Кашии позволяет нам реалистично подойти к одному из наиболее популярных и широко известных персонажей христианской истории. В культе этой святой есть чтото необъяснимое. Жившая в конце четырнадцатого и в первой половине пятнадцатого веков, сразу же призванная и почитаемая как святая, Рита, тем не менее, была причислена к лику святых только в 1628 году, а канонизирована лишь в 1900 году. Однако христианский народ всегда выказывал к ней невероятную привязанность, естественно, по причине творимых ею чудес, а также изза легенд, которыми, по рассказам, так богата была ее жизнь. Поэтому ее ласково называли «святой невозможного», то есть святой, у которой можно просить помощи в самых отчаянных и неразрешимых ситуациях.

В 1457 году один нотариус (Кашия тогда была городом нотариусов, которые все документировали и присутствовали при каждом нотариальном акте) зарегистрировал одиннадцать чудес, которые святая свершила только в этом году. А в ходе процесса канонизации в 1626 году было проанализировано двести шестнадцать старинных табличек для голосования, сто восемь из них подробно описано: все они содержали сведения о чудесах и благодеяниях, свершенных при содействии этой святой.

И в наши дни в бюллетене, разосланном верующим всего мира, на многих и многих страницах перечисляются благодеяния, полученные при ее помощи.

Бесспорно, что чудеса усиливают набожность, и еще более очевидно, что они случаются, в основном, с уже набожными людьми, обращающими к святой свои молитвы и любовь. Одна набожность зависит от чуда, а другая его вызывает и ускоряет, и эта другая - бесконечно весомее.

Отмечать это - в случае со святой Ритой - значит видеть, что набожность людей гораздо больше, чем это кажется на первый взгляд, связана именно с ее личностью, с перипетиями ее жизни, с богатым опытом этой женщины, жившей в эпоху позднего средневековья.

На основании предания считается, что Рита родилась в 1381 году и умерла в 1457м, но даты эти неточны (обе даты могут быть сдвинуты на десяток лет). Однако можно утверждать, что Рита унаследовала Церковь такой, какой ее оставила святая Катерина Сиенская, умершая как раз за год до ее рождения. Это была Церковь, пережившая драму Авиньонского изгнания, а затем трагедию великого Западного Раскола, который разрешился лишь в 1417 году, когда Рита уже более десяти лет жила в своем монастыре.

Однако сама Кашия была достаточно далека от великих исторических событий и важных церковных проблем. Она была расположена на границе Папского государства и Неаполитанского королевства, управлялась как республика со строгими законами, а политически была разделена на партии гвельфов и гибеллинов.

Достоверно известно, что Рита родилась в зажиточной семье и получила некоторое образование. По преданию, ее родители были достаточно пожилыми людьми, и ее рождение было связано с некими чудесами. Наиболее известно и документально доказано замечательное чудо с пчелами, которые сели на ротик новорожденной девочки, но не ужалили ее, а отложили мед. Из старинных летописей мы знаем также о ее детстве, «отмеченном необыкновенной чистотой и состраданием, а также огромным желанием соединиться с Богом».

Инстинктивно мы могли бы поддаться соблазну приписать подобные рассказы особой восприимчивости, характерной для весьма далекой от нас эпохи, когда у мальчиков и девочек были совершенно другие интересы и заботы, отличные от тех, которые свойственны нашим детям.

Однако в нашем распоряжении имеется небольшая книжечка, которая распространялась в те времена в Кашии: «Правила для некоторых благочестивых душ». Это был учебник, предназначенный для экзамена совести, чтобы было легче исповедоваться.

Книжечка эта интересна тем, что из нее мы узнаем о наиболее распространенных грехах того времени, о тех, которые надо было исповедывать и на которые надо было обратить внимание.

В одной из глав, например, речь идет о «Суетности женщин», откуда мы узнаем о грехах и проблемах девушек - сверстниц Риты, которая в это время вынашивала идею о «своем огромном желании соединиться с Богом». «Рассуди сама,- обращается автор книжечки к девушке, собирающейся на исповедь,- если ты осветлила свои волосы, или завила их на лбу, или помыла искусственной водой.., или вышла на солнце с распущенными волосами, чтобы они стали красивее; если ты надела на голову венок из жемчуга, или шелковую бахрому, или гирлянду из цветов, или вуаль из шелка либо из очень тонкого льна..; если ты пришла на мессу, на проповедь или на исповедь не столько из любви к Богу, благочестия или для отпущения грехов, сколько для того, чтобы любоваться кемто или чтобы тобою любовались и говорили: посмотрите, какая красивая девушка! Если тебе предстоит надеть на себя чтонибудь новое, и ты получаешь от этого большое удовольствие, и твоя душа занята этим не только днем, но и ночью настолько, что об облачении твоей души ты думаешь мало или вовсе не думаешь...»

Мы могли бы перечитать главы, посвященные рассмотрению семи основных пороков со множеством мельчайших подробностей, чтобы убедиться в том, что, как теперь, так и тогда, вечная борьба между добром и злом, добродетелью и пороком, грехом и прощением велась примерно в той же плоскости.

И все же о тысячах сверстниц Риты никто уже не помнит, а о ней до сих пор говорят, что «она начала с презрения к миру и лишила себя мирского тщеславия».

Более того, как добавляет биограф, когда родители настойчиво требовали от нее жить «в соответствии с положением и условиями семьи», девочка блестяще парировала, «что ее положение и условия были ничем иным, как служением Иисусу Христу, распятому и умершему за нее».

К счастью, в нашем распоряжении имеется рассказ, объясняющий, как могло случиться, что юная девушка чувствует такую непоколебимую и решительную связь с верой, которая ее подругам представляется чемто неясным и неопределенным.

«Однажды наша блаженная Рита из Кашии находилась в церкви достопочтенных матерей святой Марии Магдалины, и в ее памяти запечатлелись такие святые слова: «Ego sum Via Veritas et Vita» (лат.) («Я есмь Путь, Правда и Жизнь»). Они произвели на нее такое впечатление, что с того часа она пламенно возлюбила Иисуса и начала служить Ему... Отныне она могла изливать свою душу только Ему, жить только для Него, ходить только с Ним, общаться с другими только через Него... Поэтому она обняла и крепко прижала к себе своего обожаемого Иисуса».

Таким образом, духовный путь Риты начался именно с чуда евангелического слова, услышанного во всей глубине и емкости, и этому слову она решила дать плоть, свою плоть. Действительно, «слово, превратившееся в плоть» может быть услышано лишь теми, кто намерен воплотить это слово в свое существование.

Поэтому биограф делает мудрый комментарий, подчеркивая результат такой взаимосвязи: с одной стороны, Рита «всем сердцем посвятила себя Иисусу Христу», а с другой - она была Им «беззаветнейшим образом любима».

Логическим следствием этого было то, что девушка почувствовала желание посвятить себя Богу и остаться в том самом затворническом монастыре, где услышала решающее и чарующее слово. Однако, согласно тогдашним законам, судьбу девушки определяла воля родителей, и Рита была вынуждена выйти замуж за человека, предназначенного ей в мужья.

Некоторые летописцы утверждали, что ее выдали за молодого человека «весьма суровых нравов», ктото его описывает и впрямь как «человека очень жестокого». В документе канонизации принимается вторая версия и делается вывод, что судьба ей послала «муку, а не мужа».

Возможно, прав более сдержанный летописец, который описывает его как «молодого человека, расположенного к людям, но вспыльчивого», то есть с добрым нравом, но попавшим в какуюто историю, которая ожесточила его и сделала строптивым.

И здесь мы считаем необходимым немного остановиться на социальном и политическом положении Кашии того времени.

В одном из документов того времени Кашия определяется как «край, полный пристрастности и мести»: гвельфы против гибеллинов, произвол дворян и буржуазии в отношении плебеев, ссоры и месть между семьями, народные восстания, конфликты между городами и деревнями, потасовки между сектами, политические преступления. Самым худшим было то, что всякое насилие распространялось, словно масляное пятно, по принципу цепной реакции: ненависть вынашивалась из поколения в поколение, затягивая и родственников, и соседей, кровь требовала крови, месть могла настигнуть обидчика даже спустя несколько десятилетий.

«В этом городе царит один порок: когда ктонибудь совершал оскорбительный поступок, сейчас же все родственникимужчины вовлекались в месть»,- так писал летописец того времени.

Положение было таким серьезным, что законы Кашии грозили жестокой карой всякому, кто только упомянет убитого родственника, «вплоть до четвертого поколения». А если в этом была замешана женщина или вопрос чести, ревность была так абсурдна, а месть так жестока, что, например, отец, выдав замуж дочь, опасался поздороваться с ней при встрече на улице. А когда оскорбление был уже нанесено и кровь пролита, оставалось только два пути: судебный процесс, разжигающий и усугубляющий ненависть, либо содействие «миротворцев» - это был настоящий общественный институт того времени. «Миротворцы» до и вне уголовных процедур пытались убедить обе стороны подписать официальный документ о примирении, законность которого признавалась, согласно гражданскому праву. Иногда на то, чтобы достичь примирения, уходили годы. В случае убийства соглашение оставалось секретным, чтобы виновные не попали в руки правосудия, однако его могли обнародовать в случае нарушения какойлибо из сторон подписанного соглашения о мире. Но часто такие примирения носили лишь стратегический характер, ибо подписывались для накопления сил, чтобы продолжить месть и вырвать с корнем не только врага, но и его потомков, «его семя».

Я счел необходимым сделать это отступление, чтобы мы увидели в Рите не просто христианскую девушку с духовными порывами, и даже не молодую супругу, состоящую в неудачном браке, а жену и мать, похожую на стольких своих современниц, плачущих изза семейных трагедий, оплакивающих безжалостно убитых мужей.

Муж Риты Паоло Манчини был убит, попав в засаду, это произошло, вероятно, в 1401 году. Может быть, убийство было совершено по ошибке, может быть, он погиб во время народного восстания против городских властей, вспыхнувшего в том же году.

У Риты было два сына, кажется, близнецы, которым тогда было около четырнадцати лет. Горе, связанное со смертью любимого человека (тем более, что Рите удалось изменить его характер, сделать его мягким и любящим), усугублялось мыслью о кровной мести, которая должна была развязаться.

В старинной биографии Риты мы читаем, что она «молила Бога за убийцу, подчиняясь святому Божественному завету и вспоминая о своем Господе, который на кресте простил Своих палачей, а также просил и увещевал, как мог, Своих детей простить и снести оскорбление ради любви к Богу».

И, действительно, эта смерть и эта беда не были еще самыми большими мучениями: Рита хорошо знала свою землю и свой народ. Она знала, что начиналась кровавая драма, последствия которой невозможно было отвратить. Конечно, было трудно умолить сыновей простить смерть отца и почти невозможно было переубедить общество, которое настаивало на расплате и требовало возмездия.

Семьи, связанные родством с убитым (а известно, что Манчини были многочисленны), обращали свои взоры на мальчиков, уже достаточно взрослых: кровь требовала крови, и этого нельзя было избежать.

Отныне они были обречены на насилие - сначала совершить его, а потом стать его жертвами. И если их рано или поздно не убьют новые мстители, продолжающие эту бесконечную цепь злодеяний, то им придется предстать перед судом Кашии, предусматривавшим за подобные преступления смертную казнь. В лучшем случае они должны были бежать из города и скрываться, жить вдали от матери.

Летописец свидетельствует, что «Рита тотчас же спрятала окровавленную рубашку мужа, чтобы при виде ее сыновья не пошли на месть», и «принялась с удивительным милосердием смягчать их сердца, уговаривая не только забыть, но и простить совершенное злодеяние».

Старинная фреска изображает Риту, прижимающую к себе двух сыновей и указывающую им на Распятие с мягким, но решительным выражением. И тем не менее, она поняла, что была не в силах вселить в сердца мальчиков завет прощения.

Она как бы видела их перед собою уже мертвыми, и не только в духовном и моральном смысле, поскольку их молодость была теперь уже отравлена ненавистью, но и физически, ибо их неизбежно ожидала трагическая судьба. Вероятно, мальчики даже пытались уже чтото предпринять.

В старинном литургическом гимне, озаглавленном: «Привет, великодушная Рита!», который похож на «Stabat Mater», содержится смутный намек на риск, которому дети действительно подвергались: «Alma mater amorosa /circa tuos filios/ extitisti lacrimosa /praecavens exilium/ ne ex morte aerumnosa /sentirent supplicium».

Это можно перевести так: «О любящая материнская душа, ты залила слезами своих сыновей, пытаясь уберечь их от изгнания и от мук жестокой смерти».

Предание говорит о том, что Рите удалось умолить Бога взять мальчиков к себе, прежде чем они погибнут дважды: один раз - от смертельной заразы ненависти и вины и второй раз - по общественному приговору. И божественная благодать приняла жертву, приносимую Ритой от плоти своей, и вскоре Бог призвал к Себе ее сыновей.

Нам кажется невероятной сама мысль о том, что мать просит Бога забрать у нее сыновей, которых Он ей дал. Однако нас не удивляют почти ежедневно появляющиеся в газетах сообщения о родителях, которые отнимают жизнь у детей, и о детях, которые лишают жизни родителей; мы спокойно воспринимаем рассказы о том, как ктото проклинает себя за то, что родился на свет или родил когото, или же о том, что ктото пускает своих детей по пути, ведущему прямиком в ад - в этой или в той жизни.

Даже принимая во внимание то, что перед нами исключительный случай, и понимая горе матери, видящей, что ее сыновьям уготована гибель, мы должны признать величие поступка Риты. Отец и мать являются истинными родителями лишь тогда, когда они без колебаний могут вверить своих детей Тому, Кто Единственный является настоящим Отцом.

Оставшись одна, несчастная мать решила предать и себя в руки Бога, подав прошение о вступлении в женский монастырь св. Августина. Но ей было отказано. Печальные события ее жизни продолжали висеть над ней. Принять «кровавую вдову» означало вовлечь в право мести и монастырь, и его обитателей, неизбежно связанных по рождению или по родству с одной или другой борющейся стороной. Рита поняла, что эти двери не откроются, пока не будет достигнуто примирение между родней убийцы и убитого. И она сама взяла на себя труд налаживать связи прощения. Сколько ненависти и злобы, сколько презрения и отказов пришлось ей вынести, прежде чем растаяли ожесточенные сердца! Это был долгий, изнурительный труд, однако результат оказался чудом.

По преданию, отраженному в некоторых старинных рисунках, известно, что монахини несколько раз отказывались открыть ей двери монастыря, и она сумела войти туда при закрытых дверях, чудесным образом сопровождаемая и поддерживаемая св. Иоанном Крестителем, св. Августином и св. Николаем из Толентино - покровителями этих мест.

И там, в маленькой келье, Рита провела жизнь в раскаянии и молитве. Летописец был сух и лаконичен: «Сорок лет она с верностью и любовью служила Богу».

Вспоминают об одном ее простом и радостном послушании: «Однажды достопочтенная мать настоятельница пожелала испытать послушание блаженной Риты. Она поручила ей в течение долгого времени поливать сухое растение в ее огороде, и Рита делала это охотно и терпеливо».

И с тех пор этот побег снова начал давать обильные плоды.

Подобный пример встречается и во многих других биографиях святых. Так святая Тереза д'Авила рассказывает, что вменила в обязанность одной своей послушнице делать то же самое и не ожидала увидеть такой преданности.

Почти все, что нам известно о духовном облике Риты и о ее пути к святости, мы узнаем из необычного источника, очень древнего и строгого, а именно из ее надгробной надписи.

Живописные изображения и поэтическая надпись свидетельствуют о том, каковы были христианские таинства, составлявшие смысл ее существования.

Поэт сложил пятнадцать строк на кашианском диалекте, не слишком заботясь ни о красоте, ни о точности стиха, и тем не менее, он использовал очень сильные образы, продиктованные правдой.

Перед нами встает образ сильной женщины, которая от Креста Христова заимствовала свой свет и свое пламя. Она не избежала в мире самых жестоких страданий и самых тяжких и неизлечимых ран (вспомним о насильственной смерти мужа и о сыновьях, которых она принесла в жертву). И ничего она не ставила себе в заслугу, не желая никакой награды, кроме шипа с тернового венца Христа. И никаких других сокровищ она не пожелала иметь, кроме Того, которому целиком посвятила себя. И только после того, как целых пятнадцать лет она страдала от боли, причиняемой тернием, она ощутила себя достаточно чистой, чтобы подняться к блаженной жизни рая.

На каждом изображении Рита всегда носит на лбу знак своей таинственной раны.

Послушаем рассказ об этом чуде. Была Святая пятница, и Рита слушала трогательную проповедь о страстях Христовых:

«Вернувшись в монастырь, она сейчас же упала на колени перед Распятием, молясь и размышляя с любовью в сердце... Она молила Его, обливаясь слезами, пылкие и неистовые слова исходили из самого сердца, и она попросила Иисуса Христа об одной милости: дать ей почувствовать и испытать на своем теле такую же боль, какую Он испытал от шипа на своем священном терновом венце.., и ее просьба была исполнена: в середине лба она почувствовала не только боль от острых шипов, но один шип остался, образовав рану, превратившуюся в язву, которая осталась у нее на всю жизнь".

Феномен стигматов нередок в жизни святых и заслуживает того, чтобы остановиться на нем, особенно в отношении святой Риты. Рассказ, который мы только что привели, в действительности, синтезирует почти все, что мы знаем о ее монашеской жизни. Вот что поражает нас в святых: чем больше укрепляются они в вере, чем больше «одухотворяются», тем больше приближаются они к таинству воплощения и страстей Христовых; и чем дальше они продвигаются по этому пути, тем больше постигают те стороны жизни, которые мы хотели бы преодолеть, ибо они слишком связаны с миром чувств.

Вернемся на минуту к Франциску Ассизскому, который попросил сделать ему «живые ясли», желая увидеть собственными глазами и пещеру, и солому, и быка, и осла, и дрожащего от холода ребенка. А еще вспомним Франциска, читающего проповедь во время празднования Святой Ночи: «Всякий раз, говоря слово "Иисус" или "Вифлеемский Младенец", он проводил языком по губам, как бы желая вкусить сладость этого имени».

Так бывает, когда вера и любовь пронизывают все существо, а чувство в сердце достигает такой силы, что находит подтверждение в тонкой восприимчивости.

Феномен стигматов, безусловно, относится к чудесам, но его корни в том же самом порыве чувств. Душа и дух мистически ранены любовью к страдающему Христу - это настоящая любовь, абсолютно человеческая по отношению к Его распятому человечеству - в такой степени, что эта любовь находит материальное воплощение на теле.

Святой Франциск Салезский в «Трактате о любви к Богу» объяснил именно это явление на примере Франциска Ассизского, который постепенно насыщался любовью к своему распятому Иисусу до тех пор, пока избыток чувства не охватил все его внутренние способности, а затем и тело.

Он пишет: «Сколь велика должна быть любовь святого Франциска, когда он увидел образ нашего Господа, принесенного в жертву на кресте! Потрясенная, растроганная и как бы перелитая в эту боль душа была весьма расположена воспринять ощущения и стигматы любви и боли Величайшего своего Возлюбленного. Поскольку память притуплялась при воспоминании об этой божественной любви, вступало в силу воображение, дающее представление о ранах и кровоподтеках, которые в данный момент созерцали глаза, а разум получал живейшие картины, нарисованные воображением, и наконец любовь употребила всю силу воли, чтобы соотнести его страсти со страстями Любимого Христа. Таким образом, душа, несомненно, трансформировалась во второе Распятие и, будучи формой тела, она использовала свою власть, отпечатав боль ран, которыми она была поражена в местах, соответствовавших ранам ее Возлюбленного.

Любовь восхитительна, когда она обостряет воображение до такой степени, что оно выходит наружу» (Книга VI, гл. 15).

«Следовательно, любовь сделала видимыми внутренние муки святого Франциска, изранив его тело стрелой той же самой боли, которой было поражено сердце».

Франциск Ассизский, Катерина Сиенская, Рита из Кашии, Катерина из Генуи, Анджела из Фолиньо, отец Пий из Пьетрельчины - это лишь некоторые имена в длинной цепи, не порвавшейся и до наших дней.

Из многих других рассеянных сведений старинной биографии Риты мы узнаем о том, что шип в ее лбу был как бы внешним проявлением многолетнего стоического терпения, с которым она переносила болезнь, приковавшую ее на долгие годы к убогому ложу и лишившую сил (и даже потребности) питаться.

Однако она всегда была окружена любовью и почитанием монахинь и всего народа Кашии.

Говорили, что теперь она нуждалась только в Евхаристии. В последние дни ее жизни произошел случай, еще более украсивший предание о ней:

«Итак, Господь Бог наш соблаговолил подать явные знаки Своей любви к возлюбленной невесте. В самый разгар зимы, когда все было покрыто снегом, одна добрая родственница решила навестить ее и спросила, не надо ли ей чеголибо принести из дома. Рита ответила, что хотела бы розу и две винных ягоды из ее огорода. Женщина улыбнулась, решив, что Рита бредит от тяжелой болезни. Придя домой и направившись в огород, она увидела на розовом кусте, лишенном всякой зелени и покрытом снегом, прекрасную розу, а на дереве - две зрелые винные ягоды. Ошеломленная женщина, увидев цветок и чудесные плоды, появившиеся среди зимы, на морозе, сорвала их и принесла Рите».

Этот эпизод объясняет также предание о розах. Повсюду, где есть церковь, посвященная Рите, в день ее праздника, 22 мая, к этим местам стекаются толпы верующих с букетами роз, которые потом освящаются.

Это было не просто доброе чудо, но и мистический обмен: в течение стольких лет Рита носила на лбу болезненную рану от шипа и теперь, в конце ее страданий, Христос даровал ей взамен розу.

Когда Рита умерла «...и немедленно колокола монастыря сами собой зазвонили», к ее телу потянулся нескончаемый поток знакомых и верующих, а от тела исходил сильный аромат (что было неоднократно засвидетельствовано вплоть до наших дней), поэтому ее тело, согласно старинному свидетельству, «никогда не было захоронено и никогда не портилось». Тело Риты было сразу же выставлено для поклонения на хорах монастыря.

Известно, что торжественный праздник блаженной Риты отмечался в присутствии консулов Кашии, которые раздавали богатые подарки, по крайней мере с 1545 года, за много десятилетий до ее официальной канонизации со стороны Церкви.

На процессе канонизации в 1626 году приходский священник Кашии свидетельствовал, что «ежедневно почти все жители этих мест приходят к телу блаженной Риты, где получают благодеяния, и я слышал от старожилов, что в прошлом было то же самое».

С тех пор постоянный, нескончаемый поток паломников связывает это маленькое селение Умбрии со всем миром. В Рите ищут «Святую невозможного» в том смысле, что все может та, которая так много знала и так сильно любила. Верующие видят в ней девушку, стремящуюся к Богу; женщину, выдержавшую испытание нелегким браком; жену, насильственно лишенную мужа; мать, которая идет на все ради спасения своих детей; вдову, способную прощать и сеять добро; женщину, принесшую себя в жертву и стоящую рядом с Крестом, чтобы получить и отдать другим благодать и спасение.

В истории нашего народа Рита - младшая сестра двух великих святых Умбрии: великого патриарха святого Бенедикта из Норчии (расположенной в нескольких километрах от Кашии) и святого Франциска Ассизского. Однако, может быть, она наиболее любима в народе, и именно ее Папа Лев XIII назвал «драгоценной жемчужиной Умбрии».

МУЧЕНИЦЫ КОМПЬЕНЯ († 1794)

Мученицы Компьеня - это шестнадцать кармелитских монахинь, казненных во время Французской Революции.

Революция эта запечатлелась, в основном, в трех великих словах, с которыми сегодня, повидимому, согласны все люди: СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО.

Даже Иоанн Павел II сказал в Бурже, обращаясь к молодым французам: «Хорошо известно то значение, которое имеет в вашей культуре и в вашей истории идея свободы, равенства и братства. В сущности, это христианские идеи. Я говорю это с полным сознанием того, что первые люди, сформулировавшие эти идеалы, не ссылались на Вечную Мудрость. Но они хотели действовать на благо человека».

До сего времени идет спор о происхождении этого тройного лозунга -христианское оно или масонское? Известно, однако, что сначала революция настаивала на двух словах: Свобода-Равенство, и что термин Братство считался слишком сентиментальным и слишком «христианским». В действительности, самая жестокая борьба развернулась во имя двух первых «ценностей», и так возник противоположный подход к пониманию «разума» просветителями и верующими.

Для так называемого «просвещенного разума» провозгласить, что «люди свободны и равны в правах» (Статья 1 Декларации прав человека 1789 г.) означало не допускать до этой формулировки ничего, не давать ей никакого другого обоснования, кроме разума, который ее порождает и признает. Единственное, что было сохранено в общей и поверхностной форме, это призыв к «присутствию» и к «покровительству» Высшего Существа, но и это исчезнет в текстах декларации последующих веков.

Однако в том, что касается «разума, освещенного верой», люди рассматривались свободными и равными в правах, поскольку все они пользуются первым и неотъемлемым правом - быть сыновьями Божьими, Им любимыми, созданными и спасенными.

Огромная разница между двумя подходами к данной проблеме могла бы стать поводом для глубокого теоретического размышления, но она становится еще более очевидной, когда провозглашенные права «свободы» и «равенства» должны быть конкретно признаны, защищены и реализованы. История наших мучениц служит ярким примером в том смысле, что здесь со всей ясностью предстает различное «освещение» событий, которым пользуется разум.

Знаменитая Декларация прав человека была провозглашена 26 августа 1769 года, а несколько месяцев спустя последовало запрещение религиозных обетов (во имя индивидуальной свободы), а также ликвидация религиозных орденов, начиная с тех, которые носили созерцательный характер.

Теорема была проста: не может быть свободен тот, кто запирается в монастыре и связывает себя обетами, а если ктолибо это делает, значит его принудили. Задача разума (и народа) заключалась в том, чтобы вернуть ему свободу.

И тогда настоятельницы трех кармелитских монастырей от имени всех других направили в Национальную Ассамблею «адрес», в котором читаем следующее:

«В основе наших обетов заключена самая большая свобода; в наших обителях царит самое совершенное равенство; здесь у нас нет ни богатых ни бедных. В мире любят говорить, что в монастырях содержатся жертвы, медленно мучимые угрызением совести; но мы клянемся перед Богом, что если есть счастье на земле, то мы счастливы».

Во всем, что касается обетов и монастырей, разум революционеров был просвещен тем, что они гдето читали, чегото наслушались от литераторов, актеров, газетчиков и философов, посвятивших жизнь нездоровым и сентиментальные идеям, подобным тем, что еще и сегодня встречаются в некоторых бульварных романах и «теленовеллах».

Поэтому преследования начались с кавалерийской и карикатурной напористостью, когда отряды муниципальных полицейских появлялись перед воротами монастырей, предлагая себя в качестве заступников и освободителей.

У нас есть возможность подробно описать то, что случилось в монастыре Компьеня, где тогда находилось 16 давших обет монахинь. Была там также одна молодая послушница, которой в последний момент не разрешили дать обет как раз изза декрета, который «более не признавал ни религиозных обетов, ни какихлибо других обязательств, противоречащих естественным правам».

Итак, прибыли муниципальные полицейские, нарушили право неприкосновенности монастыря и приступили к своим обязанностям в большом капитулярном зале. У двух дверей было поставлено четыре охранника. Другие охранники встали у двери каждой кельи, чтобы не дать монахиням возможности общаться друг с другом и с настоятельницей. Двери монастырского двора также охранялись гарнизоном.

При этом монахиням пытались внушить мысль о том, что в ином случае - в присутствии их игуменьи или же какойнибудь деспотичной сестры - они чувствовали бы себя стесненно и вынуждены были бы лгать.

Каждую монахиню вызывали отдельно, каждой из них председательствующий «объявлял (буквально!), что он является носителем свободы и предлагал говорить без страха, заявив, желает ли она выйти из монастыря и вернуться в семью...» Между тем, секретарь тщательно записывал ответы (достоверность которых гарантировалась самими «оппозиционерами»).

Такая безграничная самонадеянность революционеров, уверенность в том, что именно они хорошо знают, что такое свобода, и явятся как долгожданные освободители, была красноречивее всех философских и теологических дебатов, в особенности в сравнении со свободой, которую на своем опыте испытали именно те, которых пришли освобождать.

Настоятельница, вызванная первой, заявила, что «хотела бы жить и умереть в этой святой обители».

Одна пожилая сестра сказала, что «дала обет уже 56 лет назад и хотела бы прожить еще столько же, чтобы посвятить все эти годы Господу».

Другая сестра утверждала, что стала монахиней «по своему собственному желанию и по своей доброй воле» и «полна решимости сохранить свое монашеское одеяние, даже ценой собственной крови».

Третья сказала, что для нее «нет большего счастья, чем счастье быть кармелиткой», и что «самое горячее ее желание состоит в том, чтобы умереть таковой».

Еще одна сестра с убежденностью говорила, что «если бы она могла прожить тысячу жизней, все посвятила бы избранному пути, и ничто не может убедить ее покинуть монастырь, где она живет и где нашла свое счастье».

Другая сестра добавила, что «пользуется этой возможностью, чтобы подтвердить свой религиозный обет, и более того, пользуясь случаем, хочет подарить судьям только что написанное стихотворение, посвященное ее призванию» (однако те, уходя, с презрением бросили листок на стол).

А еще одна монахиня подчеркнула, что «если бы она могла удвоить узы, связывающие ее с Богом, она употребила бы на это все свои силы и сделала бы это с огромным удовольствием».

Самая молодая монахиня, давшая обет именно в том году, заметила, что «добропорядочная Христова невеста остается со своим Суженым, а потому ничто не может ее заставить покинуть Его, Господа нашего Иисуса Христа».

В общем, проще говоря, все их ответы были таковыми, что «они хотели жить и умереть в своем монастыре».

Конечно, многие из них не помнили или же никогда не слышали рассказа об этом, однако их ответы были точно такими же, как ответ святого епископа Поликарпа, который на заре христианства он дал римскому прокуратору: «Вот уже восемьдесят шесть лет, как я служу Христу, и он ни в чем не упрекнул меня: как же я могу отказаться от моего Царя и моего Спасителя?»

Монахини Компьеня стали мученицами уже тогда, когда незаметно для себя начали говорить языком мучеников: языком тех, кто, подвергаясь решающему испытанию, всем сердцем подтверждает, что «ничто не может его разлучить с Христом».

И поскольку угроза смерти была уже совсем рядом, это было равносильно великому свидетельству, то есть утверждению, что Христос является частью их собственного Я, частью их жизни, и поэтому умереть за Него не несчастье, но привилегия.

В этой жизни нельзя произнести слово «я» с большей полнотой и определенностью, чем когда человек отдает себя в руки тех, кто изза Христа хочет лишить его существования.

Поэтому именно тогда Иисус полностью отождествляет себя с нашим «я», хрупким и боязливым, чтобы поддержать его, придав ему силы и радости.

Не была допрошена молодая послушница, потому что она не давала обета, и рано или поздно ее должны были насильно вернуть домой. Да и родственники уже приехали за ней, но услышали в ответ, что «никто и ничто не может разлучить ее с матерью настоятельницей и с сестрами этого монастыря». Родственники вернулись назад, заявив, что «не хотят больше о ней ничего слышать и даже получать от нее писем». Как это ни парадоксально, они тем самым лишь подтвердили выбор девушки.

Текст ответов, как по единодушию, так и по характерным чертам, раскрывает характеры мучениц, которым посвящена эта история.

Нужно сразу сделать одну оговорку. С точки зрения канонического права, не совсем точно говорить о «шестнадцати кармелитках Компьеня». В действительности, убитых монахинь было четырнадцать, две другие жертвы были мирскими служительницами монастыря, но они были так привязаны к монахиням, что захотели разделить их судьбу, разделив также их страдания и их славу. Поэтому по существу после той «торжественной практики» мученичества мы не можем делать различий между ними: по воле Божьей они стали «шестнадцатью кармелитскими монахинями».

Мы можем также с гордостью добавить, что во всех монастырях Франции, насчитывающих в то время около тысячи девятисот монахинь, было всего лишь пять или шесть случаев отступничества.

Между тем, Национальная Ассамблея предоставляла все больше ужасающих доказательств того, что так называемый «просвещенный разум» не может понять того «нового фактора» (хотя он стар, как мир), каким является Церковь. Такие слова, как Откровение, Традиция, Авторитет, Принадлежность упорно воспринимались как противоречащие слову Свобода.

И совершенно игнорировался тот очевидный факт, что монахини всем своим поведением настойчиво доказывали: совершенная (идеальная) свобода состоит лишь в самой искренней и преданной самоотдаче; подлинная свобода не боится чемто связать себя или зависеть от чегото; свободе противостоит не принадлежность, а принуждение.

На этот же манер во имя рационалистически понимаемого Равенства революционеры вознамерились изменить структуру Церкви.

Прежде всего они задумали дать духовенству Гражданскую конституцию, обязывающую его приносить клятву верности народу; потребовать от ассамблей департаментов выборов священников и епископов; свести епархии к административным структурам: отказаться от отличительной атрибутики (например, от церковного облачения).

Тот, кто не признавал эти предписания, мог быть приговорен к ссылке или смерти как «непокорный», ибо не желал стать равным там, где Христос предусмотрел определенное «неравенство».

Даже Папа не должен был подниматься над болотом уравниловки: христиане, священники и епископы самое большее могли его почитать и информировать, но связь с ним должна была носить незначительный и поверхностный характер.

Надо было двигать вперед процесс «освобождения» с тем, чтобы освободить разум от всех недозволенных пут и чтобы привести его к торжеству над всеми видами «фанатизма»: догмами, чудесами, верой в потусторонний мир и т.д.

И поскольку эта «свобода» и это «равенство» не могли быть принятыми христианами, которые хотели остаться верными Христу и Его Церкви, они даже не могли считаться «братьями». И начался террор.

Только за один месяц - сентябрь 1792 года - было около тысячи шестисот жертв: среди них по крайней мере двести пятьдесят священников, загубленных в Кармелитском монастыре Парижа.

Для кармелитов идея мученичества не была чемто странным и далеким. В этом религиозном ордене была жива память о наставлениях святой Терезы д'Авилы, которая с детства стремилась к мученичеству, желая «увидеть Бога», ускорив встречу с Ним, и она предсказала, что «в будущем этот орден будет процветать и у него будет много мучеников».

«Когда хочешь служить Богу всерьез,- учила она,- самое меньшее, что можно ему предложить, это пожертвовать жизнью».

Святой Иоанн Креста услышал однажды, как один его собрат говорил, что «милостью Божьей надеется терпеливо перенести даже мученическую смерть, если это будет действительно необходимо». И тогда Иоанн Креста с удивлением спросил его: «И вы говорите об этом с таким равнодушием, брат Мартино? А должны бы говорить с огромным желанием!»

Французские кармелитки не могли забыть прежде всего о том, что Тереза д'Авила реформировала Кармелитский орден именно потому, «что была потрясена бедами, обрушившимися на землю и на Церковь Франции». В этих обстоятельствах принести в жертву свою жизнь составляло неотъемлемую часть их первоначального призвания.

На Пасху 1792 года настоятельница Компьеня, предоставив каждой монахине возможность принять решение самостоятельно, предложила тем, кто пожелает, добровольно пойти вместе с ней «на жертвоприношение, чтобы усмирить гнев Божий и чтобы божественный мир, принесенный миру его возлюбленным Сыном, был возвращен Церкви и Государству».

Две самые старые монахини поначалу сильно встревожились: их ужасала мысль о мрачной гильотине, но потом они решили пожертвовать собой вместе со всеми сестрами. С тех пор община повторяла свое предложение ежедневно во время святой мессы, все более укрепляясь в решении принести себя в жертву Христу.

12 сентября они получили приказ покинуть монастырь, который был конфискован.

Тогда они сняли комнаты в том же квартале в четырех соседних домах и разделились на маленькие группки, пытаясь общаться между собой, проходя через внутренние сады и дворы.

У них не было больше ни монастыря, ни затворничества, ни решеток, ни церкви. Периодически они собирались в жилище настоятельницы, чтобы получать от нее поддержку и наставления, а в остальное время старались, как могли, соблюдать заведенный порядок молитв, молчания и работы - даже в такой непривычной и шаткой ситуации.

И весь квартал знал о них, пытаясь жить тише, умереннее и трезвее, особенно когда монахини молились.

Между тем, начался Великий террор (октябрь 1793 - июнь 1794 гг.). Этому способствовали внешняя война Франции против других европейских государств, гражданская война внутри страны и глубочайший экономический кризис.

Революционный трибунал издал «Закон о подозрениях». Для суда не нужны были больше ни доказательства, ни защитники: достаточно было простого подозрения, чтобы приговорить человека к смертной казни.

У власти теперь была самая суровая якобинская диктатура, идеология которой требовала полной дехристианизации: отмены христианского календаря, недели и воскресенья; замены христианских имен и фамилий людей, названий улиц, площадей, деревень, городов; закрытия и разрушения церквей и реликвий; осквернения всех культовых зданий; учреждения (введения) новых культов и новых праздников.

Именно тогда возник термин «вандализм», означающий бессмысленное разрушение художественного достояния с тем, чтобы уничтожить все символы старой веры.

В нашем распоряжении имеются письма, которые заведующий Компьенским округом, некто Андре Дюмон, изменивший имя Андре на Пьош («Мотыга»), посылал тогда в Париж в Комитет национальной безопасности: «Граждане коллеги! Церковная каналья чувствует, что приближается ее последний час... Эти скоты теперь уже полностью разоблачены, и сами сельские граждане оказывают нам помощь в очистке старинных церквей. Скамьи используются в народных обществах и в больницах. Деревянные части, которые называли святыми и священными, идут на отопление административных помещений. Ниши, которые назывались исповедальнями, превращены в будки для часовых. Театры для шарлатанов, которые назывались алтарями и на которых священники показывали фокусы, низвержены. Амвоны, служившие для обмана людей, сохранены для обнародования законов и для просвещения народа. Церкви превращены в рынки, чтобы народ шел покупать товары и продукты туда, куда столько веков шел глотать яд».

Но поскольку в Париже не поощряли излишнего рвения, несколько недель спустя он писал снова:

«Ваши опасения насчет священников и тех сумасшедших, которые их слушают, лишены оснований. Правда уничтожила обман, тьма которого никогда не могла бы затмить света правды. И поэтому всякие усилия этих церковных людей провалились бы в пустоту. Если спасение родины так же неоспоримо, как и то что местные священники разоблачены, мы можем с полным основанием утверждать, что здесь "Республика спасена", или же, точнее, спасение родины и истребление священников одинаково обеспечены».

На самом деле, этот Пьош потом будет похваляться, что он заморочил им головы: он «посылал им чернила, когда они требовали крови». И постоянно повторял: «Компьень бесконечно далек от фанатизма!»

«Фанатик фанатизма» - вот термин, который в те годы выражал и внушал худшие подозрения. Достаточно было произнести эти слова, чтобы подписать десятки смертных приговоров, и слова эти остались обязательными в антиклерикальном языке вплоть до наших дней.

Сам по себе всякий человек спокойно может быть фанатиком, даже в самой коварной и вульгарной форме, и это считается частью «свободы слова». Однако если Церковь настаивает на том, что для нее является незыблемым, или же это незыблемо для самого человеческого достоинства, тогда обвинение в нетерпимости и фанатизме не заставляет себя ждать, и всегда находятся голоса, подхватывающие и распространяющие такое обвинение. И это тоже - наследие просветительства.

В «фанатизме» были обвинены и кармелитки, продолжавшие жить так, как если бы они были в монастыре. Их жилища были подвергнуты обыскам, сами они арестованы, а предметы для них священные - осквернены или поломаны. Когда швырнули на пол и разбили дарохранительницу, один из санкюлотов, пнув разбитые части, сказал стоящей рядом девочке: «Возьми, гражданка, можешь сделать из этого конуру для своей собаки».

Тем временем монахинь сначала собрали в одном старом монастыре, превращенном в тюрьму, а потом отправили в Париж, в сопроводительных документах (то есть попросту в доносе) их, в частности, обвиняли в «торможении развития общественного духа, поскольку они принимали у себя людей, которые потом примкнули к группе под названием «Скапюлэр» (монашеский капюшон -прим. перев.). Они ехали весь день и всю ночь на повозке, конвоируемой двумя жандармами, фельдфебелем и девятью драгунами. Во второй половине следующего дня их бросили в камеру смертников.

По прибытии на место монахини стали сами выбираться из повозки. Самая пожилая семидесятидевятилетняя сестра, со связанными руками и без палки, никак не могла спуститься на землю; тогда ее поволокли и бросили на мостовую.

Подумали, что она умерла, но она поднялась - с огромным трудом, истекая кровью,- и промолвила: «Вы мне не нужны, благодарю вас, что вы не убили меня, а то я лишилась бы счастья мученичества, которого так жду».

Трибунал проводил свои заседания ускоренными темпами, иногда по два заседания одновременно: одно в «зале Равенства», другое - в «зале Свободы». А обвинитель - пресловутый ФукеТэнвиль - развязно переходил из одного зала в другой.

Таким образом им удавалось судить от пятидесяти до шестидесяти узников в день.

Кармелитки прибыли 13 июля, в воскресенье, в этот день трибунал собирался вынести сорок смертных приговоров. 14 июля заседания были прерваны по случаю празднования годовщины взятия Бастилии. 15го вынесли тридцать смертных приговоров, а 16го - тридцать шесть.

Был праздник Мадонны Песнопений, и монахини не хотели изменять прекрасному обычаю сочинять по этому поводу какуюнибудь новую песню.

Они переписали Марсельезу: те же стихи, тот же ритм, несколько равнозначных выражений, но это была другая песня - мятежная и победная.

Там были, в частности, такие слова: «...Наступил день славы. Сейчас, когда кровавая сабля уже поднята, /приготовимся все к победе./ Под знаменами умирающего Христа /каждый вперед, к победе./ Все бежим, летим к славе, /ибо наши тела принадлежат Господу». Стихи эти были слабыми и подражательными, но их дух исполнен света и гордости: «Если Богу мы обязаны жизнью, /для него мы принимаем смерть».

Они написали их кусочком угля.

Вечером того же дня их предупредили, что завтра они предстанут перед революционным трибуналом.

Их привели в «зал Свободы». Обвинение было основано на смешении данных, с помощью которых стремились доказать, что эта группа монахинь была не чем иным, как «сборищем бунтарей, мятежников, питающих в своих сердцах преступную жажду видеть французский народ в оковах тиранов, кровожадных и лицемерных священников: жажду видеть, как свобода будет потоплена в крови, которую они своими подлыми происками всегда проливали именем неба».

Это было бы смешным, если бы таковым не был обычный стиль революционных документов, безошибочно предвещающих смертный приговор. Там были самые невероятные обвинения. Например в том, что они «вознамерились выставить Святое Причастие под балдахином в форме королевской мантии».

По мнению судьи, это тоже было «верным показателем преданности идее королевской власти и, следовательно, низложенной семье Людовика ХVI».

Но монахини не хотели обвинений неясных, смешанных с политикой. Они хотели полной ясности в том, что отдают свою жизнь Христу и за Христа. И они сделали все, чтобы рассеять всякую двусмысленность.

Вот что рассказал один свидетель: «Сестра Энрикетта Пельрас, услышав от обвинителя, что он их назвал «фанатичками» (это слово она хорошо знала), притворилась, что не знает этого термина, и спросила: «Пожалуйста, гражданин, объясните нам, что вы подразумеваете под словом «фанатички»?

Разгневанный судья в ответ обрушил на нее и на ее подруг целый поток ругательств. Но монахиня, нисколько не смутившись, с достоинством и твердостью добавила: «Гражданин, ваш долг - удовлетворять просьбы обвиняемых, и потому я прошу вас ответить и заявить, что вы понимаете под словом "фанатик"»?

«Я понимаю под этим,- ответил ФукеТэнвиль,- вашу преданность наивным верованиям, эти ваши глупые церковные обряды». Сестра Энрикетта поблагодарила его, а потом, обращаясь к материнастоятельнице, воскликнула: "Моя дорогая мать и мои сестры, вы слышали заявление обвинителя о том, что все это происходит изза любви, которую мы питаем к нашей святой религии. Все мы желали такого признания, и мы получили его. Возблагодарим же Того, Кто шел впереди нас по пути к Голгофе! Какое счастье и какое утешение иметь возможность умереть за нашего Бога!"»

Свидетель комментирует: слова «фанатик» и «христианин» в то время были синонимами, и это обвинение, выдвинутое судьями, было равносильно осуждению на смерть за веру.

Было шесть часов вечера того же самого дня, когда со связанными за спиной руками их посадили на две повозки и повезли к Венсенской заставе, где была сооружена гильотина.

Ктото свидетельствовал, что монахиням удалось вновь получить свои белые одежды. Уже темнело и с повозок раздалось их пение «Вечерни», а потом «Miserere», «Te Deum», «Salve Regina».

Обычно конвои должны были расчищать дорогу между двумя шеренгами пьяной и орущей толпы. Люди говорят, что эти повозки проехали среди такого молчания толпы, что «другого подобного примера не было за время революции». Стоявший в толпе священник, переодетый революционером, дал им последнее отпущение грехов.

Было около восьми часов вечера, когда они прибыли к эшафоту на старую площадь Трона.

Настоятельница попросила и получила у палача разрешение умереть последней с тем, чтобы иметь возможность как мать ободрить и поддержать всех своих сестер, особенно самых молодых.

Они хотели умереть все вместе, как бы совершая последний «акт единения». Это был литургический жест. Настоятельница снова попросила палача немного подождать, получила разрешение и на этот раз. Тогда она запела «Veni Creator Spiritus», и они допели его до конца. А потом они вновь повторили свой обет Богу.

Затем мать встала в стороне перед эшафотом, держа на ладони руки маленькую глиняную статуэтку Святой Девы, которую ей удавалось прятать до этих пор. Первой была молодая послушница. В этот миг она, конечно, вспоминала, как ее духовник мягко готовил ее к этому трагическому и возвышенному акту, стремился сделать так, чтобы она не боялась гильотины:

- Тебе прикажут подняться по ступенькам эшафота. Ты чувствуешь боль?

- Нет, отец.

- Потом тебе положат голову под лезвие и скажут, чтобы ты согнула шею. Это пытка?

- Еще нет.

- Палач опустит нож, и на какоето мгновение ты почувствуешь, как голова отделяется от тела, и в тот же миг войдешь в рай. Ты счастлива?

- Да, отец.

Диалог может показаться нам странным и даже безвкусным, если не учитывать, что гильотина тогда работала полным ходом (тридцать-сорок казней в день) и отрубленные головы демонстрировались ревущей толпе, а запах крови распространялся по всему городу.

В этих условиях постоянного ужаса диалог, который мы привели, представляется трогательно чистым и невинным, также и с психологической точки зрения.

Итак, послушница встала на колени перед настоятельницей, попросив у нее благословения и разрешения умереть, поцеловала статуэтку Святой Девы и поднялась по ступенькам эшафота. «Довольная,- как говорили свидетели,- словно она шла на праздник». Поднимаясь, она запела псалом «Laudate Dominum Omnes Gentes», который подхватили и другие, последовавшие за ней одна за другой с таким же миром и с такой же радостью, хотя самым пожилым пришлось помогать подниматься.

Последней поднялась настоятельница, передав статуэтку человеку, стоявшему рядом (и она была сохранена и сейчас находится в монастыре Компьеня).

«Удар десятичных весов, сухой звук резки, глухой шум упавшей головы ...Ни одного крика, ни беспорядочных аплодисментов или возгласов (как это обычно происходило). Даже барабаны замолкли. На этой площади, наполненной зловонием крови, портящейся от летней жары, царило торжественное молчание всех присутствующих, и, может быть, молитва кармелиток дошла и до их сердец» (Е. Рэно).

Позже станет известно, что в этот день среди тех, кто присутствовал на площади, были девушки, в глубине души давшие Богу обет занять их место.

«Мы стали жертвами века»,- сказала одна их них с кроткой гордостью, жертвами «просвещенного разума», который без веры становится все более мрачным и жестоким.

Всем известно, что над этой страницей истории размышляли два замечательных писателя, оставившие нам произведения большой художественной ценности: это Гертруд фон Ле Фор, написавший роман «Последняя на эшафоте», и Г.Бернанос - автор еще более известного романа «Диалоги кармелиток».

Несмотря на достоинства этих произведений, следует, однако, отметить, что они основаны скорее на художественной интуиции, чем на исторической правде. Драма шестнадцати кармелиток рассказана в свете смерти Христа, страха, пережитого им в Гефсиманском саду. В результате получилась драма общины, представленной, с одной стороны, гордой и бесстрашной монахиней, жаждущей мученичества, но так и не добившейся его, поскольку она должна была «пролить кровь» своей оскорбленной чести, а с другой стороны, молодой монахиней, слабой и запуганной, которая бежит и лишь в последний момент благодаря чуду Благодати находит в себе силы добровольно принести себя в жертву и умереть вместе со своими сестрами, продолжая их песнопение о жертвоприношении.

Между тем, историческая правда говорит нам об общине, которая, скорее, переживает таинство «Тайной Вечери», когда Иисус предлагает, свободно и литургически, Свое тело и Свою кровь.

Было бы справедливо, однако, вспомнить хотя бы несколько реплик из драмы Бернаноса.

Вот обмен суждений между гордой монахиней и комиссаром полиции:

- Народ не нуждается в рабах!

- Зато он нуждается в мучениках, и это та услуга, которую мы можем оказать ему!

А вот мягкое и непринужденное размышление одной из молодых монахинь: «Мы можем упасть только в Бога».

Заключение мудрой настоятельницы (и оно действительно соответствует истории):

«Благословим Бога за то, что по его милости мы подвергнемся казни все вместе, и это будет последним обрядом нашей дорогой общины».

24 сентября 1978 года Папа Иоанн Павел I во время молитвы «Angelus» [4], вспомнив о примере кармелиток, сказал: «Оставшись последней, настоятельница мать Тереза произнесла перед смертью: «Любовь будет всегда побеждать; любовь может все» (...) Попросим же у Господа нового прилива любви для того, кто тонет сейчас в этом бедном мире».

ОТЕЦ ДАМИАН ДЕ ВЁСТЕР (1840-1889)

После смерти отца Дамиана де Вёстера в 1889 году газета «Таймс» писала: «Этот католический священник стал другом всему человечеству».

Слава сопровождала его еще при жизни, с того дня, когда он уехал в Молокайский лепрозорий, взяв с собой лишь молитвенник и распятие. Уже через три дня после его прибытия на остров гавайская газета «Advertiser» назвала его «христианским героем». И даже многие протестанты посещали в те дни мессу в католическом соборе Гонолулу из уважения к его поездке, столь похожей на жертву,.

Как ни странно, именно его собратья по вере испытывали досаду от таких похвал. История Церкви полна щедрыми миссионерами, жертвующими своей жизнью: зачем же так превозносить тридцатитрехлетнего фламандского юношу, решившего посвятить свою жизнь прокаженным? Он даже не был первым миссионером, сделавшим такой выбор! Что же трогательного нашла в этом поступке английская пресса?

Кроме того, тут имело место некоторое недоразумение. Епископ послал его в Молокай лишь на некоторое время, возможно, дней на пятнадцать, с тем чтобы организовать там смены миссионеров, готовых жить на этом проклятом острове.

Однако газеты стали сразу же писать о «миссии, которая закончится только со смертью». Отец Дамиан не собирался этого опровергать. В глубине души он знал, что это навсегда. Сразу же по прибытии на место он написал своему церковному начальству: «Вам известно, что я об этом думаю: я желаю пожертвовать собой ради прокаженных». Ответ был неопределенным: «Вы можете остаться, если чувствуете к этому склонность, но до нового распоряжения». Какоето время спустя - отчасти затем, чтобы не перечить общественному мнению, продолжавшему восхвалять его «жертвоприношение», отчасти потому, что таким образом они решали столь щекотливую проблему,- ему сообщили, что других распоряжений не будет. Он ожидал этого и так стал «отцом Дамианом прокаженных».

Однако за этими случайными событиями, о которых мы вкратце упомянули, стоит Божественное Провидение, которое уготовило для него странную судьбу: он должен был стать «прокаженным всего мира».

Он родился, в 1840 году, когда у медицины еще не было точных знаний о проказе. Хансен установил ее вибрион в 1873 году, в тот самый год, когда Дамиан уехал в Молокай. Но лабораторная техника не справлялась с этим вибрионом. Не удавалось его изолировать и, следовательно, подготовить вакцину. И проказа оставалась ужасным неизлечимым заболеванием, и пути заражения ею были неизвестны.

Это была самая опасная болезнь того времени. К счастью, в западных странах она была редкой, и поскольку возобладала гипотеза о том, что эта болезнь наследственная, беспокойство понемногу улеглось.

Но вот, начиная с 1850 года, болезнь начала распространяться с ужасающей быстротой в месте, которое казалось земным раем,- на Гавайском архипелаге, в стране вечной весны, необыкновенного лазурного моря, залитых солнцем пляжей, гигантских пальм, магнолий и апельсинов. И именно эта земля, казалось, была предназначена к тому, чтобы стать рассадником всех болезней мира. В течение одного века (1770-1870) там разражались эпидемии холеры, оспы, кори, сифилиса. Население уменьшилось с 250 до 50 тысяч человек. А теперь пришло новое проклятие: проказа.

В одном из документов того времени читаем: «Этот народ за несколько лет превратился в нацию прокаженных. Мы стоим на краю бездны, наполненной нечистотами, куда медленно соскальзываем». Проказа была названа там «тошнотворной, неизлечимой и смертельной болезнью».

В сущности, драма была гораздо глубже, чем это казалось на первый взгляд: туземцы считали все эти бедствия проклятием, принесенным иностранцами, которые наводнили острова коммерцией и коррупцией. Иностранцы же, наоборот, во всем обвиняли коренных жителей, известных открытым сексуальным смешением. В подтверждение этого один врач распространял в те годы тезис о том, что проказа является четвертой стадией сифилиса. Конфликт обострился еще больше, когда возникла необходимость принять меры по сдерживанию эпидемии. Западные сотрудники правящего дома настаивали на строгой изоляции всех больных и подозреваемых в заболевании. Коренные жители, наоборот, считали семейные и кровные связи важнее самой болезни. Ученые, политики и церковные власти (на Гавайях тогда господствовали кальвинисты) призывали к добровольной изоляции как к исполнению морального долга.

«Надо убедить всех,- писалось в одном из документов Евангелической Ассоциации,- подчиниться Закону Божьему и внушить каждому прокаженному, который держится за родню и отказывается уйти из дома, что он грешит против жизни людей и против божественных законов».

В этой связи дословно воспроизводились заповеди Ветхого Завета: проказа была божественным проклятием, и как с таковой с ней и следовало обращаться. Основываясь на подобных убеждениях, власти создали поселение Калавао на острове Молокай: «низкий мыс, скалистый и голый, между грядой скал и морем, выбранный именно там, поскольку был недосягаем. Начиная с 1866 года каждый месяц из Гонолулу, столицы архипелага, отправлялся пароход с прокаженными, которых забирали насильно. Вот что рассказывал один очевидец:

«Какое зрелище! Родственники и друзья несчастных прокаженных не могли расстаться с отъезжающими. Без малейшего страха заразиться проказой они сильно сжимали их в объятьях, покрывая множеством поцелуев. И всякий раз, когда ктолибо из ссыльных отходил от толпы, чтобы сесть на пароход,.. внезапно раздавались отчаянные крики, громкие вопли, такие стенания, которые только отчаявшиеся люди обращают к небу: это было похоже на погребальный плач, который разражался и замирал в последнем тоскливом крике...»

В каждом округе полиция насильно забирала мужчин и женщин, подозреваемых в заболевании проказой, и отправляла их на сборный пункт столицы, где врач решал их судьбу. Если ставился диагноз «проказа», неминуемо открывались двери того, что называлось «адом живых» или «кладбищем живых». И к отъезду они должны были подготовиться, как к смерти: сделать завещание, позаботиться о детях...

Но все это наталкивалось на сопротивление родственников. Больных прятали, для этого семьи переселялись даже в самые глухие деревни, прятались в потухших кратерах вулканов, даже оказывали вооруженное сопротивление полиции.

Нередки были случаи, когда друзья и родственники притворялись больными, чтобы сопровождать своих близких. Власти были вынуждены разрешить некоторым родственникам уехать с больными, и многие шли на это, зная, что едут навсегда. В первое время почти у каждого гавайского прокаженного Калавао был свой сопровождающий.

Белые не могли понять подобных отношений: для них проблема проказы означала «отсутствие всяких контактов», даже если речь шла о близких людях. Для гавайцев же ценность человеческих контактов, в том числе физических, была такова, что побеждала страх любой опасности.

Колония прокаженных была основана в 1865 году. До 1873 года, когда туда прибыл отец Дамиан, ни одного белого человека там никогда не было. Побывало с короткими визитами несколько врачей, которые осматривали больных, поднимая их одежду концом своей палки и оставляя лекарства за дверью амбулатории. Приезжали также протестантские священники, которые читали проповеди издалека, стоя на веранде.

Они не хотели, чтобы до них дотрагивались, но гавайцев это не заботило. Более того, они подозревали, что белые были заинтересованы в их уничтожении и что лечение и лекарства были обманом. Они называли Министерство здравоохранения, которое находилось в руках белых, «Министерством смерти», и угрожали поджечь сахарные плантации (в существовании которых белые были чрезвычайно заинтересованы), если не будут изменены законы о сегрегации.

Замечали, как в Молокае больные, смеясь, выливали на землю флаконы с лекарством, а бутылки использовали для хранения табака. Эти белые, в ужасе убегающие прочь при одном их виде, действительно не могли быть в них заинтересованы! А среди самих прокаженных заинтересованность и солидарность строго ограничивались их собственными родственниками: все остальное было им враждебно.

Таким образом, колония прокаженных была адом, и не только оттого, что происходило с телами, подверженными ужасающему физическому распаду, но еще более оттого, что происходило с их душами и со всем их трагическим сообществом.

Ужасно было наблюдать за разложением тел. Некоторые описания, содержащиеся в медицинских журналах тех лет, еще и сейчас невозможно читать, а употребляемые там прилагательные приходят в противоречие со сдержанным холодным тоном, типичным для научных докладов.

В них говорится о «виде больного, который внушает отвращение» или «страх», о «руках, пальцы, которых разлагаются и скручиваются, становясь похожими на когти»; о «гнойных и вонючих ранах.., которые становятся рассадниками для паразитов». Говорится о «теле, которое превращается в лохмотья, словно платье, разъеденное червями» и о «лице, которое проваливается внутрь».

Это лишь некоторые выражения, взятые из статьи, которая была напечатана в «Revue des Questions scientifiques» («Журнал научных проблем») в апреле 1894 года.

Прежде чем добавить еще коечто, необходимо одно пояснение.

Мы рассказываем о человеке, который жил в этом ужасе долгие годы, пропитывая эту среду своим милосердием, достигшим такой высоты, что несколько больных заявили, что предпочли бы не выздоравливать, если их выздоровление повлечет за собой расставание с отцом Дамианом. В медицинских докладах того времени говорилось: «Болезнь, казалось, развивалась со «своего рода разумной жестокостью», язвенные образования распространялись по всей поверхности тела и только в конце начинали поражать жизненно важные органы».

Таким образом, больной был вынужден заживо присутствовать при собственном гниении. Даже воздухом, который его окружал, невозможно было дышать, но он волочил его за собой.

Каждый прокаженный бережно хранил при себе два предмета: зеркало, с помощью которого он изо дня в день с «упорной одержимостью» следил за развитием болезни на собственном лице, а также деревянный нож, которым он выравнивал концы пальцев по мере того, как они теряли чувствительность.

Физическое разрушение сопровождалось психическим и моральным, оно возрастало с ужасающей быстротой: невероятная грязь (не хватало даже воды), насилие, готовое вспыхнуть при малейшей провокации, обострение самых низменных инстинктов, устранение всяких сексуальных ограничений, порабощение женщин и детей, алкоголизм и наркомания, всеобщее воровство, возрождение идолопоклонства и суеверий.

Все ухудшалось по причине всеобщего безразличия. Правительство предусматривало самоокупаемость колонии путем земледелия и скотоводства, но прокаженных это совершенно не заботило: уж если их заключили в тюрьму, то по крайней мере должны хоть содержать!

Да и с самого начала для них не предусмотрели: ни жилья, ни больниц, ни диспансеров, ни административных учреждений, ни церквей, ни кладбищ. Когда приезжали новые прокаженные, старожилы спешили сообщить им главный принцип, на котором держалась колония: «Здесь нет никаких законов».

«Такая доктрина постоянно провозглашалась публично и приватно.

Полная дезорганизация при отсутствии самых элементарных разграничений между различными категориями прокаженных привела к потере всякого чувства собственного достоинства. Отвратительные злоупотребления вошли в обычай». Еще и поэтому Молокай называли «адом».

Когда отец Дамиан де Вестер, тридцатитрехлетний монах из Конгрегации Священных Сердец, прибыл туда в 1873 году, поселение существовало уже семь лет, туда уже было насильно завезено 797 прокаженных, из которых более трехсот скончались.

Однако за один только этот год на остров будет завезено гораздо больше больных, чем за весь предыдущий период. К моменту его приезда там было шестьсот больных, не считая сопровождающих.

Он был единственным белым человеком.

Как мы уже говорили, миссионер прибыл с молитвенником и маленьким распятием. Первые недели он жил под открытым небом, спал под деревом, а ел на плоской скале. И он немедленно принял решение добровольно войти в этот мир гниения. Самым ужасным для него было стойкое зловоние, и когда больные близко подходили к нему, тошнота и какоето жжение подступали к горлу. Чтобы справиться с собой, он начал курить трубку, и это вошло у него в привычку.

Через несколько недель после приезда он писал своим собратьям:

«Все мое отвращение к прокаженным исчезло». Эти слова были не совсем искренними, но он решил не допускать отвращения, не признаваться в нем даже самому себе, такой способ он избрал, чтобы безоговорочно отдаться своей миссии.

Инстинкт милосердия тотчас подсказал ему, что прокаженные никогда не приняли бы его, если бы он стал принимать необходимые меры предосторожности и профилактики, избегая контактов, показывая отвращение к больным. Уже на первой проповеди он решил не обращаться к ним с традиционными словами - «братья мои», он просто сказал: «мы, прокаженные».

Его не беспокоила опасность заразиться; он говорил, что «полностью доверился в этом вопросе Господу нашему, Пресвятой Деве и святому Иосифу». Начальство постоянно предостерегало его от заражения, но он считал, что не стоило ехать в Молокай, если он «не должен до них дотрагиваться» только потому, что он - «белый».

Священнику было трудно «не прикасаться» к больным, если надо было положить освященную облатку на порозовевшие от болезни языки, или помазать святым елеем гангренозные руки и ноги, или осторожно забинтовать жуткие язвы, или же просто взяться руками за веревку колокола, по которой, играя, карабкались дети!

Рассказывают, что однажды, когда он накладывал повязку на язву, которая на вид была особенно безобразна, сам прокаженный озабоченно сказал ему: «Будьте осторожны, отец, вы можете заразиться моей болезнью». «Сын мой,- ответил Дамиан,- если болезнь отнимет у меня тело, Бог даст мне другое!»

Но он вел себя так не только из уважения к чувствам гавайцев - и тем более больных: он хотел уважать, так сказать, «чувства Церкви». Она считается «телом Христовым», все ее таинства и деяния являются знамением спасительного «физического контакта» между гуманностью Христа и нашим страдающим человечеством. И если этот желанный «контакт» для гавайцев был вопросом культуры, то для отца Дамиана это было еще и делом веры.

Поэтому за столом он ел «пой» (мучную похлебку с мясом), макая руку в общую с прокаженными миску; пил из чашек, которые они давали ему; одалживал свою трубку, когда у него просили; играл с детьми, которые, как грозди, висли на этом добром великане.

В конце второго года своего пребывания на острове он писал: «Со слезами на глазах я проповедую Евангелие среди моих бедных прокаженных, и с утра до вечера я погружен в физическое и моральное несчастье, которое разрывает сердце. Однако я всегда стараюсь казаться веселым, чтобы подбодрить моих пациентов. Я говорю им о смерти как об избавлении от болезни, если они искренне обратятся в веру. Многие ждут приближения своего последнего часа с покорностью, иные - с радостью, и в этом году я наблюдал, как около ста человек умирало в наилучшем расположении духа».

Подготовка людей к смерти было смыслом его миссии и его проповедничества.

Ничего другого и не оставалось: лечение невозможно и бесполезно, только смерть была неизбежной. Настолько неизбежной, что гавайское правительство почти приняло решение объявить всех ссыльных Молокая «юридически умершими».

Педагогический путь, который повсюду, в любом другом христианском обществе, был столь очевиден («научить хорошо жить, чтобы научить хорошо умереть»), в Молокае был уже невозможен. Следовало перевернуть смысловой порядок: научить хорошо умереть, чтобы они могли обрести смысл и достоинство (и даже «радость») в кажущейся жизни, которая еще тлела в этих лоскутках существования, так похожих на лоскутки их собственного тела.

Если во всем мире смерть была последним актом драмы человеческого существования, к которому подходили после долгой подготовки многочисленных жизненных перипетий, то в Молокае смерть была не завершением, а фоном жизни. Психологически она была просто «прологом», от которого зависело все остальное.

И отец Дамиан знал, что эта смерть касалась также и его. Он не был и не хотел быть простым зрителем.

Итак, он начал сопровождать смерть траурными церемониями, чтобы придать ей человеческое достоинство. Если представить, что до его приезда трупы оставляли на улице, и они шли на корм свиньям, то можно понять достоинство того, кто принимается за сооружение кладбища.

«Белая изгородь, большой крест, освященная земля...» Это кажется почти невероятным, но чувство достоинства, вызванное этим простым фактом (никто больше не хотел умирать поскотски) было так сильно, что газета гавайских протестантов выразила протест против такой инициативы, которая, как они писали, позволяла отцу Дамиану увеличивать число обращенных в католическую веру (вести об этом распространялись с чрезвычайной быстротой, поскольку на карту была поставлена сектантская спесь)!

«Папский проповедник,- написано буквально так,- заметил, что трупы - это человеческая проблема, поскольку они были брошены на съедение свиньям. Думая лишь о том, чтобы обратить людей в свою религию, он заказал в Гонолулу лес для изгороди. Материал прибыл, и ограда была построена... Это западня для ловли дичи, которая пошла не той дорогой: вот что означает это кладбище!»

Как видно, есть разные виды проказы: самый худший - религиозная ненависть. Заметим, что это не было «кладбище для одних только католиков», что могло бы вызвать обращение в католическую веру. Это было кладбище для всех, однако, несомненно, что люди в конце концов вверяли и свои души тому, кто с такой любовью заботился об их телах.

Протестанты тоже много заботились о больных, собирая и распределяя подаяния, ходатайствуя о законодательных и культурных акциях в их пользу. Но никто из них не осмелился поехать жить среди прокаженных, пока был жив отец Дамиан. При этом они оправдывались железными предписаниями Ветхого Завета, а пасторы говорили, что не могут жить среди прокаженных, поскольку у них жены и дети. Однако соглашаться с этим означало подчеркивать смысл и значение целибата католических священников, а это было еще хуже.

Ревнивое чувство к кладбищу объяснялось комплексом вины, и впоследствии появятся еще худшие доказательства этого.

Продолжение этой истории покажет, почему нельзя обходить молчанием эти трудные вопросы (как это пытались сделать) ради нынешних «экуменических чувств».

Кроме кладбища, отец Дамиан основал также «Похоронное Братство», которое заботилось о подготовке деревянных гробов и о сопровождении покойного на кладбище с молитвами под звуки музыки и бой барабанов. Члены Братства были одеты в весьма достойные платья.

Призрак средневековья? - Может быть! Но подобные церемонии повторялись минимум три раза в неделю, и выбирать приходилось между паралитургическим ритуалом и непристойной деловитостью средневековых сборщиков трупов, подбиравших тела умерших во время эпидемии чумы, примерно в те же годы об этом писал Манцони.

«В Калавао,- пишет биограф,- это был, может быть, единственный способ заключить соглашение между жизнью и смертью. Лишь соблюдение ритуала и авторитет «Похоронного Братства», лишь таинства, освящавшие смерть, удерживали это хрупкое общество от жестокого кошмара». Отец Дамиан решил построить кладбище рядом с своим домом, оставив для себя место возле большого креста.

Он писал:

«Недавно я не сдержался и немного рассердился, потому что ктото начал рыть яму рядом с большим крестом именно на том месте, которое я уже давно облюбовал для себя! Только проявив упорство, мне удалось освободить свое место. Поскольку кладбище, церковь и дом священника расположены на одном участке, я являюсь единственным ночным сторожем в этом прекрасном саду мертвых, моих духовных детей, и я люблю приходить сюда молиться, размышляя о вечном счастье, которым многие из них уже наслаждаются, а также о вечном несчастье тех, кто не пожелал ничему повиноваться... Клянусь тебе, брат мой, что кладбище и постель умирающего - это самые прекрасные книги для медитации, которыми я владею, и чтобы питать мое тело, и чтобы подготовить катехизис».

Как странно звучит выражение: «книга для медитации, чтобы питать мое тело!» Возможно, отец Дамиан хотел этим сказать, что от этой молитвы зависело также и его сопротивление недугу?

К 1830 году, после семи лет пребывания в Молокае, все прокаженные, которых он застал по прибытии туда, умерли, и колония была заселена заново.

Вслед за погребальными службами на остров пришли таинства, бросавшие якорь жизни. Самым большим праздником на острове был праздник Тела Христова. Торжественная процессия проходила по всем улицам лепрозория и была столь внушительной, что не оставляла равнодушными даже протестантов, которые обычно повсюду пытались этому препятствовать, презирая подобные шествия как идолопоклонство. В Молокае же и они обнажали головы, а в 1874 году после одной такой процессии отец Дамиан ввел даже практику «Adorazione perpetua» («Непрерывного поклонения»): нелегко было соблюдать все смены и расписания днем и ночью, но если «преклоняющийся» не мог занять свое место в церкви, он преклонял колени, молясь на своей койке.

Что было особенно трогательным во время священных церемоний, так это хор. Гавайцы обладают ярко выраженной музыкальностью; но это было уникальным зрелищем - «Реквием» Моцарта исполнялся, даже если пианисту приходилось играть куском дерева, привязанного к руке и даже если хору приходилось часто менять певчих, у которых болезнь подступала к горлу.

Когда гавайская принцесса Лилиуокалани прибыла с визитом в Молокай, она плакала, слушая это нежное и прекрасное пение в исполнении хора несчастных. А они, огорченные, прервали пение, решив, что она плачет от ужаса.

Случайный посетитель отметил, что при звуках этого пения ему на ум приходил плач евреев в Вавилоне, когда они вспоминали о далеком Иерусалиме.

Были еще созданы «Братство святого детства» - для беспризорных детей; «Братство святого Иосифа» - для лечения больных на дому; «Братство Мадонны» - для воспитания девушек.

Такие «духовные» названия не должны вводить нас в заблуждение: речь идет не о религиозных, а об общественных организациях, но они были тем сильнее, чем крепче была их связь с верой.

Особая забота о погребении мертвых имела, помимо религиозного, гигиенический и педагогический смысл - это было весьма важно в тех условиях; различные «братства» образовывали такие структуры гражданского общества и сферы социальной помощи, каких никто тогда не мог себе даже представить.

Если отец Дамиан быстро понял, какое значение имел для этих несчастных физический контакт, то можно себе представить, с какой силой он осознал и их материальные и физические потребности.

Излишне говорить о строительстве церквей и часовен: это было его страстью с самых первых лет миссионерской деятельности, когда он один взваливал себе на плечи такие бревна, какие четверо гавайцев не могли даже сдвинуть с места! И это не считая всего того, что он сделал на острове в качестве проектировщика, архитектора, землекопа, каменщика, плотника, а также любого другого мастера, в котором была необходимость.

Он построил небольшой порт для причала судов; дорогу, связывающую порт с деревней, два водопровода и соответствующие водохранилища, несколько складов и магазин, здание для сбора вновь прибывающих, два диспансера, два сиротских дома, центр для образования девушек, начал строительство больницы, где намеревался испытывать новые методы лечения, предлагаемые в те годы Японией и Мадагаскаром.

И всем этим он занимался в свободное время, остававшееся после осмотра больных и их духовного лечения, и у него совсем не было времени на отдых.

Перефразируя святого Павла, он повторял: «Я стал прокаженным среди прокаженных, чтобы завоевать их сердца для Христа».

Очевидно, ему помогала та международная слава, которая сопровождала его с самого начала. В финансовой помощи не было недостатка: средства поступали к нему в изобилии. Вначале министерская комиссия по гигиене чинила ему препятствия, но потом предложила пост своего представителя в Молокае с годовым окладом в десять тысяч долларов.

Он ответил, что не остался бы там и пяти минут с оплатой даже в сто тысяч долларов, а находится там из любви к Богу. «Если бы я принял плату за свою работу, - писал он, - моя мать перестала бы считать меня своим сыном».

Правящая принцесса Лилиуокалани велела наградить его знаком отличия «Командора Королевского Ордена». Он принял его, потому что правящие принцы были среди его самых больших благодетелей, однако, никогда не носил награды, объясняя это тем, что она не подходила к его дырявому платью.

Больше всего он страдал от своего одиночества священника. С самого начала он просил своих начальников прислать к нему одного из собратьев, который жил бы вместе с ним на острове: он нуждался в этом, главным образом, чтобы исповедоваться, а также чтобы иметь помощника в тех великих делах, которыми был занят.

Его не захотели слушать. Санитарные нормы, направленные на сдерживание эпидемии, были весьма строгими. Тот кто вступал на остров, вступал туда навсегда и не мог более выехать оттуда. Однажды не разрешили выйти на берег одному его собрату, приехавшему навестить его, и отец Дамиан, подъехав к пароходу на лодке, исповедался, выкрикивая собрату свои грехи издалека на французском языке. Другой, более предприимчивый его товарищ, не подчинившись порядкам, доехал до него и немного поддержал. Сам отец Дамиан предпринял несколько кратких поездок и боролся за отмену этого распоряжения для миссионеров, направляющихся туда не по болезни, но по обязанности.

Однако начальство не спешило выполнить его просьбу. Лишь через восемь лет, в 1881 году, ему прислали помощника, но это был еще один крест для отца Дамиана. Прибывший собрат был полон подозрений и проблем, что сделало жизнь Дамиана еще более горькой. Он не соглашался практически ни с чем из того, что делал отец Дамиан. Кроме того, его послали на Молокай именно потому, что никто и никогда не мог с ним ужиться.

Отец Дамиан научился любить прокаженных, но не смог вынести собрата, систематически разрушавшего все его труды. Он написал об этом начальству, послав письмоультиматум, что считалось весьма серьезным проступком для монаха: «Если вы не примете мер к тому, чтобы усмирить несносный темперамент отца Альберта, тогда я тоже перестану повиноваться вам».

Это был опасный поступок, поскольку за ним скрывался другой, еще более тяжелый конфликт. Церковные начальники не уважали отца Дамиана и не были им довольны. Их с самого начала раздражал слишком большой шум, вызванный его деяниями. Они продолжали относиться к нему с подозрением. Говорили, что через его руки якобы прошло огромное количество денег, что он слишком независим в своих решениях, что при решении пастырских проблем он не обращал внимания на мелочи, что он стремился стать своего рода независимым епископом в колонии прокаженных.

Кроме того, несколько коллективных писем протеста, которые отец Дамиан отправил в Министерство здравоохранения о положении прокаженных, поставило миссию в трудное положение перед правительством.

Провинциальный игумен, известный своей черствостью по отношению к другим и крайней снисходительностью к самому себе, оказал давление на епископа, и тот написал отцу Дамиану, приказав прекратить «поэтизировать прокаженных... Создается впечатление, что вы стоите во главе ваших прокаженных, исполняя обязанности добытчика материальных благ, врача, санитара, могильщика и так далее, как будто правительства не существует...»

Отец Дамиан ответил ему: «От иностранцев - золото и фимиам, от начальства - мирра».

Епископ обиделся: «После золота и фимиама мирра не доставила вам удовольствия, и вы бросили ее мне в лицо с чувством старой обиды, которую вы вынашивали в вашем сердце... Я никогда не переставал восхищаться вашим героизмом и громко заявлять о нем при каждом удобном случае. Мне жаль только, что я слишком рассчитывал на ваше смирение». Провинциальный игумен, разжигая страсти, написал в Рим, что у отца Дамиана закружилась голова, он «отравлен похвалами» и становится «опасным». А отец Дамиан вот уже несколько лет как стал просто прокаженным.

Он заметил это случайно, когда однажды вечером, вернувшись усталым после своего обычного апостольского обхода, он по рассеянности опустил ноги в таз с горячей водой. Он тотчас же увидел, как кожа на ногах покраснела и образовались пузыри. С удивлением он потрогал воду рукой: кипяток, а он не почувствовал! Он потерял чувствительность нижних конечностей и совершенно ясно понял, что заразился проказой.

Он написал Главному игумену: «Не слишком удивляйтесь тому, что после награждения меня крестом королевского ордена я удостоился креста более тяжелого и менее почетного - проказы».

Доктор Арнинг, самый известный микробиолог того времени, проезжая через Молокай, осмотрел его и подтвердил диагноз.

И тогда он смиренно написал своим начальникам: «...Я стал прокаженным. Думаю, что в скором времени буду обезображен. Нисколько не сомневаясь в подлинном характере моей болезни, я остаюсь спокойным, смиренным и счастливым среди моего народа. Господь Бог скорее всех прочих укажет мне путь к святости, и я не устаю всем сердцем повторять: Да будет воля Твоя!»

И с тех пор, употребляя выражение «мои больные члены», он, казалось, говорил одновременно, как о своих больных конечностях, так и о больных его общины, которых похристиански считал «Телом Христовым и своим телом».

Отношения с начальниками изза этого не улучшились, но известие о том, что герой Молокая стал прокаженным, облетело весь мир, вызвав новую волну солидарности: по­клонение и пожертвования увеличились как никогда, однако существующие проблемы лишь обострились.

Кроме того, Провинциальный игумен был обеспокоен по­следствиями, которые эта болезнь могла иметь для миссии, и он посоветовал отцу Дамиану не делать ни шагу за преде­лы острова. Игумен написал в довольно жестоком тоне:

«Мой долг, дорогой отец, довести до вашего сведения ре­шения, принятые не мною, а Провинциальным советом. Будь­те терпеливы. В случае если вы не захотите принять во вни­мание эти решения, есть два места, куда вы можете пойти: в Миссию или в больницу Какаако. В Миссии вы будете поме­щены в комнату, которую не сможете покинуть вплоть до вашего ухода из жизни: иначе вы рискуете превратить мис­сию в карантин, потому что белые, зная, что мы приютили прокаженного, стали бы бояться и нас, непрокаженных. Если же вы захотите поехать в Какаако (местность в окрестнос­тях Гонолулу), вы пойдете в часовню прокаженных, но без права служить мессу, так как ни отец Клемент, ни я не согла­симся служить мессу с тем же сосудом и в том же облаче­нии, которыми пользуетесь вы, да и монахини отказались бы получать причастие из ваших рук».

Для подобных указаний были причины, однако их тон был отнюдь не гуманным. Дамиан обратился к епископу:

«...Высокомерный отказ, казалось, был произнесен, ско­рее, полицейским агентом, чем монастырским начальником. Можно подумать, что если бы я только появился в Гонолулу, вся Миссия была бы помещена в карантин. Это так меня огорчило, что, искренне говоря, я никогда еще так не пере­живал с самого моего детства...»

Во всяком случае, он сам отправился в больницу Гонолу­лу, чтобы исповедаться перед епископом, который, отпустив ему грехи, заплакал и бесстрашно обнял его, убежденный в том, что выслушал святого. Он остановился на несколько дней в больнице Какаако, и король Гавайев лично прибыл туда, чтобы поблагодарить за все, что он делал для его больных проказой подданных. Отец Дамиан воспользовался слу­чаем, чтобы попросить короля о строительстве нового водо­провода.

И все же его душа была глубоко ранена всеми этими оби­дами. В дневнике, начатом в то время, можно прочесть сове­ты, которые он давал сам себе:

«Моли о том, чтобы обрести смирение и даже желать пре­зрения. Если над тобой издеваются, ты должен радоваться. Не позволим пленить себя похвалами людей, мы не удовлет­ворены самими собой и поэтому благодарны тем, кто причи­няет нам боль и относится к нам с презрением. Будем мо­лить за них Бога. Чтобы добиться этого, кроме благодарности, необходимы также самоотверженность и постоянное само­унижение, благодаря чему мы превратимся в Распятого Хрис­та. Святой Иоанн Креста всегда молился так: "О Господи, пусть меня презирают, потому что я люблю тебя!"

Надо чаще размышлять над издевательствами, которые Христос испытал перед Пилатом: лицо в плевках, терно­вый венец, палка, пурпурная мантия, и ему предпочли Варавву...»

В Рождество 1887 года его посетил Эдвард Клиффорд, известный художник и писатель. Он приехал, чтобы позна­комиться с ним и написать его портрет. Он изобразил его прокаженным: руки и лицо покрыты фурункулами, опухший и морщинистый лоб, сплющенный нос, без бровей, но с силь­но утолщенными ушами. И тем не менее, при всем этом в портрете проглядывают сила и обаяние.

«Я не знал, что болезнь так прогрессирует»,- сказал отец Дамиан, взглянув на свой портрет.

За несколько месяцев до смерти, когда он стал «самым ужасным прокаженным на всем острове», его сразило неве­селое известие о том, что предпринимаются попытки облить грязью его образ и его миссию.

Некоторые деятели протестантского движения, всегда ревниво относящиеся к славе католического священника, воспользовались теорией, согласно которой заражение проказой происходило половым путем. Если отец Дамиан забо­лел проказой, то было совершенно ясно, что его поведение на острове не было безупречным.

У него разрывалось сердце от этого, и тем не менее, он нашел в себе силы написать:

«Я стараюсь скорее преодолеть путь к Кресту и надеюсь скоро оказаться на вершине моей Голгофы».

Когда в конце Великою поста 1889 года отец Дамиан за­метил, что его язвы затягиваются и корка чернеет, он понял, что умирает. Помогая стольким больным, он научился безо­шибочно распознавать признаки близкого конца. Он был доволен, что будет праздновать Пасху па небе. В святой по­недельник он умер в возрасте сорока девяти лет, из которых шестнадцать он провел среди прокаженных.

Отклики на его смерть были такими, что фотографии, снятые на смертном одре, разошлись по всему миру в тыся­чах экземплярах. В Лондоне, когда их выставили в одной витрине Бирмингема, собралась такая толпа, что полиции пришлось ее разгонять. Уже в 1893 году в Гонолулу ему воз­двигли памятник в виде креста из красного гранита с портре­том, высеченным из белого мрамора. И вот тогдато вспых­нула злоба со стороны некоторых представителей протестантского мира, видевших, как гавайцы все более скло­няются к католицизму.

В печати многих стран мира в конце концов появилось письмо американского пастора Чарльза Хайда, протестантс­кого представителя на Гавайях, который называл отца Дамиана «человеком грубым, грязным, упрямым и нетерпи­мым... Он не был безупречен в отношениях с противополож­ным полом, и проказой, от которой он умер, заразился вследствие своих пороков и небрежности». Подобное утвер­ждением было основано на предположении библейского ха­рактера, согласно которому проказа является якобы Божь­им проклятием, а также на псевдонаучном тезисе о связи проказы с сифилисом.

И здесь совпадения оказываются почти комическими.

Тогда еще был жив Роберт Луис Стивенсон, известный английский романист (автор «Черной стрелы» и «Острова сокровищ»).

За несколько лет до этого он написал знаменитый рассказ «Доктор Джекилл и Мистер Хайд»: это история хорошего человека, который временами преображается в существо ужасное и порочное. Когда Стивенсон, отчаянно боровший­ся с туберкулезом, прочел статью, в которой один такой Хайд собственной персоной пытается превратить в чудовище ге­роического и святого отца Дамиана, ему показалось, что он находится среди своих персонажей, ставших реальными. И тогда он опубликовал страстное «открытое письмо» в защи­ту католического миссионера, неистово обрушившись на про­тестантского министра, этого Хайда, который, как он сарка­стично писал, «бесславно погряз в собственном благополучии, сидя в своем красивом кабинете... в то время, как отец Дамиан, увенчанный славой и ужасами, трудился и гнил в этом свинарнике под утесами Калавао».

Странная судьба была у отца Дамиана! Он так часто попа­дал на страницы газет, в официальную переписку своей мо­нашеской конгрегации и даже в произведения артистов, ли­тераторов, художников и фотографов: именно он, живший в самом глухом уголке вселенной!

По странному стечению обстоятельств он всегда оказы­вался на авансцене, и это заставляло зрителей объединять­ся! Таким образом, отец Дамиан получил - почти в равной мере - славу и презрение, уважение и неприязнь, преклоне­ние и подозрительность, любовь и злобу - в течение всей своей необычайной жизни.

Все это прояснится и станет понятным только в том слу­чае, если мы сможем угадать тайное намерение Отца Небес­ного, выбравшего этого своего щедрого и пылкого сына, что­бы сделать его воплощением духа противоречия.

Мы лучше поймем это, дойдя до удивительного заверше­ния его истории,- завершения в «земном» смысле, пока Цер­ковь еще не канонизировала его.

Итак, в 1959 году Гавайи стали пятидесятым штатом Со­единенных Штатов Америки. Федеральные законы позволя­ют каждому штату установить в Вашингтонском Капитолии две статуи своих выдающихся личностей.

И Гавайи предложили статую короля Камехамеха - на­ционального героя, воссоединившего острова архипелага в конце XVIII века, и статую отца Дамиана. Скульптор, кото­рому поручили произведение, изобразил его необычайно смело - в последней стадии болезни: он уже прокаженный, с деформированными чертами лица, но еще в движении: с палкой и в плаще идет он по тропинкам своего острова, об­ходя своих больных братьев.

Так через отца Дамиана де Вёстера - бедного «прока­женного мира»,- Божественный призыв достиг и коснулся одного из самых знаменитых алтарей, воздвигнутых во сла­ву человека.

СВЯТАЯ ФРАНЧЕСКА САВЕРИО КАБРИНИ (1850-1917)

В биографии матери Кабрини, которую называли «святой итальянцев в Америке», читаем следующее: «Тогда, в XIX веке, в Америке матери и бабушки, желая напугать своих чересчур неугомонных детейнепосед, вместо того, чтобы звать Кащея Бессмертного, кричали: "Вон идет итальянец!", и ребенок немедленно бежал к ним, прячась в подол».

Это, конечно, художественное преувеличение, но одновременно и одно из самых удручающих свидетельств ужасного положения наших эмигрантов в конце прошлого и в первые десятилетия нынешнего веков.

В те времена в американских барах вывешивались таблички с надписью, запрещающей вход «неграм и итальянцам»: последних считали «белыми неграми».

В период с 1876 по 1914 годы (на пороге первой мировой войны) родину покинуло около четырнадцати миллионов итальянцев - это согласно нашей статистике, а страны, подвергшиеся нашествию толп наших бедняков, утверждают, что их было восемнадцать миллионов. И это притом, что все население Италии не превышало тогда тридцати миллионов.

В исторической литературе много говорится о великих миграционных процессах и о временах, когда целые народы были низведены до положения рабов, но никто не говорит о том, что подобной была и история наших эмигрантов.

Итало Бальбо писал, что все эти наши соотечественники: поглощенные угольными шахтами, земляными работами на железных дорогах, нефтяными скважинами, заводами черной металлургии, цехами текстильной промышленности, судоверфями, хлопковыми и табачными плантациями, - все они были «ничьей Италией», «безымянным народом белых рабов», «человеческим материалом, распроданным гуртами по тысяче голов».

Подсчитано, что одно время число итальянцев в шахтах превышало число всех других эмигрантов вместе взятых. Они приезжали сотнями тысяч ежегодно. Как при отъезде, так и при прибытии их осаждали ловкие посредники, спекулирующие на их невежестве, нужде, беззащитности и готовности на все. В буквальном смысле, эмигранты становились человеческим материалом, на котором, как на необходимых (да к тому же еще и даровых) отходах строилась экономическая мощь Америки.

Они жили в условиях невероятного унижения, ютились в человеческих ульях (в пятиэтажное здание могло набиться до восьмисот человек), в условиях физического и морального одичания. Самим своим образом жизни они, как казалось, создавали образ итальянца - полудикаря, способного на драку и насилие.

Жили они без школ, больниц, церквей, замкнутые в своих «маленьких Италиях» - кварталах, которые множились на окраинах больших городов. Но зачастую это даже не были «маленькие Италии», поскольку их разделяли разного рода местные ссоры, разжигавшие вражду между различными региональными группами. Мальчишки росли на улице, им была уготовлена судьба уличных торгашей или чистильщиков обуви (если они не становились посредниками, сопровождающими клиентов в разные бордели). Девочек же зачастую ждала еще более сомнительная судьба. А для тех, кто хотел им помочь, само общение с ними оказывалось невозможным (почти все они были неграмотными и говорили только на местном диалекте). Те, кому удавалось разбогатеть (многие начинали с овощных и фруктовых лавок или же объединялись в преступные группировки), старательно избегали общения со своими презираемыми соотечественниками, стараясь поскорее забыть об общем происхождении.

Однажды, в 1879 году, один из депутатов осмелился зачитать перед итальянским парламентом письмо венецианского колониста: «Мы здесь на положении скотов: живем и умираем без священников, без учителей, без врачей». Итальянские политики закрывали на это глаза. Они рассматривали проблему эмиграции с точки зрения общественного порядка, принимая некоторые меры полицейского характера, но совершенно не представляя себе, что необходимы экономические и социальные меры.

Несколько лет спустя, когда Кабрини, одна, ради любви к Христу, сделает то, чего не сумело сделать целое правительство, политики, оглядываясь назад на свои лжезаконодательные мероприятия, признаются: «Мы ошибались во всем».

Даже католическая Церковь Америки не смогла ничего сделать. Тогда во всем НьюЙорке было не более двадцати священников, немного понимающих поитальянски, положение усугублялось еще тем, что наши эмигранты столкнулись с чуждым для них обычаем, который увязывал посещение церкви с обязанностью уже перед входом делать пожертвования в поддержку приходской деятельности. Они и без того были бедны, и подобный обычай казался им несправедливым (они называли это подаяние «таможней»). Стоит ли говорить о том, что единственными действующими там итальянскими организациями были кружки «Джордано Бруно», заботившиеся лишь о распространении и поддержке ярого антиклерикализма.

Таким образом, все вело к забвению церкви и потере последних остатков духовного и нравственного достоинства.

В Италии эта проблема была отмечена Папой Львом ХIII, поднявшим этот вопрос в знаменитой энциклике «Rerum Novarum», а также епископом Пьяченцы Скалабрини, основавшим Конгрегацию помощи эмигрантам.

Франческа Кабрини была родом из Лоди, с самого детства она мечтала о миссионерской жизни, наслаждаясь «Легендами о распространении веры», которые отец читал детям долгими вечерами. Тогда девочка мечтала о таинственном Китае. Она даже начала отказываться от сладостей, убежденная, что в Китае их нет и, следовательно, надо заранее к этому подготовиться.

Претерпев множество невзгод, она стала основательницей небольшой монашеской конгрегации, ставившей перед собой миссионерские цели, что казалось в те времена странным для женского заведения, но она чувствовала в себе готовность осуществить свою давнишнюю девичью мечту.

Она встретилась с епископом Скалабрини, который попытался убедить ее отказаться от этой идеи, описав ей плачевные условия жизни эмигрантов в Америке.

Смущенная Франческа решила оставить последнее слово за Папой Львом ХIII, который долго слушал ее, а потом решительно сказал: «Не на Восток, Кабрини, а на Запад!» Для нее это было словом Самого Бога, который выражал ей Свою волю.

Ей было 39 лет, у нее была болезнь легких, и врачи говорили, что жить ей осталось не более двух лет.

Она уехала вместе с семью монахинями на пароходе в третьем классе, где ехало 900 эмигрантов. Это было первое в ее жизни путешествие.

Она приехала в НьюЙорк в марте 1889 года, зная, что ее должны были встречать архиепископ Корригэн и некая американская аристократка (жена итальянского графа, ставшего директором Музея Искусств Метрополитен). Однако между архиепископом и дамой произошли разногласия по поводу взглядов и программ, и они написали в Италию, что отъезд монахинь необходимо отменить.

В результате сестер никто не ждал. Они причалили к берегу, когда шел проливной дождь, и Богу было угодно, чтобы они, промокшие до костей и смертельно усталые, пришли к бедному жилищу скалабринианских отцов, которые просто не знали, куда их поместить. В конце концов они оказались в отвратительном пансионе рядом с китайским кварталом, где постели были настолько грязные, что они не осмелились лечь на них и, содрогаясь от ужаса, сели на пол, прислонившись спинами к стене.

На следующий день архиепископ принял их и посоветовал поскорее возвратиться туда, откуда они приехали.

«Никогда, Ваше Преосвященство! - решительно ответила Кабрини. - Я приехала сюда по велению Папского Престола и должна остаться здесь». Наконец, с помощью графини, матери удалось открыть небольшой сиротский приют, который она назвала «Домом святых ангелов».

Это для графини. Повинуясь же архиепископу, она организовала большую школу для итальянских детей. Это была весьма своеобразная школа. Десятки детей приходили сюда, но для них не нашлось другого места, кроме бедной церквушки скалабринианцев, где в перерывах между службами в местечках, выкроенных на хорах, в ризнице, в отгороженных занавесками уголках церкви устраивались классы. Скамьи служили партами, скамейки для молящихся - кафедрами.

Монахини часто начинали преподавание с мытья и причесывания этих ребячьих шеренг, грязных и потрепанных. Во второй половине дня преподавалась «доктрина», за ней следовали игры в маленьком дворике, зажатом между высокими и темными домами.

Вечерами после занятий Кабрини шагала по грязным улочкам итальянского квартала в поисках родителей своих учеников - не разыщи их она сама, она никогда бы их не увидела.

В заметке «НьюЙорк Сан» от 30 июня 1889 года писалось: «В последние недели несколько женщин, одетых сестрами милосердия, обходят итальянские кварталы Бенда и «Маленькой Италии», взбираясь по обшарпанным и узким лестницам, спускаясь в грязные полуподвалы и входя в такие трущобы, куда даже ньюйоркские полицейские не осмеливаются входить поодиночке».

Несмотря на первоначальную помощь графини, финансовые проблемы оставались неразрешимыми. Тогда монахини в поисках помощи начали прочесывать город вдоль и поперек, принципиально отвергая всякую дискриминацию. В обществе, где царило разделение между итальянцами, принадлежащими к разным семейным и местным группировкам, где ирландские католики считали итальянцев неоязычниками и где «коренные» жители объединялись в организации по «этнической защите», - в такой обстановке монахини действовали с достоинством и сердечной любовью.

Поэтому они были хорошо приняты вопреки всем ожиданиям. Лавочники всех рас и вероисповеданий выглядывали из дверей и звали их, чтобы нагрузить провизией; деловые люди время от времени подписывали им чеки; хозяева рынков распорядились, чтобы никто не останавливал и не обижал этих смелых сестричек; один немецкий столяр иудейской веры пожертвовал мебель для оборудования школы и приюта; ирландские националисты потребовали, чтобы полицейские останавливали транспорт, когда монахини проходили со своим скарбом, потому что они были «представительницами Папы»; а незнакомые люди в трамвае незаметно совали им в руки несколько долларов.

Между тем «Дом святых ангелов» расширился, его стали посещать и девочки - негритянки, китаянки, мулатки.

17 июля 1889 года по улицам «Маленькой Италии» прошла процессия из трехсот пятидесяти детей. Девочки - с вуалями и веночками, мальчики - с нарукавниками ассоциации. Они шли группами по тридцать человек с хоругвями св. Людовика, св. Агнесы, св. Антония.

Тот кто еще помнит подобные процессии, когдато проводившиеся в наших городах, когда ассоциации были в расцвете, может представить себе всю прелесть этого зрелища. Но мы никогда не сможем представить себе чувства ирландцев и протестантов, наблюдающих, с каким достоинством и спокойствием проходили именно те ребята, которых они привыкли считать грязными и растрепанными воришками.

Первая битва была выиграна, но это было только начало. В том же месяце Франческа вернулась в Италию, чтобы позаботиться о послушницах своей конгрегации. В Риме ее ушей достигло известие о том, что американские иезуиты дешево продают большое угодье в Вестпарке на берегах Гудзона, в 150 километрах от НьюЙорка.

Она вернулась назад вместе с семью другими сестрами, и ей удалось собрать пять тысяч долларов, чтобы внести задаток. Об остальных десяти тысячах должен был подумать Господь Бог. Так она основала школу для подготовки к Институту, колледж и даже приют для девушек, больных туберкулезом,- болезнью, косившей тогда бедняков.

Возник вопрос: где же она найдет деньги? На это можно было дать тысячу ответов: рассказать, например, что если бы какойнибудь благодетель решился подписать ей годовой чек на триста долларов, Франческа остановила бы его руку на последуем нуле с улыбкой на устах, а потом, точно так же, как она обращалась с детьми, повела бы его руку, чтобы дописать еще один ноль. Разве милосердию не надо учить так же, как учат читать и писать?

Но об одном эпизоде следует рассказать уже сейчас, поскольку он в полной мере показывает характер ее поведения и ее веры.

В 1892 году в Новом Орлеане мать Кабрини встречает богатейшего нуворишасицилийца, сделавшего состояние на кораблях, пивоваренных заводах, страховых кампаниях, стройках, кроме того, он был владельцем шестнадцати тысяч гектаров хлопковых и лимонных плантаций. Приведем краткое изложение их беседы, вошедшее в биографию Г. Дель Онгара.

- Ваш визит делает мне честь, мать Кабрини, о Вас сейчас говорит вся Америка. Чем я могу быть Вам полезен?

- Ничем. Это я хотела бы быть полезной для Вас.

- Я ни в чем не нуждаюсь, ничего ни у кого не прошу и хочу только, чтобы мне дали спокойно заниматься моими делами...

- Но я не интересуюсь делами. Меня волнует Ваше счастье. Мне сказали, что Вы женаты уже много лет, но детей у Вас нет. Это печально.

- К сожалению, это так, я люблю детей, но...

- Жаль, очень жаль! Обладать таким богатством и не иметь ни одного наследника... Вы когданибудь спрашивали себя, почему небо осыпало Вас такими дарами? Должна же быть какаято причина. Я уверена, что Бог связывает с вами прекрасные замыслы. Вы не представляете, сколько радости могут доставить дети!

И тогда собеседник признался ей, что иногда подумывал об усыновлении, но всегда отказывался от этой мысли из страха поссориться с женой.

А потом сказал:

- Дайте мне подумать, я поговорю с женой, и если Мария будет согласна, я обращусь к Вам, и Вы приведете нам ребенка.

- Ребенка? Кто говорил об одном ребенке? Почему только одного?

- А сколько детей Вы хотели бы мне дать, мать Кабрини?

- Что Вы скажете насчет шестидесяти пяти, для начала?

Кончилось тем, что бизнесмен финансировал целый сиротский приют. А когда через несколько лет дом стал слишком тесным, он подарил матери Кабрини еще шестьдесят пять тысяч долларов - огромную по тем временам сумму.

Основав приют в Вестпарке, Кабрини снова вернулась в Италию, где продолжала руководить миссионерской конгрегацией, находившейся в то время в самом расцвете своей деятельности. Она оставалась там несколько месяцев, а потом снова уехала вместе с двадцатью восьмью монахинями, согласившись возглавить работу по открытию нового благотворительного учреждения в Никарагуа. Затем был основан колледж в Гранаде (через четыре года он был снесен одной из многочисленных центральноамериканских революций).

Оттуда она переехала на юг Соединенных Штатов, где в то время происходили ужасные события. В Виржинию, Каролину, Луизиану эмигрировало много итальянцев, преимущественно из Сицилии, и их встретили люди, одержимые расовой ненавистью. Рабство было ликвидировано всего лишь тридцать лет назад, и американцы, конечно, не испытывали нежности к этим «белым неграм», которыми для них были наши эмигранты.

Однако сицилийцы не были такими безответными, как негры. Мафиозные группировки братьев Матранга и братьев Провенцано господствовали на «портовом фронте», оспаривая его друг у друга.

В 1890 году шеф полиции НьюОрлеана попал в засаду, в преступлении обвинили девятнадцать итальянцев. Доказательств не было, но некоторые репортеры слышали, как умирающий в больнице комиссар прошептал: «В меня стреляли "dagos"»,- так американцы презрительно именовали южан.

Вся страна, затаив дыхание, следила за процессом, но мафиозные боссы, защищаемые лучшими адвокатами, были оправданы в марте 1891 года.

Но, если у адвокатов было достаточно влияния, чтобы противостоять правосудию, у мафиози не хватило сил, чтобы защитить своих парней от народного гнева. Полиция еще не успела выполнить приказ об их освобождении, когда разъяренная десятитысячная толпа во главе с вицемэром ворвались в тюрьму и линчевала заключенных: двоих повесили, двоих прикончили дверной перекладиной, остальных расстреляли из ружей. Тела были подвешены на деревьях и на фонарных столбах.

Около половины американских газет одобрили резню; напряжение достигло такой точки, что Италия отозвала своего посла из Вашингтона. Последовали линчевания и в двух других городах Луизианы.

В Новый Орлеан, раздираемый непримиримой ненавистью, мать Кабрини прибыла в Страстную среду 1892 года. Она сейчас же поняла, что начинать надо с нового поколения: дать новое лицо и новую надежду этим ватагам ребят, которые должны были пополнить ряды уголовников; необходимо было заставить город уважать достоинство этих униженных и запуганных людей.

Ей необходимы были, по крайней мере, один сиротский приют, одна школа и один интернат. И минимум пятьдесят тысяч долларов для начала.

Парадоксально, что хотя в Новом Орлеане было много итальянцев, сколотивших состояние как сомнительными, так и законными путями, но они и думать не думали о национальной гордости, более того, они всячески пытались забыть о своих корнях.

Франческа находила их одного за другим: миланский судовладелец Рокки, банкиры и хозяева хлопковых плантаций Маринони из Брешии, владелец знаменитых ресторанов неаполитанец Астрада, выдающийся клиницист Форменти, занимавшаяся оптовыми поставками продовольствия госпожа Бачигалупо, продавцы обуви Бевилаккуа и Монтелеоне и богатейший сицилиец капитан Пиццати, о котором уже говорилось.

Это лишь несколько имен среди многих других, и мы хотели бы упомянуть их именно потому, что они до сих пор звучат на нашей земле. Почти все они поняли и оценили намерение Кабрини: показать этому городу, ценившему Италию (ее музыку и артистов), но ненавидящего итальянцев (считавшихся мафиозными элементами и потенциальными преступниками), что подлинной проблемой была социальная незаинтересованность, в силу которой все эти подростки были брошены, лишены всякой заботы и покровительства.

Сиротский приют на СентФилинСтрит стал социальным центром как детей этого района, так и для сотен других, приходивших в приютскую церковь, а также для многих десятков детей, независимо от расы и цвета кожи.

Часовня Института превратилась в Церковь итальянцев, и по этому поводу состоялась торжественная и величественная процессия в честь Священного Сердца - по старинному обычаю, который пришелся по душе и жителям Нового Орлеана. Процессия как бы закрепляла вновь обретенное достоинство, она проходила с церковными песнопениями, растрогавшими даже белых «хозяев» города, в котором уже господствовал джаз.

Впервые шли вместе различные кружки, общества, федерации и другие группы, на которые давно уже разделились раздираемые конфликтами итальянцы.

В 1905 году в городе вспыхнула эпидемия желтой лихорадки. Невежественные иммигранты всех рас и оттенков отказывались принимать лекарства, пренебрегали всеми правилами гигиены и профилактики, не желая покидать зараженные дома и другие места. Монахини Франчески взяли на себя труднейшую задачу: переходя из дома в дом, рискуя жизнью, а в некоторых случаях и действительно жертвуя ею, они убеждали людей сделать то, что требовалось для их же блага.

Монахиням доверяли все, и, когда эпидемия была побеждена, им была выражена публичная благодарность не только от всего НьюОрлеана, но и от имени правительства Соединенных Штатов и Рима.

Но возвратимся в НьюЙорк. Той сферой жизни, где трагедию эмигрантов можно было буквально пощупать руками, была проблема здравоохранения. Поскольку к ним относились как к дешевому человеческому материалу, то никого особенно не заботили ни те, кто заболевал от нечеловеческих условии жизни, ни жертвы того, что называют «промышленным истреблением» (сотни людей, пострадавших на рабочем месте), никого не заботило и отсутствие больниц, куда можно было бы помещать эмигрантов.

Правда, были платные больницы, но даже те, у кого были деньги, не хотели туда идти. Какой смысл был в этом для больных, которые не могли даже описать симптомы своей болезни, поскольку объяснялись на неком наречии, представляющем собой смесь их местного диалекта и жаргона американского «дна»?

Госпитализированным больным чудилось, что они оказались в тюрьме или до срока попали в морг,- все было настолько холодным и антисанитарным - и они часто теряли последнюю надежду, не слыша слов утешения ни от монахинь, ни от священника.

Поэтому они предпочитали умирать в своих халупах - без лечения и надлежащего ухода, но согреваемые любовью родных.

Конечно, объединив усилия, итальянцы могли бы создать собственную больницу: то же самое американское правительство помогло бы им, да и итальянское правительство не осталось бы в стороне.

В прожектах не было недостатка, но до реального их осуществления дело не доходило. Все попытки позорно проваливались, ибо нужна была больница для сицилийцев, больница для неаполитанцев, калабрийцев, ломбардийцев и далее в том же духе. Каждый заботился только о земляках - людях из своей области, а то и просто из своей деревни.

По правде говоря, удалось открыть лишь «Госпиталь имени Джузеппе Гарибальди», его основатели надеялись, что герой двух миров примирит всех. Однако Генеральный комиссар по эмиграции с огорчением должен был признать, что «итальянские доктора» в госпитале «ссорились двенадцать месяцев в году», а деньги, собранные на деятельность госпиталя, необъяснимым образом улетучивались.

Франческа с некоторым беспокойством ощущала, как взоры множества людей с надеждой обращаются к ней, но она не чувствовала в себе склонности к выполнению этой задачи. У нее и так было достаточно хлопот со школами и приютами!

А потом произошло два события, которые она в своем сознании восприняла как два голоса - один с земли и другой - с неба. Оба голоса требовали от нее подчинения воле Божьей.

Земной голос дошел до нее из рассказа двух монахинь, которые при посещении городской больницы познакомились с мальчиком. Он находился в больнице уже несколько месяцев и, случайно услышав, как они говорили на родном языке, заплакал. Вот уже три месяца у него под подушкой лежало письмо из Италии, но он был неграмотным, и никто другой не мог ему его прочесть. Впрочем, и монахини с большим трудом смогли разобрать каракули, сообщавшие мальчику, что его мама, оставшаяся в деревне, внезапно умерла.

И три месяца его голова покоилась на этом известии, которое не подавало голоса!

Франческа долго плакала. А ночью она увидела сон - и это был голос, нисходящий с небес, - больничная палата, где прекрасная и добрая женщина ходила между кроватями и с необыкновенной нежностью ухаживала за больными, поправляя на них одеяла. Франческа тотчас поняла, что во сне (или в видении, кто знает?) ей явилась Святая Дева, и она бросилась помогать ей. Не пристало ей, Царице Небесной, быть служительницей у больных! Но Мадонна печально взглянула на нее и сказала: «Я делаю то, чего не хочешь делать ты!»

На следующее утро Франческа решила направить для выполнения этой задачи десять своих монахинь.

На первое время она попыталась поднять и возродить приют для больных, которым уже занимались скалабринианцы, так и не сумевшие улучшить его плачевного состояния.

Поняв, что на его содержание пойдет много денег, она приняла внезапное решение. Арендовала два дома, купила несколько кроватей, засадила монахинь за изготовление матрацев, а потом тайком перевезла в новое помещение больных (каждый прятал под одеялом обеденный прибор и склянки с лекарствами). Монахини должны были спать на полу, на матрицах, и укрываться пальто.

Так в 1892 году, году четырехсотлетия открытия Америки - было положено начало Госпиталю имени Колумба (Каламбус Хоспитал), где поначалу было всего два американских врача, они работали бесплатно, так как были покорены мужеством этой женщины.

Содержание госпиталя поддерживали тысячи ручейков милосердия, которые Франческа всегда умела находить до тех пор, пока не начали поступать государственные субсидии.

Прошло немного лет, и кабринианки стали известны как «Колумбийские сестры». В 1896 году насчитывалось уже шестьсот пятнадцать бесплатных приютов. В первые тридцать лет своего существования госпиталь принял на лечение около ста пятидесяти тысяч больных.

«Да ведь это Италия!»- воскликнул, бледнея от изумления, комиссар итальянского правительства по вопросам эмиграции при виде южной атмосферы, царившей в этом лечебном заведении: потом ему представили мать. Он явился к ней со всей подобающей важностью значительной персоны, прибывшей, чтобы «уяснить обстановку и доложить о ней, кому следовало по должности». Он был поражен ее пытливым, пронизывающим взглядом и той неукротимой энергией, которая исходила от этой внешне хрупкой фигуры. Но еще больше его поразили слова, на которые нечего было возразить: «Вы слишком много дискутируете! В этом нет необходимости, когда идет речь о помощи эмигрантам. Им надо помогать! Я не обсуждаю этого вопроса, считая, что добро должно быть сделано. Я немедленно берусь за работу со своими немногочисленными помощниками и никогда не отчаиваюсь в поиске средств, потому что верю, что так или иначе найду их».

Несколько лет спустя этот же комиссар, ставший теперь ее другом и восторженным поклонником, скажет ей: «Мать Кабрини, Вы делаете для итальянских иммигрантов больше, чем все чиновники Министерства иностранных дел вместе взятые».

В 1903 году она создала еще один госпиталь в Чикаго, приспособив для этого роскошный отель, который она купила за сто двадцать тысяч долларов, имея на руках лишь аванс в размере десяти тысяч, собранных итальянцами всего города.

Она доверила реконструкцию нескольким своим сестраммонахиням, а их обманули бессовестные подрядчики, затеявшие ненужные работы (да и их они выполнили плохо) и ввергнувшие сестер в страшные долги.

Франческа вернулась через десять месяцев, когда все уже казалось потерянным. Но она не поддалась унынию, уволила подрядчиков, архитекторов, каменщиков и принялась все переделывать, наняв под свое непосредственное руководство новые бригады каменщиков, столяров, слесарей, водопроводчиков. При этом она столкнулась с мафиозными кланами Иллинойса, на нее посыпались угрозы. Зимой ей перерезали водопроводные трубы, и первый этаж покрылся таким слоем льда, что понадобились кирки, чтобы сбить его. Ей подожгли полуподвал, а потом угрожали взорвать все динамитом. И тогда она неожиданно - поскольку работы не были закончены - перевезла туда больных: «Посмотрим,- сказала она,- как они будут взрывать больных!» Ее оставили в покое. Партия была выиграна, и перед отъездом она успела даже продиктовать «Правила внутреннего распорядка для врачей и сестер».

Она казалась такой стойкой, что ей дали ласковое прозвище: «Сестра Вечное Движение».

Однажды, когда она ехала по штату Колорадо, кишащему бандитами, поезд подвергся нападению. Пуля попала в купе Франчески и, казалось, летела прямо в нее, но прошла мимо, не задев монахини. «В Вас не попадут, даже если выстрелят в лицо»,- с восхищением сказал железнодорожник. И именно такое впечатление она производила всякий раз, когда сталкивалась с трудностями или опасностями.

Мы не будем рассказывать многочисленные истории, поражающие воображение. Вот лишь некоторые имена и основные даты.

1896 год. Она основывает колледж в БуэносАйресе, куда прибывает через Анды, взобравшись на осле на высоту четыре тысячи метров.

1898 год. Открывает три новых школы в НьюЙорке, один колледж в Париже и другой в Мадриде.

1900 год. Основывает несколько учреждений в БуэносАйресе и колледж в Розарио де СантаФэ, школу в Лондоне и сиротский приют в Денвере, штат Колорадо.

1903 год. Помимо Каламбус Хоспитал в Чикаго, открывает сиротский приют в Сиэтле.

1905 год. Открывает приют в ЛосАнджелесе.

1907 год. Основывает колледж в РиодеЖанейро.

1909 год. Открывает еще один госпиталь в Чикаго.

1911 год. Открывает школу в Филадельфии.

1914 год. Основывает сиротский приют в ДобсФэрри в НьюЙорке.

1915 год. Открывает санаторий в Сиэтле.

И это не считая таких учреждений в Италии, как Высший педагогический институт в Риме и колледжи в Генуе и Турине - между одной и другой поездками.

А теперь цифры: тридцать семь лет деятельности, во время которых было основано шестьдесят семь учреждений, проделано сорок три тысячи миль по морю (шутя по поводу своего крестьянского происхождения, Франческа называла Атлантический Океан «огородной тропой») и шестнадцать тысяч километров по суше.

Но цифры ничего не говорят о широте апостольской миссии кабринианок. Достаточно вспомнить, как Франческа привела некоторых из них в шахты Денвера, на глубину девяносто футов, подготовив их к этому с печальной мягкостью: «Вам не трудно будет говорить с шахтерами о Рае, поскольку они уже находятся в Аду!»

И с того времени она всегда будет посылать несколько своих дочерей служить тем, кто был «без воздуха и без семьи».

А других она привела даже в тюрьму СингСинг, где немало итальянских осужденных, неспособных защитить себя, как те больные, неспособные объяснить свои болезни, мучились в обстановке ненависти и отчаяния.

Сестры заботились, главным образом, о поддержании связей между заключенными и их семьями, которые без их помощи были бы совершенно невозможны.

И заключенные плакали, узнав, что Франческа отчаянно боролась за отсрочку смертной казни некоего юноши, единственного сына, который не хотел умирать, не увидев свою мать и не попросив у нее прощения за то, что оставил ее одну в деревне. Франческа вызвала ее из Италии, уплатив все расходы за поездку, и с необыкновенной нежностью доставила в тюрьму эту бедную женщину, укутанную в черную крестьянскую шаль.

Между тем, мы не успели еще рассказать о том, какой закалки были те отважные сестрички, которых мать привозила с собой все больше и больше всякий раз, когда возвращалась из Италии.

Чтобы лучше это понять, достаточно упомянуть об одном эпизоде. На молу перед отплытием в Америку одна монахиня благочестиво объясняет родственникам, приехавшим ее проводить: «Я охотно приношу эту огромную жертву, уезжая в Америку!» Находящаяся рядом Франческа резко обрывает ее: «Богу не нужна твоя огромная жертва, дочь моя, останься!» И немедленно заменила ее другой.

Что это? Суровость? Нет - реализм! Тот же самый реализм, для которого не было ничего невозможного, подсказывал ей, что ничего нельзя было предпринимать без радостной самоотдачи и без полного отречения от всего, даже от своих духовных привычек.

Поэтому у нее была очень твердая педагогическая система: «Когда я посещаю какоенибудь наше учреждение и вижу вытянутые лица или замечаю некоторое уныние, нежелание работать и плохое настроение, я не спрашиваю у них: "Что с вами происходит"? Я просто начинаю новое дело, обязывающее сестер преодолеть самих себя».

Один Бог знает, что было бы и как возродились бы некоторые институты, если бы их начальники и начальницы нашли в себе мужество принять подобный педагогический критерий!

И последнее. Иногда некоторые «мирские» люди любят насмешливо повторять, что нельзя управлять с помощью молитв или даже с помощью «социальной доктрины» Церкви.

А между тем, есть такие страницы истории, которые показывают, что вера и молитвы способны вызвать конкретную и многогранную активность и столь быстро проявляющуюся одаренность к социальной деятельности, что именно отсутствие молитвы, а, главное, отсутствие подлинной веры превращает людей в самых безнадежных эгоистов, именно когда они желают управлять себе подобными и изобретать рецепты социального прогресса.

Это, главным образом, эгоизм «интеллектуальный», когда ум неизбежно вынужден забавляться с самим собой и с собственными предрассудками, а также со своей маленькой «партией», как велика бы она ни была в его собственном воображении. И, как необходимое следствие этого, столь же неизбежная узость мышления в понимании проблем и нужд людей - это узость ума, лишенного бесконечного дыхания молитвы и веры.

«Мир слишком мал,- говаривала Франческа Кабрини. - Я хотела бы весь его обнять!» И не боялась, воскрешая некоторые школьные воспоминания, признаться: «Я не успокоюсь до тех пор, пока над Институтом никогда не будет заходить солнце».

При этом она часто говорила с такой же убежденностью, что и многие святые до нее: «Бог это все, а я - ничто!»

Между этими двумя высказываниями нет противоречия, дело в том, что она мечтала построить свой Институт в каждом уголке мира, чтобы солнце никогда не заходило над ним. И при этом она никогда не думала ни о себе самой, ни о своих планах, но желала лишь одного - сделать все возможное для того, чтобы на Земле не было ни одного места, где не сиял бы Христос, от любви к Которому разрывалось ее сердце.

«Иисус,- часто говорила она с удивительным выражением лица,- является для нас счастливой необходимостью».

И она верила, что все возможно, ибо повторяла вместе со святым Павлом: «Я могу все в Том, Кто дает мне силу!»

Христианам прошлого и настоящего она напоминает: «Без стараний никогда и ничего нельзя добиться. Чего только не делают деловые люди в мире бизнеса! А почему мы не делаем хотя бы столько же для нашего любимого Иисуса?»

Когда, изнуренная работой, но счастливая, она умерла в 1917 году, в Чикаго, в госпитале, основанном ею самой, наши эмигранты говорили с любовью и бесконечной признательностью: «Итальянец Колумб открыл Америку, но только она, Франческа, открыла итальянцев в Америке».

Справедливо писал Диво Барсотти: «Жизнь Франчески Кабрини кажется легендой. История Церкви, игнорирующая эту хрупкую женщину, несовершенна. История Италии, которая не хочет говорить о ней,- больна сектантством».

СВЯТАЯ МАРИЯ БЕРТИЛЛА БОСКАРДИН (1888-1922)

В Евангелии есть слова, которые мы часто повторяем, воспринимая их, однако, с некоторой оговоркой: «А кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою; и кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом» (Мф. 20, 26-27).

С таким же трудом мы воспринимаем и притчу о званных гостях, занимающих первые места, в то время как, согласно Христу, мудрость в том, чтобы занять последнее место, ибо только поступающего так может заметить Хозяин дома и усадить рядом с Собой, как поступает друг со своим другом.

Святые, конечно, повиновались этому слову Божьему. С истинной скромностью они искали последнее место рабов, чтобы быть похожими на Христа, Который «пришел служить, а не чтобы ему служили». И тем не менее, они почти всегда предстают перед нами в ауре величия: иногда их величие заключается в перипетиях их жизни; иногда даже в грехах, в которые они были насильно ввергнуты; иногда в изобилии сошедшей на них благодати, или в чудесах, или в деяниях, которые они смогли сотворить.

Величие некоторых из них проявилось в их кротости и незначительности, как у святой Терезы Лизьё, или же прямотаки в низости, как у св. Джузеппе Бенедетто Лабре.

Но у многих в душе остаются те сомнения, о которых мы упомянули в самом начале. А как же быть, если последнее место не выбирают? Когда речь идет о том положении унижения и повседневности, в котором иные люди рождаются и влачат потом жалкое существование, разрушая нормальное развитие собственного «я»? Когда «чувствовать себя ниже всех остальных» является не добродетелью, а комплексом, который следует вверять искусству врачейпсихиатров?

Во всех подобных случаях мы как бы сталкиваемся с парадоксом. Действительно «последние», не чувствуют склонности к святости: более того, они неспособны даже думать об этом и считать это возможным для себя.

И поэтому из того множества людей, которые чувствуют себя обиженными жизнью, большая часть считает, что они скорее недостойны святости, чем призваны к ней.

Церковь проповедует свои детям «всеобщее призвание к святости», но души многих противятся этому: существуют условия и условности, берущие начало с детства, которые делают невозможной даже нормальную жизнь, не говоря уж о святости!

Одним октябрьским вечером 1919 года монахиня Мария Бертилла Боскардин, сестра милосердия больницы в Тревизо, принимала участие в трёхдневных празднествах, устроенных отцами церкви Босых Кармелитов [5] этого города, чтобы восславить новую блаженную их ордена - Анну ди сан Бартоломео, бывшую секретарем великой Терезы д'Авила.

Церковь была празднично убрана и сияла огнями. «Будем святыми и мы,- прошептала сестра Бертилла своей подруге,- только святыми в Раю, а не в алтаре».

Этими словами она пыталась совместить две насущные потребности, на ее взгляд трудно совместимые: страстное стремление к святости и сознание собственной незначительности, не позволявшее ей даже вообразить подобные почести в отношении собственной персоны.

Но пройдет немногим более тридцати лет, и она тоже поднимется до славы Бернини.

Когда речь идет о святости, Церковь не обмывается видимостью - она узнает святость как в одеждах Папы (Пий Х, современник Марии Бертиллы, был причислен к лику святых в эти же годы), так и в поношенном платье больничной сестры милосердия.

Мария Бертилла получила это имя в честь древней и благородной настоятельницы, жившей во времена франков. Она получила его сразу же при вступлении в монастырь, но в применении к ней это громкое имя казалось простым и неизящным.

При крещении ей дали имя Анны Франчески, а в семье и в селении ее звали Анеттой.

Она пришла в этот мир в небольшом селении Колли Беричи вблизи Виченцы, в семье бедных и неграмотных крестьян.

Ее мать была доброй женщиной, а отец - грубым и скандальным человеком, и его подозрительный характер становился невыносимым, когда он находился во власти вина и ревности, тогда он мучил жену подозрениями и упреками, а то и криками, и даже побоями.

Соседи слышали крик и качали головой: что они могли сделать, разве что иногда укрыть у себя девочкусоседку, в страхе бежавшую из дома, и она пряталась гденибудь в уголке чужой кухни, рыдая и закрывая глаза руками.

Иногда Анетта бросалась на колени к матери, скорее желая защитить ее, чем ища защиты. Иногда обе они прятались на чердаке, а однажды пешком убежали в Виченцу и провели ночь под портиками храма Монте Берико, плача перед образом Мадонны.

Так росла девочка, льнувшая к матери, запуганная отцом, привыкшая к тяжелой работе дома и в поле, необычайно скромная, неловкая, плохо успевающая в школе.

Она ходила в трехлетнюю начальную школу - в их селе была только такая, но осталась на второй год в первом классе, что было редкостью даже для того времени.

Так и в школе, и в селении она получила жестокое прозвище, которое навсегда закрепится за ней и в доме, и в монастыре: «бедный гусенок».

Рискуя дать повод молве о нашем неверии и сомнениях (об этом уже говорилось выше), мы могли бы вообразить чтото похожее на разговор на небесах между Богом и Его Врагом (подобный библейской истории Иова) и сказать Владыке Вселенной: «Вот создание поистине униженное, попробуй сделать из нее святую, если Тебе удастся!»

И Бог принял вызов.

Он не превратил золушку в принцессу, чтобы заблистала ее скрытая красота, Он просто использовал в Своем замысле именно те страдания, которые педагоги и психологи умеют так хорошо предвидеть и описать.

Застенчивая, неловкая, внешне неказистая, всегда на последнем месте - такой Анетта останется на всю жизнь. Но именно там, в конце стола, Иисус посмотрел на нее с любовью, как обещал в своей притче, и позвал ее занять место рядом со Своим сердцем.

Когда отец был раздражен, а дом печален и холоден, она научилась от матери искать убежища в сельской церквушке как в родном доме. Она шла туда каждое утро, очень рано, держа башмаки под мышкой, чтобы не стоптать их до срока. Там она ясно понимала, что такое семья, и чувствовала себя в мире со всеми, даже с отцом, на которого никогда никому не жаловалась. Впрочем, отец в душе не был злым, он был лишь ожесточен невзгодами и вином и иногда наблюдал, как девочка пыталась молиться даже дома.

И когда - именно ему! - придется свидетельствовать на процессах канонизации дочери, он признается, что иногда, видя, как девочка молится на коленях в какомнибудь углу, он чувствовал «ком в горле», и ему казалось, он «теряет сознание, и у него появлялось желание тоже прочесть молитву».

В школе на нее не обращали внимания, считая несколько отстающей в развитии; порой у нее даже не проверяли домашних заданий, и подруги с жестокостью, свойственной возрасту, не упускали случая напомнить ей об этом. «Ну а мнето что?» - кротко отвечала девочка, действительно не испытывая ни возмущения, ни гнева.

Только один раз учительница и подруги смутились перед ней, как бы заглянув в ее неведомый им мир. На Страстной неделе учительница рассказала ей о страстях Иисусовых, и Анетта разразилась безутешным рыданием: «Я плачу изза страданий Господа! Какие жестокие люди!» - объяснила девочка на своем диалекте.

Священник, посмотревший на это создание более проницательным взглядом, вопреки мнению и к удивлению всех, допустил ее к первому причастию в восемь с половиной лет в то время, как необходимый для этого возраст был одиннадцать лет. Это было в 1897 году, когда в Лизьё умерла Тереза дель Бамбино Джезу (досл. «Ребенка Иисуса»). Это была святая, которая будет напоминать Церкви и всему миру, с какой нежностью Бог останавливает свой взгляд на том, что миру кажется маленьким и слабым.

Когда Анетте исполнилось двенадцать лет, священник, снова вопреки существующим правилам, принимает ее в ассоциацию «Дочерей Марии», куда принимали девочек только после четырнадцати лет.

Этот святой отец заглянул к ней в душу, полюбил ее, и она не казалась ему такой уж невежественной. Он подарил ей катехизис, интуитивно поняв, что она всегда будет держать его при себе и ежедневно изучать. Катехизис найдут в кармане ее платья, когда она умрет в возрасте тридцати четырех лет.

Но и священник был весьма удивлен, когда пятнадцатилетняя девочка поведала ему о желании посвятить себя Богу в любом заведении, по его выбору.

- Но ведь ты ничего не умеешь! Монахини не будут знать, что с тобой делать!

- Это правда, отец,- искренне отвечала девочка.

И тогда он объяснил ей, что лучше для нее остаться дома и помогать в полевых работах.

Но потом, когда священник остался один перед Святейшим, он понял, что все не так просто. Встретив ее вновь, он спросил:

- Ты все еще намерена уйти в монастырь? Но скажи мне, умеешь ли ты по крайней мере чистить картофель?

- О да, отец, это - да!

- Хорошо, этого достаточно!

Его ворчливый и вместе с тем веселый тон напоминал об утонченности святой Терезы из Лизьё, которая в те же самые годы говорила: «Слишком много людей предстают перед Богом, думая, что будут Ему полезны!»

Разговор между священником и девочкой напомнил и аналогичную беседу, состоявшуюся за несколько лет до этого в Лурде между епископом и смиренной Бернадеттой Субиру. Впрочем, все трое (Бернадетта, Тереза и Бертилла) в самом деле казались духовными сестрами.

Итак, она вошла в монастырь, убежденная в том, что, принимая ее туда, ей оказывают большую честь, незаслуженное одолжение и что «последнее место» для нее было бы всегда справедливым, оно ей полагалось.

Она была довольна и благодарна всему: «Я буду вести себя, как принятая сюда особой милостью, - записывала она в своей тетрадочке для заметок, - и все, что мне будет дано, приму так, как если бы этого не заслужила».

Вначале ее отец испытал досаду при мысли о необходимости дать ей несколько сотен лир в качестве вступительного взноса, даже самого мизерного, но потом принял решение: «Если она считает, что ее судьба там... Дада, я дам ей, что положено, и пусть она идет своей дорогой!»

Так человек, не сумевший стать хорошим отцом, смог произнести слова, исполненные тайны и «объективной веры»: он интуитивно угадал судьбу дочери и не препятствовал ей. В его устах прозвучало грубое по форме, но искреннее по сути признание прав Бога Отца.

И именно он проводит ее в монастырь, таща за собой тележку с бедным приданым дочери. Эта земная картина непременно должна была растрогать Отца Небесного, Который удостоит этого неотесанного и маловерующего человека благодати благочестиво умереть в старости, окруженным почитанием и любовью благодаря дочери, ставшей святой.

В послушничестве то, что Анетта, а теперь сестра Бертилла, должна была изучить по мере своего восхождения и добродетели, она знала «естественно».

Она должна была изучить основы всякой духовной жизни и всякого таинства, то есть все о Боге и ничего о человеческом создании, о чем долго размышляли Франциск Ассизский, Катерина Сиенская, Иоанн Креста и тысячи других святых, а у нее не возникало по этому поводу никаких вопросов или затруднений.

Она должна была упражняться в познании Бога и в познании самой себя, согласно знаменитому изречению святого Августина: «Noverim te, Domine, noverim me» (лат.) («Я познаю Тебя, Господи, и я познаю себя!»). И она, даже не осознавая этого, объясняла своей подруге, насколько это ясно и очевидно: «Если мы унижены, то не стоит тратить время на сожаления по этому поводу, нужно просто сказать Господу: "Я должна познать Тебя и познать себя!"»

Она действительно была уверена в том, что она - «ничто» и что другие - образованные и способные - гораздо лучше ее, а потому имеют право на ее заботу и ее услуги.

Она приходила к воспитательнице и просила ее с обезоруживающей искренностью: «Я ни на что не гожусь. Научите меня, что мне делать. Я хочу стать святой».

Для нас, готовых зубами защищать те немногие привилегии, которых мы добились, это было бы вопросом собственного достоинства. Мы могли бы испытывать даже неприятное чувство, видя человеческое создание, доведенное до такой степени покорности (или, может быть, унижения). Однако мы не должны обманываться на сей счет.

При всем нашем достоинстве мы боимся или даже стыдимся заявить, что хотим стать святыми. Она же считала это правом и необходимостью.

Другими словами, за нашим мнимым достоинством часто скрывается весьма хрупкое и неуверенное «я», а покорность и даже самоунижение Бертиллы таили в себе «я», которое было весомее и чище бриллианта.

Стремление к святости и уверенность, что и для нее это возможно с Божьей помощью, защитили ее от ухода в себя, от нервного истощения, от жизненного кризиса. Именно это стремление и эта уверенность сделали «евангелическим» ее существование «на последнем месте».

И потому она на своем опыте познала истинную прелесть и правдивость таких слов, как «подчинение», «бедность», «покорность», «молчание», «забота». И ей было по нраву выбирать место, менее почетное, работу, более тяжелую, оказывать самые щедрые услуги без всяких жалоб. «Я сделаю, сделаю, теперь мой черед», - часто говорила она о делах, которые никто другой не хотел выполнять. А когда ее в чемнибудь обвиняли или относились к ней с пренебрежением, она не обижалась.

В конце первого года послушничества ее направили в больницу Тревизо, потому что там была тяжелая обстановка, в том числе с моральной точки зрения, и было решено, что ее кроткая простота разрядит атмосферу. Это была больница со множеством проблем, в стадии постоянной и медленной реконструкции, с не соответствующими требованиям отделениями и с неподготовленным персоналом. Кроме того, это была арена профсоюзной и политической борьбы, злобных схваток между масонами, социалистами и клерикалами.

Когда в 1907 году - году поступления туда девятнадцатилетней Бертиллы - три сестры были уволены, скорее назло, чем по какойлибо веской причине, приходской еженедельник «La voce del popolo» («Глас народа») поместил такую примечательную заметку: «Их выгнали. Это были три ангела милосердия.., которые с величайшей самоотверженностью ухаживали за больными... Их выгнали, как выгоняют воров, дав им восемь дней на поиски другой крыши и другого хозяина. Их выгнал мэреврей и советникимасоны, чтобы доставить удовольствие мошенникамсоциалистам...»

Такова была царившая там атмосфера.

Там ожидала ее настоятельница, деятельная и энергичная, которая с первого взгляда составила о ней весьма нелестное мнение и послала ее в кухню на подсобные работы, безо всякой возможности контактов с врачами и больными. Там Мария Бертилла оставалась целый год, без перерыва, среди кухонных плит, кастрюль и водосточных труб.

С другой стороны, еще будучи послушницей, она записала такую молитву в своей тетрадочке для заметок: «Иисус мой, заклинаю Тебя твоими святыми ранами, вели мне скорее тысячу раз умереть, чем совершить хотя бы один поступок, который бы заметили!»

Поэтому она не противилась, когда ее посылали туда, где не было ни малейшей возможности вызвать восхищение или совершить поступки, заслуживающие внимания других. Конечно, ее сокровенным желанием был уход за больными, но ей велели сидеть на кухне и управляться с посудой. Она научилась мыть тарелки и молиться: «Господи, вымой мою душу и подготовь ее к завтрашнему причастию». Если бы она делала свою работу с жалобой на устах и в сердце, она была бы рабой, но с этой молитвой, со своего последнего места, она взирала на Господа, и этого ей было достаточно, чтобы почувствовать себя приглашенной на трапезу с Самим Богом.

Через год ее снова отозвали в Виченцу для религиозной практики, хотя настоятельница Тревизо пыталась поступить посвоему и прогнать ее, ибо «вбила себе в голову, что сестра Бертилла ни на что не способна». Потом ее снова отправили в больницу Тревизо: «Господи, она снова здесь!»- воскликнула настоятельница, увидев ее перед собой. Настоятельнице были нужны опытные медсестры, а ей снова прислали это полусоздание. Естественно, она снова направила ее на кухню. Но десять дней спустя в одном из самых трудных и требующих деликатного подхода отделений не оказалось старшей сестры. Сначала настоятельница прогнала как искушение саму мысль о том, чтобы поручить такую ответственность сестре Бертилле, но никого другого не было. Она даже помолилась, прося прощения у Бога за совершаемое неблагоразумие, но потом все же доверила ей отделение.

Так, в двадцать лет Бертилла начала свою миссию медсестры. Это было детское инфекционное отделение, почти все дети были больны дифтеритом, их подвергали трахеотомии и интубации, поэтому они нуждались в почти непрерывной помощи: малейшая рассеянность могла стоить жизни ребенку. Кроме того, отделение работало в постоянном и срочном режиме, вне расписания, без контактов с внешним миром, даже на время ежедневной службы.

Следует помнить, что это было время, когда детей часто «привозили из далеких селений, глубокой холодной ночью, на трясучих повозках, в тяжелейшем состоянии изза начавшейся септицемии, синюшных изза прогрессирующей асфиксии, нуждающихся в скорой и квалифицированной помощи».

С одной стороны, общение с этими детьми, а с другой - участие в этих жутких страданиях невинных созданий, казалось, избавили Бертиллу от неловкости, от застенчивости, сделав ее «мягкой, спокойной, уравновешенной, проницательной» - так говорили врачи.

Следует перечитать свидетельства докторов, у которых она была ассистенткой. Вот одно из них: «В отделение поступили дети, больные дифтеритом, их вырвали из семьи, и они находились в таком возбуждении и отчаянии, что их трудно было успокоить; первые дватри дня они напоминали маленьких зверьков: дрались, кувыркались под кроватью, отказывались от пищи. И сестре Бертилле быстро удавалось стать мамой для всех. Через два-три часа ребенок, только что рыдавший в отчаянии, цеплялся за нее, как за материнскую юбку, и, успокоившись, следовал за ней повсюду. Отделение представляло собой трогательное зрелище: грозди детей, виснувших на ней. Отделение действительно образцовое».

Все это может показаться лишь трогательной картинкой, но потом врачи продолжали описывать то, что происходило с родителями, когда приходилось сообщать им о смерти ребенка. Только она, Бертилла, умела найти подходящие слова, чтобы помочь им победить отчаяние. Да и сами доктора (особенно новенькие, боявшиеся в первый раз делать трахеотомию) всегда видели ее рядом, без тени нервозности или усталости в самые критические и тревожные минуты.

Бывало даже, что, когда наступало время выписываться из больницы, дети плакали, расставаясь с ней, и врачи, улыбаясь, вспоминали случай с одной девочкой, которая заявила, что не хочет уходить, потому что «очень полюбила сестру».

«Сестра Бертилла всегда создавала впечатление, что над ней есть ктото подталкивающий и ведущий ее, потому что она в своей миссии сострадания и милосердия возвышалась над другими, живущими по таким же законам и работающими с таким же напряжением,- она, которая, казалось, не имела никаких особых качеств, возвышающих ее над другими,- ни ума, ни культуры, действительно производила впечатление человека, ведомого ангелом... Даже с медицинской точки зрения кажется невозможным, чтобы человек, подобно сестре Бертилле, проводил одну, две, три, пятнадцать бессонных ночей, после чего появлялся бы таким, как всегда, небрежно относящимся к самому себе, не выказывающим ни тени усталости, ни болезни, если, повторяю, не предположить, что существовало нечто внутри или вне его, что возвышало его над всеми... Кроме того, она оказывала такое влияние на других и владела таким даром убеждения, что всего этого нельзя было встретить ни у кого другого...»

Заметим, что врач, описывающий ее таким образом, был вольнодумцем, масоном, который потом обратится в истинную веру, когда увидит, как она будет умирать, «исполненная радости».

Среди «заразных» Бертилла пробыла семь лет, потом она работала во всех других отделениях, повсюду оставив о себе - за пятнадцать лет своей больничной деятельности - дорогое и святое воспоминание.

Одна из ее коллег рассказывала, что иногда, когда сестры сидели за трапезой, поступала новая больная. Если ответственная за прием больных говорила: «Есть больная для сестры Бертиллы», все понимали, что «речь идет о больной в тяжких недугах и паразитах, или же туберкулезной больной». Она приучила других вспоминать о ней прежде всего в тех особенно неприятных ситуациях, которых старались избежать не только медсестры, но и санитарки.

Когда матьнастоятельница просила ее проявлять больше уважения к самой себе, она отвечала: «Матушка, я считаю, что служу Господу»,- и никогда не боялась ни лишней работы, ни грубого обращения со стороны самых нервных больных. Казалось, что у нее не было гордости, а только желание любить и служить.

В 1915 году вспыхнула война. Когда река Пьяве стала линией фронта, над больницей нависла непосредственная постоянная опасность. «В эти дни войны и страха,- писала Бертилла в своей тетрадке,- я говорю: "Иду! Я здесь, Господь, чтобы исполнить Твою волю, чем бы она ни была - жизнью, смертью, ужасом"».

Эти слова могут показаться обычной молитвой монахини, но это был молчаливый и героический выбор. Всякий раз- днём или ночью,- когда бомбардировки молотили город и когда все бежали в бомбоубежище, она оставалась у постелей лежачих больных, молилась и раздавала рюмочки с вином «марсала» тем, кто падал в обморок от страха.

Она бледнела, охваченная страхом, может быть, больше, чем другие, но все же оставалась.

- Вы не боитесь, сестра Бертилла? - спрашивала настоятельница.

- Не беспокойтесь, мать,- отвечала она,- Господь дает мне столько силы, что я даже не чувствую страха.

И ее послали в филиал больницы, расположенный рядом с железнодорожным узлом; он находился под обстрелом во время авиационных налетов. Бертилла должна была заменить одну монахиню, которая не выдерживала страха. «Не думайте обо мне, мать,- говорила она настоятельнице, которая чувствовала себя немного виноватой, прося ее об этой жертве,- для меня достаточно быть полезной...»

В 1917 году, во время оккупации Фриули, больницу пришлось эвакуировать, и больные уезжали тремя группами. Сестра Бертилла уехала с двумястами тифозных больных в окрестности гор. Брианца. Позже, в начале 1918 года, ее послали в провинцию Комо в лечебницу для военных, больных туберкулезом, и она оставалась там один год.

Рассказывать, как она жила в этих страданиях, значило бы повторять уже сказанное, поскольку святость этой кроткой женщины заключалась именно в непрерывной цепи слов, жестов, поступков, решений, шедших в одном направлении- и это при каждодневной испытанной верности, что является самым большим чудом на этой земле.

И речь не идет только о посмертном воскрешении человека в памяти людей, когда все в нем видится добрым и прекрасным.

В этом же самом году один полковой священник, вернувшийся домой после выздоровления, почувствовал потребность написать письмо главной настоятельнице, чтобы поблагодарить «за добро, которое ее дочери творят в этом доме страданий... Среди других,- писал он,- отличается сестра Бертилла. Занятая уходом за солдатами, больными туберкулезом, находящимися на последнем этаже гостиницы, приспособленной под больницу, она изматывала себя заботами и милосердием, ухаживая за ними как мать за сыном, как сестра за братом.

Нужды бедняг, заслуживающих сострадания при их неумолимом недуге, были огромными, а больница была не в состоянии предоставить им все необходимое. Сестра Бертилла могла бы пройти сквозь огонь, чтобы достать микстуру для больного, она никогда не сидела на месте, и кто знает, сколько раз в день она спускалась и поднималась по лестнице из ста ступенек, чтобы пойти на кухню и взять там то одно, то другое...»

Несколько лет спустя этот же человек расскажет еще об одном эпизоде, который даст нам представление о степени ее милосердия, которое так его восхитило.

«Грипп, или испанка, дошел и до нашей больницы, были десятки жертв эпидемии, многие погибли. Температура, которая была у всех, поднималась до ужасающих цифр. По предписанию врачей, мы спали с открытыми окнами, и, чтобы смягчить ночной холод, нам разрешали класть в постель грелку с горячей водой. Случилось так, что однажды поздним октябрьским вечером изза поломки водяного котла мы были лишены этого небольшого отопления. Трудно передать тот кромешный ад, который изза этого начался. Заместителю директора с трудом удалось усмирить мятеж, пытаясь убедить солдат, что по не зависящей от начальства причине не было возможности приготовить для всех больных желанную воду. Кроме того, обслуживающий персонал кухни имел право на отдых!» Но каково же было удивление всех, когда глубокой ночью они увидели, как маленькая сестричка ходила между кроватями, вручая каждому больному желанную грелку с горячей водой. «У нее хватило терпения нагреть воду в маленьких кастрюльках на импровизированном огне посреди двора... На следующее утро все говорили об этой сестре, которая, не отдохнув, вновь приступила к своим обязанностям...»

Наградой же ей были лишь замечания придирчивой настоятельницы, обеспокоенной тем, что Бертилла слишком привязывается к своим солдатам. Ее уход и заботы казались настоятельнице чрезмерными, да и больные слишком привязывались к ней. Она освободила ее от ответственности за лечебное отделение и направила в прачечную, где Бертилла должна была сортировать отвратительные горы заразного белья. Более того, поскольку настоятельница считала, что эта работа низкооплачиваемая, она то и дело замечала (с жестокостью, на которую посредственные люди способны даже более, чем злые), что Бертилла «не зарабатывала даже на хлеб, который ела».

Она сделала так, что главная настоятельница позвала Бертиллу к себе: «Я здесь, мать,- сказала она, придя туда,- я здесь - бесполезная сестра, неспособная служить обществу».

Для нее это был момент «страстей»: Иисус воспользовался непониманием людей, чтобы принять молитву, которую она часто к нему обращала: «Чтобы быть всегда с Тобой на Небе, я хочу разделить с Тобой здесь, на земле, все горести этой долины слез. Я хочу сильно любить Тебя, идя на жертвы, на крест, на страдания».

Кто хочет во что бы то ни стало избегать страданий, никогда не сможет понять, какое чудо происходит, когда желание соучаствовать в Кресте Христовом овладевает сердцем: как будто Страсти Христовы повторяются для нас ради спасения всех. И Главная настоятельница, которая ее любила, дала ей поручение, бывшее для Бертиллы лучше всякой премии. Когдато она заботилась о детях, больных дифтеритом, потом о туберкулезных военных, а теперь настоятельница послала ее на виллу вблизи Монте Берико, ухаживать за семинаристами, которых настигла эпидемия лихорадки, не обошедшей и семинарии. Таким образом, она могла лечить юношей, предназначенных в будущем стать священниками - самыми ценными членами Тела Христова.

Заметки, которые она внесла в эти месяцы в свою тетрадочку, проникнуты любовью к Святой Деве; и она вновь ощущала себя девочкой, укрывавшейся вместе с матерью за колоннадой храма Богородицы: «О дорогая Мадонна, я не прошу у тебя ни видений, ни откровений, ни удовольствий, ни радостей, даже духовных... Здесь, на земле, я ничего не хочу, кроме того, что хотела Ты в этом мире; я хочу только чистой веры, ничего не видеть, не испытывать удовольствий, с радостью и безутешно страдать... много трудиться для Тебя, до самой смерти».

Через пять месяцев она вновь вернулась в Тревизо к своим заразным детям, поскольку на нее поступил запрос от главного врача лечебного отделения.

Та же доброта, та же кротость, то же спокойствие и то же непреклонное стремление к самоотдаче, несмотря на опухоль, которая уже давно разъедала ее организм. В двадцать лет ее прооперировали, но болезнь не отступила. Кроме того, она не обращала внимание на симптомы еще и из ложного, непреодолимого стыда.

В духовном смысле она все более становилась отрешенной от себя: «У меня нет ничего своего собственного, кроме моей воли... и я, по милости Божьей, готова и полна решимости во что бы то ни стало никогда и ничего не делать по своей воле, и все это по причине чистой любви к Иисусу, как будто не существует ни ада, ни рая, ни даже утешения от спокойной совести...»

Даже не подозревая об этом, она касалась вершин, которых достигли лишь величайшие мистики.

16 октября 1922 года всем стало очевидно, что она не может больше держаться на ногах. В полдень ее осмотрели, и хирург решил срочно оперировать ее, уже на следующий день. До последней минуты она была на ногах. Удалили опухоль, распространившуюся уже на брюшную полость, но было ясно, что она не выкарабкается.

По больнице разнесся слух, что сестра Бертилла умирает в своей комнатке, и туда сейчас же сбежались врачи и медсестры. «Даже если бы она не была святой, ее все равно было бы так жалко!»- сказала одна из сестер, всегда считавшая ее «ни на что не способной» глупышкой.

Ктото плакал, видя, с каким смирением она переносит страдания, а она пыталась всех успокоить: «Вы не должны плакать. Если мы хотим увидеть Христа, надо умереть. Я довольна».

Она говорила на диалекте, как всегда. «Скажите сестрам,- обратилась она к главной настоятельнице,- чтобы они работали только для Господа, что все остальное ничто, все ничто!»

Доктор Дзуккарди Мерли (вольнодумец и масон, о котором мы уже говорили) наблюдал, как она умирала, и чувствовал, как меняется его душа: «Я могу утверждать, что заря моего духовного преображения началась тогда, когда я увидел, как умирает сестра Бертилла. Действительно, для нее, руку которой я поцеловал перед самой ее смертью, смерть была радостью, это было очевидно всем. Она умерла так, как не умирал на моей памяти никто другой, как будто она уже находилась в лучшей жизни... Мучимая тяжелейшей болезнью, обескровленная, сознавая, что умирает, в том состоянии, когда больной обычно цепляется за врача в поисках спасения, она произносила слова, которые трудно даже повторить: "Будьте довольны, сестры, я ухожу к моему Богу". После этого мне впервые захотелось критически взглянуть на себя, и теперь я полагаю, что это было первым чудом сестры Бертиллы. Я подумал про себя: "Это создание как бы вне нас, хотя она еще жива. Есть в ней часть материальная, которая с нами, она благодарит, утешает окружающих, но есть также и часть духовная, которая вне нас, над нами, она более очевидна и доминирует над всем: духовная часть уже наслаждалась тем счастьем, которое было мечтой ее жизни"».

В этих словах, на первый взгляд, кажущихся не вполне ясными и понятными, виден рационалист, поставленный перед очевидностью сверхъестественного: он всегда отрицал существование души и теперь вынужден созерцать ее почти воочию, когда Бог с радостью берет ее к Себе, а тело оставляет ему.

Так скромная сестричка увлекла за собой, в свою веру, этого интеллектуала, гордого своей наукой и свободомыслием. Это сделала именно она, умирающая, с истрепанным катехизисом в кармане платья, часто повторяющая: «Я бедная невежда, но верю во все то, во что верит Церковь».

Одной своей коллеге - сестре, которая расспрашивала ее об ее «духовной жизни», она ответила: «Я не знаю, что такое «наслаждаться Господом». Мне достаточно уметь мыть посуду, даря Богу мой труд. А в духовной жизни я ничего не смыслю... Моя жизнь - это «проселочная дорога».

Она всегда ощущала себя крестьянкой, привыкшей к полевым дорогам, ведущим на работу,- по ним можно идти запросто, без претензий, ни на что не отвлекаясь.

Однако эта крестьянка умела писать - она писала на диалекте, со множеством орфографических ошибок, но слова ее были чистыми и благородными: «Лишь я и Бог, соединение внутренне и внешнее, непрерывная молитва - этим воздухом я дышу. Работаю постоянно, усидчиво, но спокойно и аккуратно. Я - творение Божье, Бог создал и сохраняет меня, мой разум хочет, чтобы я принадлежала только Ему. Я ищу счастья, но настоящее счастье я нахожу только в Боге... Я должна исполнять волю Иисуса, ничего не ища и ничего не желая, радостно и весело... Умоляю Иисуса помочь мне победить себя, понять то, что хорошо и что плохо, помочь мне и вдохновить на исполнение Его святой воли, и ничего другого я не ищу...»

Папа Пий ХII, в 1952 году провозглашая ее блаженной, сказал: «Вот тот образец, который не ошеломляет и не подавляет... В своей скромности она определила свой путь, как "проселочную дорогу"- самый обычный путь, путь Катехизиса».

СВЯТАЯ ДЖУЗЕППИНА БАХИТА (1870-1947)

Папа Иоанн Павел II назвал Бахиту «всеобщей сестрой», приведя удивительный довод: «Через ее посредство Бог поведал нам коечто о настоящем счастье».

Нет в мире слова более скромного и противоречивого, чем это. Счастье заключено в желании и в сердце всех людей, и оно неистребимо, потому что выражает судьбу, ради которой мы были созданы.

«Зачем Бог создал нас?»- это было одним из первых вопросов старого Катехизиса, и тут же был дан ответ: «Бог создал нас, чтобы мы знали и любили Его, служили Ему в этой жизни, а потом наслаждались Им в Раю».

«Наслаждаться Богом», ожидать «вечного блаженства», дойти до «блаженных видений», то есть до такого состояния, которое сделает нас счастливыми навсегда, вместе со всем творением,- вот предмет христианской надежды.

Каждый, как может, воображает Рай, пытаясь представить себе счастье, наконецто достигнутое.

Однако на земле так мало Рая, что мы поместили счастье в мир далекий, потусторонний, все более бесцветный и нереальный.

А в этом мире мы довольствуемся суррогатами: немного удовольствий, коекакое удовлетворение, радость от успеха. Кто не довольствуется этим, считает, что надо все время увеличивать дозы, как при приеме наркотиков. Но рано или поздно всеми овладевают скука и печаль, до тех пор пока физическое, психическое или духовное страдание не опрокинет нас. И никого нет рядом, побратски близкого, чтобы научить нас счастью. Наоборот, все более растет число тех, кто и без больших страданий чувствует себя несчастным, мучимым Богом, людьми, жизнью. А если, к тому же, мы поддадимся мирским волнениям, тогда и последние остатки надежды на счастье исчезнут самым жалким образом.

И от этого становится плохо, особенно нам, христианам, потому что мы помним проповедь Иисуса о восьми блаженствах.

Итак, Папа говорит нам, что Бахита может стать «сестрой» всем людям в их продвижении к подлинному счастью, которое проповедовал Иисус.

На первый взгляд, она мало подходила для этого, поскольку принадлежала именно к той огромной армии измученных и несчастных детей, которые, особенно в современную эпоху, подходят в качестве самого ужасного доказательства того, что Бога не существует.

«Что может оправдать Бога за страдание ребенка, невинного создания, кроме того факта, что Он не существует?» - так писал Роже Икор, следуя за размышлениями Достоевского и Камю.

Бахита была одним из таких невинных и страдающих созданий. Она родилась примерно в 1869 году в глухой африканской деревушке в провинции Дарфур (ныне западная провинция Судана). Девочка была внучкой главаря племени и жила в обеспеченной и счастливой семье, занимающейся земледелием и скотоводством. У нее были прекрасные родители, любящие друг друга, три брата - крепких подростка, одна замужняя сестра и одна сестричка - двойняшка.

Но одно воспоминание, разрывающее сердце, осталось у нее на всю жизнь. Когда ей едва исполнилось четыре года, ее старшая сестра была похищена арабскими разбойниками. Сестра, жертвуя собой, успела спрятать маленькую Бахиту в стоге сена. С тех пор она часто вспоминала раздирающие душу крики, возбужденные поиски, отчаяние родителей.

А потом, когда шестилетняя Бахита собирала цветы далеко от ограды хижины, она сама была похищена, и с тех пор у нее в памяти остался только один ужас: ее внезапно схватили, крик замер в горле под угрозой кинжала, потом долгая, в отчаянных рыданиях дорога, длящаяся всю ночь; попытки освободиться и бежать; и хлыст, которым ее хлещут по ногам, чтобы она оставила эту мысль. Потом, на рассвете, прибытие в арабскую деревню, состоящую из маленьких низких домов, и чтото похожее на свинарник, куда ее заперли надолго, на много дней.

Все остальное стерлось из памяти: собственное имя, название родной деревни, имена братьев и даже родителей. Поскольку девочка не помнила своего имени, один из разбойников иронически подсказал другому: «Зови ее Бахита!» А Бахита означает «счастливая, везучая».

И именно изза этой небольшой и жестокой детали мы вдруг замечаем, как переплетаются история человеческой низости и история Божественного спасения, история злодейства, издевающиеся над своей жертвой («везучая!» - сказать о девочке, у которой была отнята даже память об имени матери), и история Божественной любви, превратившей это несчастье в счастье и в помощь для всего мира.

После многих дней рыданий и отчаяния начались тяжкие испытания. Прибыл работорговец, который покупал и собирал добычу разных разбойников. Он составил партию из мужчин и женщин, приковав их железными ошейниками к твердой оглобле.

Там была еще одна девочка, шедшая рядом с Бахитой. Обе были так малы, что их не стали связывать.

В каждой деревне партия увеличивалась за счет новых похищенных людей. На первой остановке, после многих дней перехода, девочки, которых на минуту оставили без охраны, сумели убежать, спрятавшись в ближайшем лесу.

Они провели там всю ночь в рыданиях и страхе. Много лет спустя Бахита расскажет, как она почувствовала, что ее окружали дикие животные: слоны, львы, гиены, обезьяны, но ощутила также и присутствие ангела, утешавшего ее, хотя тогда она еще не знала о существовании ангелов. Утром они попали в руки другого разбойника, который прятал их несколько дней, а потом перепродал другому хозяину. Получив от разбойника неожиданный заработок, тот, по крайней мере, решил воздержаться от жестокого наказания, которому девочки неизбежно бы подверглись, попав в руки первого работорговца.

Они снова пустились в печальный путь по направлению к рынкам севера, где Бахита понастоящему узнала, что такое рабство.

Эпизоды, о которых мы хотим рассказать, были рассказаны самой Бахитой, только стиль письменного изложения был немного отредактирован, и Бахита не преминула заметить, что так и осталась неграмотной и научилась говорить лишь на смеси итальянского языка и венецианского диалекта. Однако факты были подлинными: более того, она говорила, что реальность была еще более жестокой, но она не в силах была об этом рассказывать. «Мать несла на руках грудного ребенка. От страха и боли у нее затвердела грудь и пропало молоко, и голодный ребенок плакал не переставая. Хозяин приказал матери заставить ребенка замолчать. Но ребенок продолжал плакать, хозяину это надоело, и он ударил мать. Потом начальник партии вырвал у нее из рук ребенка, его грозный вид не сулил ничего хорошего. Бедная мать с бешеным криком бросилась на араба, но тот, схватив ребенка за ножку, покрутил его в воздухе и ударил головой об огромный камень... От отчаяния мать рассвирепела, она набросилась на убийцу, царапая его ногтями и кусая, как гиена, но он ударил ее хлыстом, и она, потеряв сознание, упала на землю. Тогда начальник добил ее. Несколько мгновений спустя партия продолжила путь».

Это было не единственным жутким зрелищем, свидетельницей которого стала девочка. Скоро она поняла, что случалось с рабами, падавшими на землю от слабости и болезни. Партия шла вперед, а начальник отставал с больным рабом. Сначала раздавался звук удара, затем воцарялось гробовое молчание.

Вначале судьба двух маленьких рабынь была не слишком суровой. Хозяин оставил их у себя, подарив своим дочерям. Бахита и ее подружка проводили день, как собачонки, сидя на корточках возле своих маленьких хозяек, внимательно следя за их жестами, обмахивая их веером, играя с ними, вызывая восхищение гостей. Им даже казалось, что их полюбили. Но это длилось недолго. Бахита уронила дорогую вазу и разгневала хозяйского сына. Инстинктивно малютка бросилась к своим хозяйкам, ища у них защиты, но те и пальцем не шевельнули, равнодушно глядя на то, как младший хозяин в гневе бил девочку кулаками, хлыстом, пинал, а потом бросил ее окровавленную на полу. Затем ее швырнули на убогую подстилку, где она провалялась в лихорадке много дней, и никто о ней не заботился. Когда она поправилась, ее продали турецкому генералу.

Девочка уже привыкла к тому, что рабство - это ужасное, но естественное состояние. Так уж устроен мир: есть хозяева, имеющие все права, и рабы, не имеющие никаких прав. Она была рабой, но поскольку у нее было доброе сердце и мягкий нрав, она не могла даже ненавидеть своих надсмотрщиков.

Дом генерала был адом. Там хозяйничали жена и мать, злые, как мегеры, они отравляли ему жизнь своими постоянными ссорами.

И когда генерал не знал, как излить свою досаду, то он, не смея ударить мать или жену, приказывал сечь розгами рабынь до тех пор, пока их тело не превращалось в кровавое месиво.

Но еще более ужасным было решение генеральской жены разукрасить несмываемыми рисунками тела юных рабынь, которые обычно ходили обнаженными.

Позвали старуху, которая мукой наметила на теле каждой девушки сложный рисунок: шесть длинных линий на груди, шестьдесят на животе, сорок восемь на правой руке. Потом по рисунку она бритвой стала делать надрезы глубиной около сантиметра. Края открытых ран несколько раз посыпали солью, чтобы шрамы были выпуклыми. Их бросили на циновку, несколько дней они были в бреду, и никто даже не позаботился о том, чтобы вытереть им кровь. Пытка была столь жестокой, что многие девушки не выжили. Бахита пришла в себя лишь через два месяца. И через много лет, рассказывая об этой пытке, следы которой сохранились навсегда, она содрогалась и плакала при одном воспоминании.

Ее подвергли еще одному мучению, слишком постыдному, чтобы рассказывать о нем. Она поведала об этом лишь за несколько лет до смерти.

«Бахита росла и гармонично развивалась. Турецкий генерал смотрел на нее с удовольствием, он гордился, тем что у него такая породистая рабыня. Но однажды он сказал жене: «Эта рабыня хорошо развита, но мне не нравятся ее ярко выраженные формы». Днем,- рассказывала Бахита,- хозяин позвал меня. Я прибежала и встала перед ним на колени, как это было принято. Он с силой сжал рукой округлую часть моей груди и стал выкручивать ее, как отжимают выстиранное белье. Я потеряла сознание, и в тот день меня оставили в покое. Но в последующие три дня все повторилось. Хозяин выкручивал мое и без того растерзанное тело, давил на него, чтобы убрать даже самые маленькие узлы, а я должна была стоять смирно, иначе меня избили бы хлыстом. Теперь я гладкая, как доска».

Но будучи в руках садистов и вынужденная жить среди рабов разного пола, она тем не менее ни разу не подверглась насилию.

«Богородица защищала меня, хотя я ее не знала»,- скажет потом Бахита с необыкновенной простотой. И, действительно, трудно объяснить, каким образом она была хранима.

Год спустя генерал решил вернуться в Турцию. Он продал почти всех своих рабов, оставив себе лишь десяток, и пустился в путь с верблюдами, нагруженными огромным багажом. Прибыв в Хартум, он решил продать и оставшихся рабов, и Бахиту купил итальянский консул. Так впервые в жизни Бахита вошла в нормальный дом, к людям, гуманно обращавшимся с ней. И первый раз в своей жизни она смогла надеть на себя изящную тунику - знак целомудрия и свободы. Она помогала горничным в работе по дому, и все были добры к ней. Консул проявил заинтересованность в ее судьбе и предпринял попытки разыскать деревню и родителей негритяночки. Однако девушка была уже не в состоянии дать даже общих сведений о своем происхождении.

Однако и в этом доме с ней никогда не говорили о Боге. Вдали от родины и без миссионерской помощи вера в этих итальянцах почти погасла.

Между тем, достаточно было этой прежде неведомой дружбы, этого никогда ранее не испытанного чувства уверенности, этой первой радости жизни, этого мимолетного отцовства, проявившегося в заинтересованности консула в ее судьбе, - всего этого было достаточно, чтобы религиозное чувство девушки вырвалось наружу само по себе.

Она спрашивала себя: «Кто же это зажигает на небе все эти светящиеся точечки?» - и испытывала какоето волнение, странную потребность обожать Когото. «Я любила Его, еще не зная»,- скажет потом девушка.

В этом доме часто говорилось о том, как все тоскуют по Италии, и Бахита тоже стала мечтать о ней, желая увидеть эту далекую и неведомую землю, породившую таких добрых людей.

Два года спустя консула срочно отозвали на родину, и она с удивившей всех настойчивостью стала просить хозяев взять ее с собой. Они исполнили ее просьбу. В ночь после их отъезда шайка разбойников, ворвавшись в итальянское консульство, разграбила все имущество и увела всех рабов. И еще один раз Бахита, не зная, что такое чудо, почувствовала себя чудесным образом хранимой, как будто бы ктото взялся оберегать ее. Когда они прибыли в Генуэзский порт, Бахита, опустившись на колени, поцеловала землю. Хозяева удивленно спросили, почему она это сделала, и она ответила, что не знает, просто она счастлива.

Среди встречающих были друзья консула Де Микиели - богатая супружеская пара из Мирано Венето. С ними была их трехлетняя дочь Миммина. Девочке очень понравилась Бахита, и Де Микиели упросили консула подарить им негритянку. Малышка привязалась к ней, как к матери, так что она даже спала в роскошной комнате девочки.

Все эти подробности кажутся незначительными, но они способствовали постепенному исполнению замысла Божьего, хотя новые хозяева были атеистами и даже запретили Бахите, гуляя с девочкой, заходить в церковь.

Свою дочь они всетаки научили читать «Отче Наш», «Аве Мария» и «Слава Отцу и Сыну», и трехлетняя хозяйка заставляла произносить эти молитвы и свою черную мамочку. Обе не понимали смысла того, что говорили, но Бахита, которой уже исполнилось семнадцать, повторяла молитвы одна, в течение всего дня, находя в этом необычайную прелесть.

Через три года новые хозяева решили переехать на жительство в Африку, и для этого понадобилось несколько предварительных поездок.

Примерно на десять месяцев они были вынуждены оставить Бахиту в Италии. Они добились того, что временно ее взяли в венецианский Институт оглашенных, содержавшийся каноссианскими монахинями.

«Ну вот,- сказала ей хозяйка тоном, каким убеждают детей,- теперь это твой дом: оставайся здесь.» И обещала, что скоро вернется за ней. Тем более, что вместе с Бахитой она вынуждена была оставить и девочку, которая и слышать не хотела о расставании с ней. Но хозяйка, конечно, и представить себе не могла, что эти слова врезались Бахите в самое сердце.

Так началось ее христианское воспитание. Ей было почти двадцать лет, а она не умела ни читать, ни писать. Но она умела слушать. Потом она сама вспомнит: «Настоятельница, преподававшая катехизис, говорила, что я пью доктрину».

Она была подобна жаждущей влаги земле и «была особенно счастлива, когда почувствовала, что Бог увидел ее страдания». Более всего ее трогало, когда говорили, что она дщерь Божья и что Бог любит ее. Пораженная этим, она часто в течение дня оставляла свои дела и бежала к преподавательнице катехизиса, чтобы убедиться в этом: неужели именно она - дочь Божья? Даже если была рабой? Даже если она - черная? И Он действительно любит ее? Даже если у нее ничего нет, чтобы дать Ему взамен?

Она еще не закончила своего образования и не приняла крещения, когда хозяйка вернулась за ней, чтобы увезти в Африку. Она рассказала, что открыла там большую гостиницу и что за ней, Бахитой, оставлено место барменши - прекрасное положение для девушки, бывшей почти что рабыней.

И здесь началась борьба, напряженность которой мы с трудом можем вообразить. Девушка сжилась со своим рабским положением: «Я думала, что рабы являются собственностью хозяев и что хозяева могут делать с ними все, что угодно, даже убить». Кроме того, та девочка, о которой она заботилась последние годы, цепляющаяся за нее и желающая быть с ней во что бы то ни стало, была единственной привязанностью, существовавшей у Бахиты в этом мире. Психологически и почеловечески она не имела никакой возможности сопротивляться. С другой стороны, одна мысль об опасности потерять веру, которую она едва начала вкушать, сделала ее непреклонной.

Это не было желанием или вкусом свободы, как можно было бы предположить. Наоборот, Бахита призналась, что сейчас испытывает большие страдания, чем тогда, когда ее похитили: теперь она должна была отказаться от всего, что узнала и полюбила, а будущее было таким туманным. Монахиня, присутствующая при разговоре с хозяйкой, попыталась даже уговорить ее не быть такой неблагодарной и не причинять страданий девочке. Но Бахита чувствовала в себе внутреннюю силу, убеждающую ее остаться: речь шла о вере, которую она толькотолько начала познавать.

Увещевания сменились угрозами, поскольку хозяйка намеревалась потребовать соблюдения африканских законов, согласно которым девушка принадлежала ей с правом жизни и смерти.

Пришлось вмешаться самым высоким властям - главному префекту и кардиналу Венеции, чтобы напомнить синьоре, что Италия не признает этого лютого законодательства, а потому Бахита была вольна принять любое решение.

«Я не хочу терять Господа Бога»,- сказала девушка, разразившись слезами. И осталась в кротком ожидании своего крещения, часто думая о том, что не достойна его. Ее окрестили 9 января 1890 года, и в тот же день состоялась конфирмация и первое причастие. Ей дали имя Джузеппина Бахита.

Спустя почти сорок лет ей довелось привезти в эти края подругу. Вот что та рассказывает: «Она привела меня посмотреть на то место, где ее крестили. Приблизившись к нему, она с радостным волнением почти бегом бросилась к этому благословенному месту. Растроганная, она опустилась на колени и поцеловала камень, на котором преклоняла колени во время крещения. "Здесь,- сказала она на своем диалекте,- именно здесь я стала дочерью Божьей... Я, бедная негритянка, бедная негритянка.., здесь меня окропили водой, открывшей мне Рай!" Потом,- продолжала подруга,- она повела меня в часовенку Мадонны. И здесь она распростерлась на полу и поцеловала это место со словами: "Здесь я стала дочерью Марии". Она говорила с восхитительным волнением и заметила, что для нее, сироты, было огромным утешением обрести мать в Мадонне».

Но тогда ее страдания продолжались. После первого причастия она просила у Бога разрешения не оставлять это место, ставшее для нее родным домом. Она почувствовала непреодолимое желание посвятить жизнь своему Богу, как те монахини, которых она уже хорошо узнала и полюбила. Но в глубине души она была уверена, что это невозможно: «Я так страдала, что не могла объясняться. Я чувствовала себя недостойной и, принадлежа к черной расе, была уверена, что поставлю Институт в неловкое положение и что меня не примут».

Два года спустя, помолясь Мадонне, она набралась смелости поговорить с духовником. Тот поговорил с настоятельницей, которая уже давно заметила, что Благодать коснулась души девушки, но ждала, когда она сама заговорит. Ее приняли, хотя в те годы и в тех местах цветная монашка была не просто редким, но уникальным явлением. Три года она была послушницей. Потом призвали кардинала Джузеппе Сарто - будущего Папу Пия X,- чтобы он проэкзаменовал ее. Выслушав девушку, изъяснявшуюся на своем бедном, вымученном диалекте, он сказал ей (тоже на диалекте): «Принимайте святой обет без страха. Иисус этого хочет. Иисус любит вас. И вы любите Его и служите ему всегда!»

Так с этой беседы между двумя будущими святыми, началась история матери Джузеппины Бахиты, каноссианской монахини. В Скио (предместье Виченцы), куда она приехала в 1902 году и где оставалась до конца жизни, ее ласково называли «мать Моретта» - «Черная матушка», и постепенно, год от года, жители этих мест убеждались, что среди них поселилась святая.

И вот как Бог взрастил плоды благодати в душе этого создания, которое люди сделали рабой. Прежде всего это касалось вопроса о хозяине. Похищенная в шестилетнем возрасте, она стала чемто вроде одушевленного предмета, который хозяева - большие и маленькие, мужчины и женщины - передавали из рук в руки. Зачастую это делалось с жестокостью, а иногда с единственной целью извлечь из этого изящного предмета какуюлибо пользу.

Но даже в самый худшие мгновения ей никогда не удавалось возненавидеть их. Более того, она подчинялась хозяевам и уважала их, уверенная в том, что обязана им по крайней мере жизнью.

Она никогда не могла украсть у них и куска хлеба, даже если была голодна. «Это не было моим,- объяснит она потом монахиням,- это принадлежало хозяевам!» Замечая возмущение слушателей, она поясняла: «Меня заставили страдать, это правда, но они поступали согласно своим привычкам.., думая, что поступают хорошо».

Иногда сиротки Института просили ее рассказать свою историю, и мать Моретта соглашалась, с целью научить их доверяться Господу. Одна из них вспоминала: «Когда я говорила, что арабы, мучившие ее, были плохими, она прикладывала палец к губам и возражала: молчите! Они не были плохими, но они не знали Господа Бога!» И это не было суждением, смягченным специально для детей: она действительно была в этом убеждена.

А иногда она говорила: «Бедняги, может быть, они и не думали причинить мне столько зла. Ведь они были хозяевами, а я их рабой». Создавалось впечатление, что Бахита как бы оправдывает их, пытаясь увидеть причины их жестокости в окружавшей их обстановке, вместо того чтобы осудить несправедливость, жертвой которой она стала.

Этому можно дать следующее объяснение. Радость, которую она испытала, готовясь к тому, чтобы стать «дочерью Божьей», эта радость превратилась для нее в источник всех чувств, овладевших с тех пор ее разумом и сердцем: все они были пронизаны милосердием, потому что все было переосмыслено ею в свете этого бесконечного и незаслуженного дара.

Прежде всего, она получила воздаяние за все, что с ней произошло: вопервых, как мы видели, открыв для себя, что Небесный Отец видел все, особенно ее страдания; а вовторых, уверившись в том, что она всегда повиновалась Ему, только Ему, даже не подозревая об этом, даже в самых крайних обстоятельствах.

Однажды ктото из сестер, желая подразнить ее, сказал, что, наверное, она была негодной рабыней, раз ей пришлось служить стольким господам. На это она ответила: «У меня был только один Господь!» И хотя Бахита не могла не осмыслить и не осудить несправедливости всего, что с ней случилось, она сделала единственный вывод: в мире есть только одно зло: незнание о существовании такого доброго Господина. Лишь по этой причине многие люди, становясь господами, делались столь жестокими. Если и были злые хозяева, так это только потому, что они не знали единственного доброго Хозяина.

Гораздо труднее Бахите было понять, почему не становились добрее и не всегда были хорошими те, кто получил дар верить и находился всегда под милостивой властью Бога.

Иногда, наблюдая за некоторыми неблаговидными поступками итальянцев, она не боялась заметить, с очень наивной, но железной логикой: «Если бы наши черные слышали о нашем Господе и о Мадонне, они все обратились бы в веру и были бы очень добрыми».

Особенно ей хотелось, чтобы ее юные итальянские собеседницы поняли, что вера - это счастье, которым они обладают, в отличие от ее негров. И она часто прерывалась, «представляя радость и восторг, которые испытали бы ее африканцы, получив в дар веру». Вследствие этого она пришла также к мнению о том, что муки рабов это не самое большое страдание в мире, если в конце концов они приводят к познанию Отца Небесного.

Однажды в Болонье, куда настоятельница отправила Бахиту с миссионерскими целями, один студент спросил у нее, что она сделала бы, встретив тех работорговцев, которые ее похитили. Она ответила: «Я встала бы на колени и поцеловала бы им руки, потому что, если бы этого не случилось, я не была бы теперь христианкой и монахиней».

И наконец, она делала еще более радикальный вывод: рабство может даже превратиться в «удачу», в счастье (разве не таково было ее имя?).

Достаточно было лишь радостно проявить при общении с ХозяиномБогом - только при общении с ним! - все то подчинение и преданность, которые были постигнуты ценой стольких страданий в этом горестном и несправедливом положении, которое уготовила ей судьба по вине людей.

Все эти суждения не являются плодами размышлений Бахиты. Она сконфузилась бы перед так хорошо сформулированными выражениями. Однако они точно передают ту атмосферу радости и бесконечной признательности, в которую она была погружена.

С другой стороны, разве святые не учат, что следует жить, как «рабы Христа»? Так любил называть себя святой Павел в то время, когда рабы еще существовали и все могли видеть жестокость их печального положения.

И святая Тереза д'Авила, жившая во времена, когда рабство еще не было искоренено, писала, что для того, чтобы обрести истинную духовную свободу, надо «быть рабами Божьими, отмеченными крестным знаменьем, чтобы Он мог продать нас, как рабов всего мира». В том же духе высказывались и многие другие святые.

Бахита была не в состоянии прочесть столько книг, она с трудом разбирала лишь две, которые всегда носила с собой.

Но если бы ей объяснили эту богословскую доктрину, она поняла бы ее, подтвердив всей своей жизнью.

Она не теряла времени на то, чтобы сожалеть о несправедливости хозяев, не пыталась ревностно защищать обретенную свободу, не проявляла щепетильности в отстаивании своих прав (чего чисто почеловечески можно было бы ожидать). Она заботилась лишь о том, чтобы всецело принадлежать тому безгранично доброму Хозяину, которого она, наконец, узнала.

Все остальное было для нее излишним. Вот что рассказывает одна свидетельница: «Я както спросила у матери Бахиты, как ей удается быть такой доброй, а она ответила: "Как можно обидеть Хозяина доброго, когда ты служил злым хозяевам"?»

Она не позволяла детям говорить, что ее прежние хозяева были злыми: она прощала их, думая о бесконечной доброте Того, Кто Единственный с полным правом мог называться Хозяином.

«Мы червяки,- говорила она со смирением,- а Он Великий, Всемогущий, и мы не смеем даже поднять на Него взор...»

«Мой Хозяин! - так обычно называла она Бога, и иногда уточняла: «Настоящий Хозяин!» - и была переполнена в равной мере смирением и любовью.

Поэтому она всегда оставалась спокойной. «Казалось,- замечали некоторые свидетели,- что все для нее было легко, потому что она всегда проявляла расположение и готовность сделать все, что потребуется. Будучи верна самой себе, она всегда улыбалась».

Она не считала себя добродетельной. Добро, которое она тщательно творила, поражая этим других, сама она объясняла просто: «Мы это делаем, чтобы был доволен Хозяин!» И она не уставала повторять, как будто времени и жизни не хватит, чтобы понять это до конца: «Как добр Хозяин! Как Он добр!.. Как можно не любить Господа!» Одной девушке, спросившей у нее: «Что лучше - выйти замуж или же посвятить себя Богу?»- она скромно изложила свой принцип: «Не то хорошо и прекрасно, что кажется хорошим и прекрасным нам, но только то, что угодно Господу!»

Когда она была послушницей и выполняла хозяйственные работы, то обращала внимание на все мелочи, говоря с полной убежденностью: «Если Господь посетит нас, все должно быть на месте».

Во время длительной болезни - она была уже очень стара - людям, спрашивающим о ее здоровье, она неизменно отвечала, что чувствует себя, как хочет Хозяин. И очень часто слышали, как она шептала про себя: «Хозяин добрый». А если ее спрашивали, хотела бы она жить или умереть, отвечала: «Разве это важно? Я все равно всегда в Его власти! Он знает, что я есть, и когда придет мой час, Он позовет меня».

Она стояла перед «бесконечно добрым Хозяином», удивленная, что он выбрал ее, полюбил, как дочь. Казалось, что она жила в состоянии привычного потрясения. Мысленно она снова возвращалась к моменту крещения, когда она не умела даже читать и плохо понимала катехизис. И все повторяла: «Я - Божья дочь, я - бедная негритянка, бедная рабыня». Свидетели говорили, что «она просто терялась при мысли о том, что она дочь Божья».

Но к этому чувству изумления примешивалась тысяча мелких и неприятных вещей, важных и для нашего времени, когда проблема расовых различий снова обостряется. Тогда, в начале века, быть негритянской монахиней в Италии значило, главным образом, быть объектом любопытства для больших и маленьких. Как известно, дети не таят своих непосредственных реакций: смущения, неприятия, страха, бестактного любопытства.

При монастыре, в котором находилась Бахита, был детский приют. И именно дети первыми отвергли ее, не слишком заботясь о соблюдении приличий.

Они делали это подетски, с неосознанной жестокостью для своих лет. Но рана все равно осталась. Другая на месте Бахиты сделалась бы резкой и нетерпимой. Однако есть люди, для которых проблема цвета кожи не существует.

«Ты пачкаешь мне платьице», - сказала ей одна девочка, гордо вышагивающая в новеньком белом платье - она не хотела, чтобы его трогали черными руками. «Ты вся грязная,- сказал ей ктото другой,- завтра я принесу мыло, чтобы отмыть тебя!» Одна девочка отходила от нее, когда Бахита хотела ее приласкать, другая выбрасывала конфеты только потому, что ей дала их эта черная монахиня. А какаято другая девочка, наоборот, потрогав ее, облизывала себе ручонки, чтобы попробовать, не шоколадные ли они.

Тысяча мелких эпизодов - забавных и в то же время ужасных - показывают проблему расовых различий в ее начальной стадии наивной и тем не менее уже укоренившейся и нетерпимой.

Мать Моретта, конечно, страдала, но она понимала детей и впоследствии покоряла их так, что потом они не хотели с ней расставаться.

«Я такая же, как другие,- объясняла она одному из них,- только африканское солнышко сделало меня черной». А другому говорила так: «Знаешь, это Господь меня создал такой!» А девочке постарше говорила: «Помни, что пачкает не черный цвет, а грех на душе, и старайся не делать этого, потому что я вижу по твоим глазкам, что Господь о чемто просит тебя».

Потом дошла очередь до взрослых. Будущий кардинал Далла Коста, прибывший в Скио как протоиерей, служил мессу монахиням. Во время причастия не поняв, что это за черное лицо перед ним, он попросил ее снять вуаль. «Я негритянка, господин»,- объяснила Бахита с белоснежной улыбкой.

Во время войны, когда часть монастыря была отведена под военный госпиталь, врач поспешил к Бахите, которая, упав, вывихнула ногу. «Снимите чулок!»- рассеянно сказал ей вечно торопящийся доктор. «Не могу, господин,- возразила мать Моретта,- такой меня сделал Господь».

Эти эпизоды вызывают улыбку, но стоит рассказать о них, ибо они свидетельствуют о достигнутом ею равновесии и даже о безмятежном чувстве юмора, свойственном только внутренне умиротворенным людям.

Одна молоденькая сестричка, только что прибывшая в общину, встретила ее вечером в темном коридоре и испуганно отскочила. «Простите меня, мать,- извинилась девушка,- но Вы такая черная!» Бахита отвечала: «Но душа у меня белая, да к тому же в темноте и Вы вовсе не кажетесь белой!»

Однажды в поезде она вызвала любопытство одной глупой и навязчивой синьоры. Услышав, что эта старая черная монашка живет в Италии уже пятьдесят лет, она глупо заметила: «За пятьдесят лет у Вас побелели ладони на руках!» - «Да,- ответила Бахита, показывая ей тыльную сторону рук,- через следующие пятьдесят лет я буду белая и здесь тоже».

Но обычно в ответ на любой намек на ее отличие от других, конечно, такие слова глубоко ранили ее, она ссылалась на белизну своей души, обретенную в крещении, и на собственное достоинство дочери Божьей. Способ прост, но никакой расизм не может быть побежден без этого лекарства. О том, как она относилась к этой проблеме в глубине своего сердца, нам известно из следующего трогательного эпизода.

Это было в 1923 году. Мать Моретта заболела воспалением легких. Пришел врач, милый и галантный. Войдя в ее келью, он воскликнул, процитировав «Песнь песней»: «Черна я, но красива!» Бахита была тронута, она прекрасно поняла эти слова полатыни и ответила: «О, если бы Господь мог так мне сказать!»

По словам свидетелей, она жила как бы в ожидании услышать в конце жизни такое приветствие от своего Иисуса.

Следует добавить еще следующее: переход от жестоких земных хозяев к Хозяину небесному, от сознания рабыни к радости ощущать себя дочерью и принесение в дар Богу всей своей скромной, горестной жизни- все это помогло ей всецело принять таинство ее монашеского посвящения.

Послушание, бедность, целомудрие - слова трудные для всех христиан. Благодать состоит в том, чтобы понять и полюбить их. И это касается всех, особенно, Однако наших юношей и девушек - тех, кого Бог призывает, чтобы посвятить их Себе и приблизить. И зачастую не хватает целой жизни, чтобы полностью понять и полюбить эти слова.

Послушание Бахиты выражалось в ее поступках. Достаточно было сказать ей: «Настоятельница велит...», и она была уже на ногах, готовая внимательно выслушать и исполнить.

Она делала это столько лет, дрожа от страха перед хлыстом земных хозяев, что делать это теперь, из любви, обращая взгляд к своему Господу Иисусу, было для нее жестом не только добровольным, но и «естественным» в самом изначальном значении этого слова: это была «природа», «естество», признававшее ее происхождение и ее Создателя.

Она без труда усвоила самые традиционные правила монашеского послушания.

Смена разных настоятельниц, изменения в стиле, характере, распоряжениях ее не смущали. Она говорила, что важны не материалы, из которых сделан ковчег Святых Даров (золото, серебро, дерево...), но заключенная в нем освященная просфора, и она преклоняла колени перед Святыми Дарами, а не перед их вместилищем.

Это образное выражение она, естественно, заимствовала у какогото проповедника, но оно казалось ей таким уместным и простым! Девочексироток, приходящих в Институт сестер, она продолжала называть «мои маленькие хозяйки». Она поступала так, когда хозяева дарили ее своим дочерям, и тем более она должна была делать так теперь, когда Иисус дарил ее тем своим маленьким созданиям, которые воспитывались в Его доме, где Бахита была гостеприимной привратницей. Одна свидетельница на процессе канонизации рассказала: «В Институте Скио была одна глухонемая по имени Джустина. Монахини говорили, что Бахита повиновалась бы даже Джустине, если бы та у нее чтонибудь потребовала! Основной принцип ее жизни можно выразить очень просто: «Я сделаю все, пусть только мне скажут, что именно!»

Самым сложным послушанием для нее была миссионерская поездка, длившаяся три года. Она должна была сопровождать свою коллегусестру, опытную и искусно умеющую разъяснять всю важность проблем миссий. Надо было появляться в молельнях, приходских театрах, публичных аудиториях, выступать, рассказывать свою историю, вызывать присутствующих на сотрудничество.

В то время она вызывала к себе большое любопытство. В селениях у всех было желание увидеть ее, потрогать, послушать, о чемто спросить, ее заставляли тысячу раз повторять ее «Удивительную историю» (так называлась посвященная ей книга, вышедшая в те годы). Она страдала от шумихи, от бестактного любопытства, от непомерного внимания и любви. К тому же у нее было плохо со здоровьем. Она призналась, что даже в рабстве она не страдала так, как от этого постоянного выставления себя напоказ. Время от времени она замечала со смешанным чувством юмора и грусти: «Они хотят видеть просто хорошее животное».

Но она подчинялась. Только часто бывало, когда наступала ее очередь говорить - после длинных ученых речей материмиссионерки - ей удавалось лишь пролепетать несколько слов на своем вымученном итальянском языке, смешанном с диалектом.

Однажды в Сончино она поднялась на подмостки, перекрестилась и смогла только произнести: «Будьте добрыми, любите Господа. Видите, какой милости он удостоил меня...» Она замолкла в смущении, еще раз перекрестилась и сошла вниз. Матьмиссионерка была разочарована и не обошлась без строгого упрека в ее адрес. Однако люди, видевшие это, были взволнованы до слез той кротостью, с которой Бахита принимала упрек недовольной коллеги.

В Кастенедоло (провинция Брешия) среди ее слушателей были люди, годами не посещавшие церкви. Прощаясь с ней, они вытирали слезы.

И «обет бедности» она восприняла как богатство. Это было не униженным положением, но свободным выбором.

Однажды уже в старости, послушав проповедь о бедности, она пошла к настоятельнице и сказала: «Мать, теперь у меня уже ничего нет. Остались только четки и распятие, но если Вы захотите, я отдам и это».

Вся ее жизнь была повествованием о бедности, беспредельно обогащенной встречей с Богом, она не хотела ничего другого. «Для такого жалкого существа все слишком!» - говаривала она. Было таким наслаждением ощущать себя бедными в руках такого богатого Бога, и бедность была естественным следствием бесконечной кротости.

Она не умела быть богатой даже «духовно». Когда ее спрашивали о том, как она молится, она отвечала, что была слишком невежественной для настоящей молитвы: ее размышления всегда были одними и теми же. Она думала о жизни Христа, чтобы научиться любить Его еще больше. Но говорила это с сожалением, уверенная в том, что действительно обнаруживает свою полную бездарность. И когда приходило время исповеди, она терзалась тем, что не может найти грехов. Ей не приходило в голову, что она их просто не совершала (в чем все могли бы поклясться!). Она говорила: «Не знаю, что сказать... Я такая невежда!»

Бахиту постигли те же превратности судьбы, что и святых Бернадетту Субиру и священника д'Арса. Они оказались в странном положении, видя, как на их глазах продают их же собственные изображения. Оба реагировали с одинаковыми кротостью и юмором, хотя не были даже знакомы.

Старый священник, утешая себя, говорил: «Только несколько чентезимо, большего я не стою».

А святая Бернадетта прокомментировала это так: «Десять чентезимо... и это все, чего я стою!»

Церковное начальство распорядилось написать историю матери Моретты еще при ее жизни. Хорошо иллюстрированная книжечка, озаглавленная «Удивительная история», вышла в свет в 1931 году.

Когда ей приказали самой продавать ее у ворот Института, она говорила покупателям: «Ктонибудь хочет купить за два франка?»

Святые похожи друг на друга и по тому, как они сохраняют свою бедность, и кротость, и юмор, когда мир хотел бы превозносить их, но делает это так неумело!

«Обет целомудрия» мать Моретта исполняла, не только проявляя крайнюю сдержанность и стыдливость, заботясь о том, чтобы «не выставлять напоказ свое тело, которое когдато было слишком открыто», но еще более своей постоянной уверенностью в том, что она любит и любима, всегда стремясь лишь к единению с Богом.

Сиротки института были готовы на все, чтобы наблюдать, как она молилась, иногда они карабкались на окна, чтобы видеть ее: такое сильное впечатление производила на них ее погруженность в молитву. Будучи уже старой, она не могла самостоятельно передвигаться, и иногда сестры оставляли ее в часовне довольно надолго - на дватри часа, свернувшуюся калачиком в креслекаталке. И когда прибегала забывшая о ней сестра милосердия, она, довольная, говорила в ответ на ее извинения: «Ну что вы, ведь я провела время с Ним!» Она считала такую забывчивость подарком, потому что могла остаться в обществе Иисуса.

Она говорила, что не устает, что чувствует себя хорошо с Господом.., что оставалась наедине с Господом, так долго ожидавшим ее!

Прошло уже более пятидесяти лет с тех пор, как она была принята в Его дом, и она была очень больна. Она говорила: «Я ухожу медленномедленно, шаг за шагом, потому что должна нести в руках тяжелый чемодан!»

На самом деле у нее было два тяжелых чемодана. Стоит объяснить это странное образное выражение. Во время войны 1915-18 годов часть монастыря была приспособлена под военный госпиталь, и Бахита заметила, что ординарец капитана всегда носил два чемодана: один - свой, а другой - своего начальника. И она тоже хотела предстать перед господом Богом, как ординарец, неся свой чемодан и чемодан своего Капитана, Иисуса. Хозяин прикажет ей открыть оба чемодана и увидит в ее чемодане множество грехов, а в том, который тяжелее, множество заслуг Иисуса, и она будет принята с радостью, как доставившая и этот второй чемодан!

Как видим, один из самых трудных разделов теологии - проблема оправдания, также может быть истолкован старой негритянской монахиней. В бреду агонии, как будто прошлое всплыло на поверхность из «физических» глубин памяти, она шептала: «Ослабьте мне цепи, они тяжелые!»

Цепи рабства стали для нее еще и цепями слишком долгого и тяжкого существования, от которого она хотела освободиться. И кроткая просьба разорвать оковы превратилась в молитву о благодати воскрешения.

Ее последними словами были: «Как я довольна... Мадонна... Мадонна!»

Так восходила на небо Бахита - сестра, ходатайствующая перед Богом за всех рабов земли.


Том III

Предисловие

Святая Анджела Меричи

Святой Игнатий Лойола

Святой Иоанн Божий

Святой Филипп Нери

Святой Луиджи Гонзага

Святая Луиза де Марийак

Святой Леопольд Мандич

Святой Иосиф Рафаил Калиновский

Блаженная Елизавета Святой Троицы

Джанна Беретта Молла

Том IV

Святая Клара Ассизская

Святой Антоний Падуанский

Святая Рита из Кашии

Мученицы Компьеня

Отец Дамиан де Вестер

Святая Франческа Саверио Кабрини

Святая Мария Бертилла Боскардин

Святая Джузеппина Бахита



[1] Организованные Папой празднества, первоначально приуроченные к рубежу столетий (впервые в 1300 году), а затем проводившиеся каждые 25 лет. На них съезжалось множество паломников. (прим.перев.)

[2] Имеется в виду церковь, построенная по инициативе Филиппа Нери (прим.перев.).

[3] Теперь эта область носит название Марке (прим. перев.)

[4] «Angelus» (лат.) - молитва к Мадонне, которая читается утром, в полдень и вечером (прим. перев.)

[5] «Босые кармелиты» - Орден, члены которого носили сандалии на босу ногу (прим. перев.)

 
Top
[Home] [Maps] [Ziemia lidzka] [Наша Cлова] [Лідскі летапісец]
Web-master: Leon
© Pawet 1999-2009
PaWetCMS® by NOX