Поезда шли на восток. На дверях вагонов замки, окна затянуты колючей проволокой, конвой ощерился автоматами и пулеметами. На каждой остановке солдаты старательно обстукивают доски вагонов, нет ли где повреждений, чтобы не было утечки груза. Груз живой, и за любую утечку охранники отвечают своей головой. В вагонах тишина, разве что иногда прорвется надрывный кашель или стон. Конвой старается заставить молчать своих подопечных.
Поезда шли далеко на восток, куда не докатывались военные волны, в заснеженную тундру, в дремучую тайгу, прерывая гудками паровозов и грохотом колес ее первозданную тишину. Недавно здесь еще не ступала нога человека, были только тропинки зверей. Синее чистое небо, блестящий снег напоминают те доисторические времена, когда человек еще не знал, что такое издевательство и неволя. Богатый край. Его богатства нужны для укрепления мощи империи, для их добычи нужны сверхчеловеческие усилия миллионов, десятков миллионов людских жертв. Теперь среди первобытной природы проложены железнодорожные и автомобильные трассы, появились жилые островки по несколько бараков, обнесенных густой сетью колючей проволоки. Вокруг вышки; на вышках часовые, готовые прошить автоматной очередью любого, кто бы решился приблизиться к проволочному забору. Поезда останавливаются в тайге или тундре, выбрасывают свой груз, и толпы промерзших изголодавшихся людей тянутся в эти загороди. Угрюмые лица, погасшие глаза, на лицах клеймо безнадежности.
Закрылась одна карточка в жизни человека, развернулась новая, а на ней ктото жестокий, безжалостный написал судьбу, противную той, которую назначила ему природа. Человек рождается свободным, имеет свободный дух. Кто вправе лишить его свободы - этой величайшей ценности, данной ему природой, держать в загоне, словно скот?
Кончились долгие месяцы допросов в тюрьме, когда те, кого допрашивали, часто не могли понять, чего от них хотят, в чем их обвиняют, а те, кто допрашивал, не всегда знали, о чем должны спрашивать, в чем обвинить, и просто мастерили обвинение, чтобы не оказаться на месте тех, кого обвиняли, кого допрашивали. Нервное напряжение бессонных ночей и голодных дней тюремных камер сменилось тупой безнадежностью лагеря. На что может надеяться безвольное существо, скот, о чем может думать рабочая лошадь у плохого хозяина? Люди жили, двигались без участия своего сознания. Жизнь стала просто существованием. Не все ли равно, сколько лет человеку отмерили - десять или двадцать пять: пути отсюда нет. Если посчастливится отбыть десять, разрешения на выезд отсюда не дадут, оставят на поселении. Если приговор был вынесен заочно, так называемым «Особым совещанием», то по после отбытия десяти лет то же «ОСО» может добавить еще десять на том основании, что человек еще «не исправился. О том, чтобы выдержать здесь двадцать пять, ни у кого и мысли не было. Люди были отрезаны от нормальной жизни навсегда.
Дни шли за днями, похожие друг на друга как две капли воды. Подъем - люди вскакивают с нар, натягивают на себя всю одежду, которую имеют, спешат в столовую, чтобы получить кусок хлеба, оттуда - на развод. Возле лагерных ворот ждет нарядчик и конвой. Нарядчик вызывает рабочие бригады одну за другой. Каждая бригада должна выслушать сакраментальную формулу начальника конвоя: «Внимание, бригада поступает под руководство конвоя. Шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения». Потом долгие - километры пути через заснеженную тундру. Пар от дыхания замерзает на лице, лицо покрывается тонкой коркой льда. Ветер сбивает с ног, не хватает воздуха. Сердце работает из последних сил от быстрой ходьбы и от недостатка кислорода. Кажется, вот еще раз стукнет и остановится навсегда.
Вокруг не видно ничего. По сторонам, сверху, под ногами только подвижная масса снега без конца и края, и в этом безграничном снежном океане, как снежные комки, фигурки женщин-узниц, маленькие, беспомощные среди грозной стихии. Вокруг не слышно ничего, кроме шума пурги, биения собственного сердца и окриков конвоя «подтянись». Каждый шаг - это страдание, надо напрягать все силы, чтобы оторвать ноги от земли. Будет ли конец этой дороге? Кажется, она тянется в какой-то неведомый ужасный мир.
Наконец, путь пройден. Заключенные получают рабочие инструменты: кирку, лопату, лом - такие неподходящие для слабых женских рук. Начинается сражение с вечной мерзлотой. Мерзлая земля под ударами кирки отваливается маленькими крохами. За весь рабочий день можно выковырять киркой ямку как для куриного гнезда; сколько ни старайся - больше не выдолбишь. Гранит можно расколоть сильными ударами, вековую мерзлоту никак не расколешь. А норма - один кубометр на человека. Такого количества никто не способен выдолбить даже за неделю. При невыполнении нормы уменьшается паек, а он и так маленький. По какой-то неведомой ассоциации в памяти всплывают строки стихотворения:
А за стеной смеется поле.
Сияет небо из окон...
Рабыни князя Радзивилла по крайней мере через окно видели небо и солнце, когда ткали ему золотые пояса, эти же мученицы Сталина не видят не только солнца, но и неба, ибо вокруг пурга, будто кто-то через огромное сито сеет снег на бескрайний простор. Руки, хотя и в ватных рукавицах, так окоченели, что не могут больше держать кирку. Каждый удар по мерзлоте отражается эхом в изболевшемся сердце. Силы убегают куда-то, а вместе с ними жизнь, вот ее осталось уже совсем мало - несколько капель. Хочется лечь на ледяную землю, пускай снег засыплет и наступит вечное спокойствие могилы, и уже кончатся эти страдания. Но бригадир пристально следит за работой. Она хотя и сама узница, но требует работы от других, ведь если бригада будет постоянно невыполнять норму, ее снимут с бригадирства и направят на «общие» работы, иначе говоря, самой придется долбить мерзлоту. Опять кирка ударяет в мерзлую землю, как в кремень.
А время тянется, кажется, конца рабочему дню не будет. На часы здесь никто не смотрит, ибо ни кого их и нет: часы отобрали при аресте. Наконец конвой снимает бригаду. Рабочий день окончен. Женщины сдают инструмент, наконец- то руки отдохнут от этих опротивевших инструментов страдания; становятся попарно, конвой считает, и начинается обратный путь в жилую зону, или, иначе говоря, в лагерь. Хочется бежать, чтобы скорее вырваться из пурги, с мороза, обогреться в безветренном уголке, дышать нормально, полной грудью, но исчерпанные силы не позволяют, мешают валенки, которые на десяток номеров больше ноги - сколько ни навертывай портянок, все равно их не заполнишь. Валенки тянутся за ногами, как злая судьба за человеком. Трудно тому, кто не привык к такой обуви, спотыкается, натирает ноги, бредет по колено в снегу. А конвой покрикивает: «подтянись».
На вахте опять считают, сравнивают, сходится ли число бригадных карточек с количеством людей. Беда, если малограмотные вахтеры не могут справиться с таким счетом: заключенные иногда еще час должны мерзнуть возле вахты. Наконец впустили в жилую зону. Бригадир не стоит над душой, не слышно криков конвоя, исчезает напряжение, чувствуется облегчение. Скорее в барак, сбросить лишнюю одежду - бушлат, ватные подштанники, чуть обмыться - и в столовую, получить миску «баланды» - супа из капусты с крупой, кусок вареной рыбы, а потом - самое приятное место за весь день - нары.
В бараке полно. Нары в два этажа, на нарах женщины, в пожилом возрасте и совсем молоденькие девушки, попавшие сюда еще подростками. Одни оставили семью, детей, по другим матери выплакали глаза бессонными ночами. Некоторые сознательно боролись против несправедливости, другие и сами не знают, за что и почему здесь оказались. Угас веселый огонек в девичьих глазах, обмерзла и потрескалась кожа на лицах, заскорузли руки от кирки и лопаты. Все они политические заключенные. Слышится разноязычная речь. Здесь собраны женщины из разных стран мира. Катилась по Европе с востока волна насилия и принуждения, вот и подхватила каждого, кто был на ее пути, и забросила сюда, в эту глушь. Неволя на всю жизнь, отсюда пути нет.
Еще один рабочий день ушел в небытие. Каждая занята своим делом, это их свободное время: кто-то чинит одежду, кто-то расчесывает волосы, кто-то беседует. Скорей бы проверка, отбой и уснуть, хотя бы во сне вырваться из этой страны ужаса, на пару часов перенестись в подсознании туда, где светит солнце, где родные лица, где люди еще умеют смеяться, наслаждаться жизнью. Наконец появляется надзиратель, дает команду: «гаум прекратить». Все выстраиваются в одну Линию по середине барака. Надзиратель называет фамилию, вызванная отвечает свой номер, который всегда носит на рукаве (о, этот номер, он неотлучен от заключенного, как нательный крест от верующего христианина, с ним узник идет и в могилу), свое имя, имя отца, статью и срок. Проверка окончена, двери барака закрывают извне на засов и на замок. Совсем как когда-то в беларуских деревнях закрывали лошадей, чтобы их не украли цыгане. На окнах решетки. Ни решетки, ни замки здесь не нужны - тундра самый лучший сторож, пройти по ней тысячи километров никто не способен: зимой занесет снегом, летом заест мошкара, но надо же докучить человеку, унизить его человеческое достоинство, заставить его еще раз ощутить, что он лишен свободы, что он существо низшего сорта. Писатели часто употребляют выражения: «жизнь течет, жизнь плывет»; здесь она остановилась, как в топи, где черная вода стоит без движения, куда не падает солнечный луч, не отражается ни блеск луны, ни сияние звезд. Да и не было ли это черным безвременьем, в которое судьба спихнула людей?
Вот в такие условия пришлось попасть, получив срок, клеймо политического заключенного, или «контры», на всю жизнь, преодолев этап с его пересыльными тюрьмами, где в переполненных камерах с трудом можно было найти место для сна на грязном полу, возле двери или параши, ибо все места на нарах были заняты блатными и теми, кто смог подружиться с ними за какие-то предметы женской одежды. Я такой возможности не имела, ибо то, что было на мне, было уже так выношено, что никакой ценности иметь не могло. Единственной более- менее ценной вещью были сапоги. Блатные на них хищно посматривали, поэтому не снимала их ни днем, ни ночью. Видела, что с каждым километром этапа мороз усиливается, и остаться без сапог значило остаться без ног. Удивительно, как у этих людей развита привязанность к материальным вещам, даже в таком положении, в каком они находились. А сапоги были все-таки заграничные, что для них представляло особую ценность. Как я была благодарна судьбе, что меня арестовали зимой, все же на мне была более-менее теплая одежда.
Измученная перасылками, путешествием в вагонзаке, где кормили соленой рыбой, а воды не давали (конвой развлекал себя тем, что ставил ведро с водой перед решетками, так что узницы воду видели, а пить не давал), промерзшая, изголодавшаяся, окончательно ослабевшая, прибыла в Ухту, место моего назначениня. Опять пересылка. Здесь на удивление малолюдно. В бараке холодно, но мест на нарах достаточно. Жмемся друг к дружке, натягиваем на себя все лохмотья, какие есть. Опять баня, как и на всех пересылках, с ее унизительными процедурами, деликатно называемыми санобработкой. Не столько человек моется, сколько еще раз убеждаете, что его человеком не считают. Сплошная цепь унижений, издевательств.
После бани врачебный осмотр. Врачи осматривают, ставят категорию, кто к какой работе способен. Получаю третью - самая легкая работа, хотя сомневаюсь, способна ли я вообще к какой-нибудь работе, но, видимо, по их мнению, и от меня еще можно получить какую-то пользу. На пересылку приезжают начальники лагпунктов и выбирают узниц, словно какую-то скотину или невольников в давние времена на рынке - с той разницей, что осмотр за них уже сделали врачи. Им остается только выбрать по формулярам, где проставлена категория. Каждый из этих «купцов», как их прозвали заключенные, хочет получить более крепких физически. Мне с моей третьей категорией пришлось ждать довольно долго. Слабых начальники лагпунктов не хотят брать. Они тоже должны выполнять план, а от такого, кто еле на ногах держиться, немного пользы. Наконец, пришел и мой черед. Приехали трое: начальник лагеря, лагерный врач и еще кто-то третий с ними, просмотрели формуляры, выбрали, что им надо, в том числе и мой. Говорят, в совхоз, работа легкая, питание хорошее, женщины надеются. В трудном положении каждый надеется на лучшее, хотя надежда чаще всего обманывает.
Начало лагерной жизни на всех лагпунктах одинаковое: проверка по формулярам, баня, выдача обмундирования: бушлат, телогрейка, ватные подштанники, белье. Как правило, новоприбывший заключенный получает обмундирование, сильно поношенное его предшественниками и неподходящего размера. Если бушлат висит как на вешалке, это еще не беда, можно подпоясать, перешить пуговицы, но когда валенки на десять номеров больше ноги, это уже совсем плохо, особенно потому, кто никогда такой обуви не носил: спотыкаешься на каждом шагу, натираешь ноги до крови. Намотать портянки тоже надо уметь: что же делать тому, кто понятия об этом не имеет. После этого заключенного назначают в бригаду, заполняют на него бригадную карточку, он получает место в бараке. Завтра пайка лагерного хлеба и выход на работу с бригадой. Бытовые условия были все-таки чуть лучше, чем в тридцатые или в начале сороковых. Здесь уже были бараки, построенные нашими предшественниками.
Как же тяжелы первые лагерные дни. Кажется, все существо человека каждым своим нервом протестует против насилия и издевательства. Каждому живому созданию присуща свобода, и каждое создание очень тяжело переносит ее утрату. Если во время следствия узник еще сохранял свою индивидуальность, еще думал, боролся за свою судьбу, следственные органы занимались им как отдельной единицей, то в лагере он становился только номером, каплей в океане таких же заключенных. Сознание потери своей индивидуальности угнетало не меньше, чем все внешние недостатки.
Надежда на легкую работу в совхозе обернулась лесоповалом - работой, на какую обычно в нормальных условиях отбирают молодых крепких мужчин. Здесь вот на эту работу были отправлены женщины с третьей категорией, почти инвалиды. Что ж, это был «идейно чуждый элемент», предназначенный Сталиным на уничтожение, а перед этим надо было извлечь из них хотя бы маленькую пользу для укрепления той империи, которая, захватив их отечество, вынесла им смертный приговор.
Утром пять километров по замерзшей реке на работу. Лес, как в первобытные времена. Верхушки сосен маячат в синем безоблачном небе, что и глазом не достанешь. Вокруг серебристый блестящий снег. Какая красота. Неужели она создана для того, чтобы человек еще сильнее ощущал свою недолю? Оттепели здесь не бывает, ветра тоже, и поэтому снег всю зиму сыпучий, как песок.
Четыре женщины пилят деревья. Они здесь уже не первый день, освоили это умение, к тому же они сильные, получают больший паек. Такая работа требует ловкости и умения, так как при малейшем недосмотре сосна может упасть не в ту сторону и придавить пильщиков. А такие доходяги, как я, должны катить бревна к реке на сплав приблизительно полкилометра. Ноги проваливаются в сыпучем снегу до колен, вытащить одну ногу - утонула вторая, остатки сил идут на то, чтобы вытаскивать их из снега, а надо ведь катить перед собой огромное бревно, его надо подталкивать жердями, но жерди тоже не имеют опоры в снегу, тонут до самой земли. Не работа, а страдание.
Возле реки горит костер, жгут ненужные ветки - «сучки», при ней греются конвой и бригадир. Собирать и жечь сучки, безусловно, легче, чем катать бревна, - блатная работа, и бригадир ставит на нее тех, кто ей нравится, а нравится тот, кто может что-то дать из посылки от родственников. Я пока что посылок не получаю и ничего ей дать не могу, вот она и сделала на меня донос соответствующему начальству, будто я сказала: на советскую власть работать не буду. Соответствующее начальство вызвало меня, чтобы выяснить дело, пригрозило еще одним сроком, но все обошлось. Наверное, она была уже известна своим излишним рвением. Правда, работник из меня был никакой, так как, во- первых, я была совсем обессилена тюрьмой, во-вторых, не имела никакого опыта в работе такого рода. Валенками, какие были, наверное, на десять номеров больше ног, натерла на пятке кровавый пузырь, каждый шаг отзывался острой болью. На работу и с работы я тянулась как улитка, один из конвоиров вел меня отдельно, далеко от бригады, потому что иногда я отставала на полкилометра.
Надежды на то, что в совхозе будут поить молоком, тоже не оправдались. Вместо молока получали по кружке отвара сосны как средство от цинги.
Сразу после прибытия в лагерь написала письмо матери, сообщила ей свой адрес. Мать телеграфным переводом немедленно прислала сто рублей. Я тешилась мыслью, что смогу купить себе в лагерном ларьке что-то съедобное: в моем состоянии полного истощения от голода это было очень кстати, но меня ждал уже начальник КВЧ (культурно-воспитательной части) и сказал, что я должна отдать эти сто рублей в «фонд мира», иначе буду несоветским человеком. Советским человеком я никогда не была, но подтвердить это в тех обстоятельствах, в каких я находилась, значило навлечь на себя еще один срок, может, больше моих десяти. Мне осталось только расписаться в получении денег и в «добровольном» пожертвовании их в «фонд мира». Написала матери, чтобы денег мне больше не посылала, а если сможет, прислала посылку. Надеялась, что продуктов в «фонд мира» начальник КВЧ не заберет. Долго колебалась, прежде чем попросила у матери посылку, ибо в том, что ее материальные условия тяжелые, у меня не было сомнения, но знала, что без ее помощи не выдержу. Не знала только, что ее здоровье было много хуже моего. Начальник КВЧ, однако, не поколебался отобрать у голодного узника кусок хлеба. Узник, обиженный уже тем, что у него отобрали свободу, постоянно служил предметом эксплуатации со стороны разных мелких начальников и подначальников и даже таких же заключенных.
Что мне запомнилось хорошего из ухтинских лагерей, так это климат: сухая морозная зима, ранняя, для тех широт, весна. В апреле заключенные уже сдавали валенки и получали ботинки, так как в валенках было мокро, снег таял. Красивая природа: вокруг холмы, покрытые лесом, весной множество цветов, которых не приходилось видеть на Беларуси. Однако этот климат не шел на пользу тем, кто к нему не привык. Вскоре после приезда у людей начинали опухать ноги - результат нехватки кислорода в воздухе. Ходить было трудно, работать еще труднее. И в результате всех этих обстоятельств я попала в лагерный госпиталь. Не помню, чтобы меня там чем-то лечили, но не надо было ходить на работу, а это уже само по себе было лекарством, к тому же питание было немного лучше.
Много помог мне в ту тяжелую минуту лагерный врач Семен Ильич Кристальный. Старый уже человек, сам отбыл десять лет по обвинению в отравлении Горького. Был московским врачом, и подцепила его чекистская метла, когда надо было смастерить очередной процесс. Жена и сын отказались от него, как тогда это практиковалось, чем нанесли ему еще один удар. После отбытия срока права на выезд он не получил и остался работать вольнонаемным как лагерный врач. В заключении судьба свела его с молоденькой девушкой. Жила она до ареста в Румынии, была пламенной комсомолкой. Поверила лживой советской пропаганде, что в Советском Союзе уже осуществлены все исконные мечты человечества, и нелегально перешла границу. Здесь немедленно была арестована и получила десять лет за шпионаж. В этой бездне горя они нашли свое семейное счастье. Сам отбывший срок, Семен Ильич был чуток к судьбе заключенных, он делал все, что мог, чтобы облегчить их судьбу. Меня он продержал в госпитале довольно долго. Правда, для этого у меня были уважительные причины.
Большое спасибо и низкий поклон лагерным врачам вроде Семена Ильича Кристального. Пройдя тяжкий путь заключенного, они старались помочь заключенным в меру своих возможностей, и не раз по этой причине вступали в конфликт с лагерным начальством.
Сколько за годы моего заключения довелось встретить разных характеров - от высоко благородных до ничтожно подлых. Здесь каждый имел повод проявить себя особенно ярко.
* * *
В госпитале я пробыла всю весну и лето. Добрый Семен Ильич держал бы меня и дальше, так как мое сердце никак не могло привыкнуть к северному климату, но начальник санчасти настоял на том, чтобы меня выписать. Сам он, правда, не очень был грамотен в медицине: на фронте был санинструктором, но получил работу как настоящий чекист: делать ничего не надо, а деньги и паёк обеспечены. Вся его работа сводилась к тому, чтобы как можно меньше заключенных были освобождены от работы по причине болезни.
Семен Ильич, несмотря на свой воздет и плохое состояние здоровья, боролся за каждого своего пациента. Правда, и лагерное начальство должно было с ним считаться, так как обращались к нему за врачебной помощью для себя и своих семей. Другого врача поблизости не было, а специалистом он был хорошим. На лесоповал меня больше не послали, мне было трудно ходить, мучила одышка, я все время отставала бы от бригады, а посылать со мной отдельного конвоира не имело смысла. Направили на более легкую работу.
Долго я здесь, однако, не пробыла: вместе с группой других женщин была отправлена в другой лагерь, где основная работа была на кирпичном заводе. По какой причине нас туда отправили, не могу вспомнить. Здесь я попала в бригаду, которая работала в карьере, добывала глину для кирпичного завода. Никогда не видела такой красивой глины: она шла слоями, были слои глины зеленой, как молодой горошек, и опять слои совсем синей; в сравнении с привычной рыжей, красноватой глиной эта выглядела как-то неправдоподобно. Работа снова была [202] тяжелая: целый день, сгорбившись под низким настилом, надо было долбить киркой, ибо глина была довольно твердая, распрямиться было нельзя, болела поясница, болела шея, ноги, не говоря уже про руки. Одно было хорошо, что карьер был рядом с заводом, ходить было недалеко. Работа шла в две смены, таким образом, работать приходилось и ночью. Настил из досок, сделанный кое- как, лишь бы поскорее, иногда не выдерживал давления верхнего слоя, ломался, и он падал вместе с корнями деревьев и камнями на работающих. Одной девушке камень упал как раз на спину. Она лежала, и не было надежды, что когда-то сможет подняться собственными силами.
Однажды, снимая верхний слой земли, наткнулись на старое кладбище заключенных, видимо, наших предшественников 30-х годов сталинского террора. Никаких обозначений на поверхности, никаких гробов, только кости, к ноге прицеплена бирка - маленькая дощечка, на ней фамилия, параграф УК, срок, дата окончания срока. Бедняги так и не дождались этого окончания. Может быть, судьба сжалилась, сократила их страдания. Возможно, их еще ждали близкие в то время, когда мы выгребали их кости. Так никто и не узнает, где они нашли конец своей жизни, встретили свой «час всех часов».
Этот срок, начало и конец срока, параграф, каждый узник в течение стольких лет на проверках повторял утром и вечером каждый день. Вот только у меня был один лишь срок, параграфа не было, и я каждый раз вместо статьи должна была повторять формулировку: «за участие в антисоветской националистической организации десять лет лагерных работ».
Почему меня так «обидели», не дав параграфа, не знаю. Тех сталинских заключенных 20-х и 30-х годов иногда вывозили в лагерь без ссылки на УК, с буквами СО - «социально опасный», у меня и этого не было, просто дали срок без всякого обоснования. Может, надеялись, что я еще образумлюсь, сломленная тяжелыми лагерными условиями попрошу о «помиловании». Но никакой жалобы я писать не могла, так как «решение окончательное, обжалованию не подлежит». По каким рецептам готовились блюда на кухне МГБ, как их варили, я знать не могла, да и теперь не знаю. Спросить некого. Просить «помилования» - это значило бы признать себя виновной, сказать: пожалейте, больше не буду, но я за собой никакой вины не ощущала. Вот и тянула свои «лагерные работы», почему не «исправительно-трудовые», как у других, тоже не знаю.
Однажды я с бригадой копала траншеи по лодыжки в воде. Бригадир, бабка, наверное, не очень грамотная, сидела на сухом пригорке и вместе с начальником конвоя рассматривала бригадные карточки. Вдруг зовет меня к себе. Подхожу, спрашиваю, что надо. «Так ты бандера?» - «Какая я тебе бандера?» - «Вот еще и не признается, у тебя же и в карточке так написано», - и сует мне под нос бригадную карточку. Читаю: «за участие в антисоветской националистической банде». Нарядчик перестарался в своем стремлении проявить ненависть к «врагам народа» и слово «организация» заменил на «банда».
Истинным страданием была разгрузка вагонов с лесом. Кирпичный завод работал на дровяном отоплении, деревом также отапливались бараки и кухня. Требовалось его очень много. Вагоны, или, как их называли, «пульманы», приходили и днем, и ночью. Всех, кто мог держаться на ногах, независимо от категории, выгоняли на разгрузку, чтобы не было простоя вагонов, так как за каждый час простоя «производство» (т. е. кирпичный завод) платило дорого. Денег было жалко, а людская сила, людское здоровье в Гулаге ничего не стоили.
Четыре женщины разгружали один вагон. Бревна были такой толщины, что обхватить их руками человеку было трудно. Одна женщина была внизу, откатывала бревна, чтобы дать место следующим. Работали таким способом: две поднимали один конец, клали на край вагона, третья поддерживала другой, когда первый конец был закреплен, шли к другому концу, поднимали, толкали, и бревно катилось вниз. Обычно на такой работе используется техника, но зачем было использовать ценную технику, если ее можно заменить дармовой женской силой. Это была дополнительная работа к тем часам, которые узники отрабатывали в своих бригадах. Хуже было, если вагоны с лесом приходили ночью. Тогда после ночной разгрузки (она считалась аварийной работой, и потому в зачет не учитывалась) надо было утром идти на ежедневную работу.
Пошли слухи, что женщины из этого лагпункта будут вывезены, а здесь будут мужчины-уголовники. Начальник лагеря ходил как отравленный, говорили, что он потерял сон и аппетит. Могла ли быть более послушная рабочая сила, чем женщины-политзаключенные?! С мужчинами-уголовниками завод план не выполнит. Они могут постоять за себя. Не очень-то их заставишь и работать, ибо, если начальство не понравится, могут отомстить по своему обычаю. Лагерь начал расширяться, стали строить кирпичные бараки, безусловно, руками женщин. Теперь мне довелось работать на стройке. Однажды, когда я с другой женщиной шла с носилками через узенький коридорчик, случайно зацепили балку, которая там стояла, она упала и стукнула меня по голове. Я потеряла сознание. С этого времени начались боли в голове и ослабление зрения. Когда новые бараки были сооружены, женщин разбросали по другим лагерям. Я попала в маленький лагерь, тоже при кирпичном заводе. Опять работа в карьере. Здесь было легче тем, что завод, бараки и кухня отапливались газом, не приходили вагоны с лесом, не надо было их разгружать. Это был уже третий лагерь за мой срок.
Зима кончалась, приближался величайший праздник, который в семье всегда был радостным, а здесь вызывал грусть и горькие воспоминания о том дорогом, что потеряно навсегда. Однако каждая из нас ощущала праздник и по возможности стремилась сохранить традицию. В пятницу перед рождеством большинство женщин не ело до вечера. Обеды выдавали в столовой по талонам. Не вернулись три четверти талонов, выданных узницам. Начальник лагеря, узнав о таком событии в его хозяйстве, встревожился, пришел на кухню: «Отчего они не захотели есть? Плохо сварено, бунт?» Ему повара объясняют, что сегодня пост. «Что такое пост, что значит пост?» Еле-еле женщины объяснили ему, что такое пост.
Здесь я познакомилась с Лидой. Услышала свойскую речь, спрашиваю, откуда. Говорит: из-под Друи. Это для меня была счастливая находка. Прежде не встречала в лагерях ни одной беларуски. Лида была симпатичная чернявая девушка. Мы с ней быстро подружились, делились всем, что имели, варили себе общие обеды на так называемой индивидуальной кухне. Лиду арестовали за то, что была связной у партизан, но у тех послевоенных, которые боролись против сталинского насилия. Лида имела лагерного мужа, тоже заключенного из соседнего мужского лагеря. Как она сумела с ним познакомиться и встречаться, я никак не могла понять. У меня на это, наверное, не хватила бы ловкости. Видимо, чувство способно победить все преграды. Однажды, когда в лагере был концерт с участием самодеятельности из мужского лагеря, она меня с ним познакомила, но мне он не понравился. Не хотела бы иметь такого свояка.
Опять этап. На этот раз собирают всех режимных для отправки куда-то далеко. Прощай, Ухта, богатый край, с его покрытыми лесами холмами, нефтяными вышками, с бесчисленными километрами газопроводов, теплым, относительно долгим периодом весны и лета, сухой, не слишком свирепой зимой. Для «контры» это слишком хорошее место, она этого не стоит, здесь можно разместить уголовников, они люди лучшей категории, достойны лучших условий. Хотя у меня нет ни статьи, ни параграфа, на основании которого дан срок, все- же на формуляре стоит «РЕЖ». Лида не режимная, на этап ее не берут. Неизвестно, доведется ли когда-нибудь встретиться с этой милой девушкой. Так уже складывалось, что судьба всегда разлучала меня с теми, кто был близок сердцу.
Снова ухтинская пересылка. Собрано человек около шестисот. Женщины уселись на полу вдоль всего барака, у каждой одна мысль: куда везут, какова дальнейшая судьба? Своей судьбе они не хозяйки. Вот сейчас послышится команда: «выходи». Должны встать, идти куда говорят, без всяких вопросов. Вдруг вся эта толпа женщин запела:
Просим Тебя, Дева,
Шлем к Тебе глас.
Сиротам Ты матерь,
Не оставляй же нас.
Эта песня-молитва была жалобой на все пережитые обиды, жалобой к Той, перед кем не обидно покориться, не стыдно стать на колени и просить, на кого одну была теперь наша надежда. От кого же было невольницам рабыням ждать милости? От людей можно было надеяться на новые издевательства, новые страдания. У многих текли слёзы. В жизни не слышала более искренней молитвы, в которой было бы вылито столько горя.
* * *
Промерзшие вагоны, затянутые колючей проволокой окна, закрытые на замок двери. Посередине вагона железная печка, едва теплится, можно возле нее погреть руки, дальше вытянутой руки тепло не достигает. Но топится она недолго, топлива очень мало. Нары в два этажа, на них женщины поприжались одна к другой, как курицы на насесте. Хотя мы и одеты в лагерное «вещдовольствие» - ватные подштанники, бушлат, валенки, однако эта одежда может быть удовлетворительной, только когда человек в движении, за работой или во время ходьбы. Каждая старается залезть в середину. Здесь, безусловно, теплее, хуже тем, кто возле стены. Спать боимся, чтобы не замерзнуть насмерть - во время сна это очень легко. Слышим, как за стеной вагона воет ветер, кажется, вот-вот своим усилием перевернет поезд, через щели навевает снега в вагон. В окрестностях Ухты ветра не было.
Куда нас везут? Наконец, приезжаем на место назначения - воркутинские лагеря за Полярным кругом. Въезжаем в полярную ночь. Солнце всю зиму не поднимается над небосводом. Днем чуть развиднеет, словно на рассвете, часа на три- четыре, - и опять темно. Снег, снег, здесь он сбит ветром, твердый, как камень. Нигде ни одного деревца, только среди заснеженной тундры поднимаются терриконы шахт и сторожевые вышки вокруг лагерей.
В Воркуте ощущалась нехватка рабочей силы. Заключенные начала сороковых годов (тогда везли сюда каторжан) умерли от цинги и от голода военных лет. Часто из тысячи (номера им давал и до тысячи) к концу сороковых оставался один, нужна была замена. Кроме того, строились быстрыми темпами новые шахты, жилые дома, казармы, железные дороги. Сталин стремился превратить свою империю в промышленного гиганта бесплатным трудом заключенных. Мужчин везли сюда для работы в шахтах, женщин на строительные работы.
Опять проверка на вахте по формулярам, опять отвечаю: «за участие в антисоветской националистической организации». Баня. В бане ушат воды из растопленного снега. Обед на кухне варят тоже из растопленного снега, водопровода нет. Бараки, в спешке построенные нашими предшественниками, хотя и старые, однако все-таки защищают от ветра и мороза. Топится печка, можно вытянуться на нарах без бушлата и валенок.
Здесь мы узнали, что значит режимный лагерь и что мы режимные заключенные. На окнах бараков решетки, двери от отбоя до подъема закрывают на засов и на замок. Писать можно два письма в год, столько же получать, посылок получать тоже только две в год. Мать их регулярно присылала. Каждое ее письмо было для меня праздником, радостным от сознания, что близкий мне человек живет на свободе, что высокий чин не исполнил свою угрозу, не посадил ее в тюремную камеру или за колючую проволоку в лагерь. Я и теперь содрогаюсь от мысли, что такое могло случиться. Одновременно каждое ее письмо и тревожило, строки письма были неровные, не хватало букв, чувствовалось, что мой арест сильно отразился на ее здоровье. О состоянии своего здоровья она ничего не писала, наверное, не хотела меня тревожить, а это наводило на печальные мысли. Не знаю, кто из нас больше страдал морально - я или она.
Здесь мы получили арестантские номера - кусок белого полотна, на котором нарисован черной краской номер. Эти номера мы должны были нашить себе на рукав одежды. Свой номер я, наверное, буду помнить и в гробу. Номер был неотделим от заключенного; если кто-то из лагерного начальства, хотя бы самого низшего, встречал узника без номера, сразу отправлял его в БУР за неподчинение лагерному режиму. Случилось это однажды и со мной.
Опостылели частые обыски, на языке заключенных «шмоны». Надзиратели перетряхивали в бараке все нары, на которых спали заключенные, ощупывали сенники, подушки. Отбирали ножницы, ножи, спицы для плетения вязанок и носков. Нельзя было иметь ни фотографий, ни святых иконок; если такая иконка попадалась в посылке, ее отбирали наравне с антисоветской пропагандистской литературой. Я сумела схитрить, вышила иконку на куске ткани, вложила в подушку. Подушка была набита ватой, слежалась, сделалась твердой, и нащупать мягкую вещь в ней было трудно. Эту иконку имею и теперь. Однажды мне сказали, что ее надо отнести в церковь освятить, я ответила, что она достаточно освящена слезами. Одно было хорошо: здесь не было уголовников и блатных, и поэтому никогда не случалось ни одной кражи.
Трудно было прывыкнуть к полярному климату. Кислорода в воздухе здесь было еще меньше, чем в Ухте. Слабело сердце, повышалось кровяное давление, люди болели гипертонией. Пурга сменялась морозом, мороз опять пургой. Мело так, что на удалении метра не было ничего видно. Казалось, что человек попал в какую-то подвижную густую белую массу. Избави Боже оказаться в пургу на открытом месте - верная смерть. С наступлением пурги каждый спешил спрятаться в какое-то безветренное место. Бывали случаи, когда пурга заставала бригаду в тундре на работе и заметала всех вместе с конвоем. Их находили только весной. В жилой зоне протягивали канаты от бараков в столовую и на вахту. Только держась за них, можно было ходить.
Правда, в последние годы пурга была уже не такой свирепой. Что было причиной, неизвестно: изменение ли климата, или Бог пожалел несчастных узников, которыми по воле Сталина заселялась эта полярная пустыня. Мела она обычно ночь и день. Не менее лютыми были морозы, достигавшие 50 градусов. Позже, когда подвели водопровод (трубы положили над землей в большой длинный ящик, засыпанный опилками, ибо в вечной мерзлоте он бы сразу замерз и никогда бы не отогрелся), вода текла из крана и в ту же минуту густела в ведре, как кисель. При 30 градусах на работу за зону не выходили.
Главной продукцией воркутинского района был уголь. Мужчины работали в шахтах, давали продукцию «матери-родине», которая была для них хуже свирепой мачехи, женщины строили дома для тех, кто приезжал руководить добычей угля и нами, белыми невольниками, прокладывавшими железные дороги на шахты. Довелось и мне и дома строить, и железные дороги, и казармы для тех, кто сторожил, чтобы я не убежала.
Однажды несколько бригад долбили в вечной мерзлоте траншеи под фундамент для какого-то здания за несколько километров от лагеря. Начиналась пурга, начальник конвоя снял бригады и повел в лагерь. Ветер усиливался, женщины бежали все быстрее, чтобы не попасть в пургу. Я старалась бежать вместе со всеми, но сердце отказалось работать, и я упала на снег. Женщины бегут все быстрее, понятное дело, им хочется вырваться из пурги, что ж, думаю, значит, конец. Вдруг слышу начальник конвоя крикнул: «Колонна, стой! Вы что, человек лежит, а вы убегать». Здесь он не пожалел сильных слов. Остановились, слышу украинскую речь, но ни одна не подошла. Подошли две латышки, помогли встать. «Можешь идти?» - спросил начальник конвоя. «Могу, только потихоньку». - «Становись в голове колонны». Латышки поддерживали меня под руки, и пока пурга разыгралась во всю силу, так мы дошли до лагеря. Начальник конвоя должен привести на вахту столько, сколько взял, иначе отвечал бы за побег заключенного. На следующее утро лагерь был одним большим наметом, место бараков можно было узнать только по дыму, который шел из дымоходов. Целый день делали тоннели в столовую и на вахту.
После случая во время пурги на довольно долгое время попала в лазарет, место вообще невеселое, о котором, однако, мечтает каждый узник, чтобы хоть какое-то время отдохнуть от тяжелой работы. И здесь врачиха (здесь она была женщина) старалась использовать все возможности своего положения, чтобы
Во время моего пребывания в госпитале в лагере случился трагический случай. Бригаду девушек везли машиной на работу. В одном месте дорога проходила через железнодорожный переезд. Вдали появился поезд, шлагбаума не было. Водитель надеялся быстро проскочить и завел машину под колеса паровоза. Семнадцать девушек погибли на месте. Только одна сумела прыгнуть с машины на полном ходу. Сильно побилась, долго лежала в госпитале с травмами головы и всего тела. Самое интересное, однако, что она после этого была обвинена в попытке совершить побег, против нее было начато следствие. В госпиталь приходил следователь для допросов. Бедная Марийка страдала от физической боли, от мысли, что может остаться калекой, и еще должна была отвечать на бессмысленные вопросы следователя. Неужели этот следователь не понимал, что на ее месте он сделал бы то же самое, чтобы спасти жизнь?
В окрестностях Воркуты строились новые угольные шахты. Уголь был крайне нужен, а район был богат углем, хотя и не очень хорошего качества. Мужчины были заняты на строительстве шахт, население женских лагерей прокладывало железные дороги через тундру. Летом, когда верхний слой мерзлоты таял, тундра была залита водой, так как мерзлая земля в более глубоких слоях воду не вбирала.
Шпалы клали в воду, на шпалы укладывали рельсы и закрепляли. Паровоз подвозил породу с терриконов по тому отрезку, который уже был построен, дальше женщины подсыпали ее лопатами под положенные в воду шпалы. Шпалы поднимали вместе с рельсами кольями и опять подсыпали. Никакого инженера или техника здесь не было, все делали сами, освоив эту работу практикой. Наверное, потом какой-то специалист сделанную работу проверял, давал инструкции, но во время работы никакого специалиста я не видела. Не удивилась бы, если бы узнала, что на такой железной дороге случилась авария.
Однажды на нашем участке появилась техника: машина выпускала специальные лапки, которые хватали рельсы, как руками, поднимали их вверх, насколько это было нужно, нам оставалось только подсыпать породу. Но наша радость от облегчения в работе была очень короткой. Через полчаса машина отказалась работать, и все старания машиниста опять заставить ее работать были напрасны. Теперь мы должны были в?ей бригадой таскать машину взад и вперед, чтобы она не мешала нам в работе, а машинист хохотал: совсем как в Америке, с той разницей, что там машины таскают людей, а здесь люди таскают машины. Работа опять пошла первобытным способом: человеческой силой и кольями.
Кроме жары и тяжелой работы, летом на нас валилась еще одна беда - мошкара. Откуда она здесь бралась, как ухитрялась пережить свирепую зиму, я не могла себе объяснить. Это была настоящая казнь египетская. Те, кто работали в тундре, вместе с другим «вещдовольствием» получали накомарники, что-то похожее на те капюшоны, которые одевают пчеловоды при уходе за пчелами. Перед лицом была густая сетка, но она защищала от комаров, мелкой же мошкаре удавалось пролезать сквозь сетку, грызть лицо, пролезать под рубаху, доводить человека до потери терпения. Теперь, когда пишу эти строки, вижу себя на платформе, груженной породой, с большой совковой лопатой в руках, а вокруг тучи мошкары. Жара, пот заливает глаза, а сбросить грубую куртку нельзя, ибо мошкара облепит в момент и вся кожа распухнет. Платформу надо как можно скорее разгрузить, чтобы паровоз привез породу еще. Нет времени отгонять мошкару, а она рада, разгуливает по моей коже, сосет мою кровь.
Всех слабых собирали в одну бригаду - «слабосильных». Такая бригада по принятым в лагерях правилам должна была работать на легкой работе в районе лагеря. Однако лагерное начальство в стремлении к выполнению плана этого не придерживалось, посылала даже далеко от лагеря на тяжелую работу. Работа на строительстве железной дороги ни в коем случае не могла считаться легкой. Только процентов слабосильной бригаде не писали, так, будто она на данном объекте не работала. Таким образом, врачебная комиссия ставила третью категорию, а нарядчик посылал на тяжелую работу. Кому было объяснять, что я работаю не по своей категории?!
Тундра цвела всеми красками цветов, выраставших прямо из воды. Лето за Полярным кругом короткое - едва улыбнется, и опять порошит снег, поэтому полярная растительность спешит за какие-то восемь недель пройти весь цикл, предназначенный ей природой, - рост, цветение, созревание семян, цикл, который в средней климатической полосе растение проходит в течение нескольких месяцев. И здесь, на этом безлюдье, есть какая-то своя растительная вегетация. Растения здесь другие, не встречаемые в средней климатической полосе, они по-своему красивые, имеют своеобразный запах. Нашла в тундре цветок с сильным запахом ванили, набрала семян, привезла в Вильню, посеяла, но оно даже не взошло, наверное, здесь ему не понравилось, а вот человек, нравится ему или нет, должен приспособиться к любому климату, к любым условиям.
Что удивляло своей красотой, так это небо. Много бумаги извели писатели и поэты для описания восходов и закатов солнца, утренних и вечерних зорь, но описать полярное небо, видимо, никто из них не смог бы, как не смог бы, наверное, никто нарисовать. Таких переливов разных оттенков не довелось видеть нигде в природе. Возможно, передать нечто подобное на полотне смог бы разве что такой мастер света, как Куинджи, но ему не пришло в голову ехать за Полярное круг, чтобы рисовать небо. Так оно меня очаровало, что пыталась вышить его, вытаскивая нити для этой цели из лагерного «вещдовольствия», рискуя за это попасть в БУР. Безусловно, эти мои попытки были подобны попыткам бросаться с мотыгой на солнце. Вероятно, так уж случилось, что при разделе земных богатств нищета полярной земли была компенсирована красотой неба.
Опять тоска и ужас охватили женщин в загоне, называемом «исправительно- трудовым» лагерем. Была в лагере бригада, которая расчищала железнодорожные линии зимой ото льда, а летом сметала мусор. Бригада работала на этот раз возле самого городского вокзала Воркуты, безусловно, под конвоем. Один из солдат то ли невзлюбил, то ли, наоборот, полюбил одну из девушек. Какие чувства вызвала у него эта жамойтская Марица, неизвестно, но он угрожал ее застрелить. Никто не принимал эти его угрозы всерьез. В тот день погода была солнечная, теплая, во время перерыва девушки сели кружком и стали есть свои пайки. Вдруг раздался выстрел. Марица упала, тяжело раненная. Произошло это на глазах у толпы людей, которые как раз ждали прихода поезда. Поступок солдата вызвал такое возмущение присутствующих, что толпа, наверное, убила бы его, если бы не второй конвоир. Солдата арестовали и куда-то отвезли для рассмотрения дела. Несомненно, он оправдывался тем, что девушка собралась бежать. Чем закончилось его дело, неизвестно. Марицу повезли в соседний мужской лагерь, где были хирурги, но она дорогой умерла, не увидев ни свободы, ни своей родной Жамойтии. А свобода была уже недалеко, а с ней и Жамойтия. В мужском лагере мужчины сколотили гроб, одели в красивое платье (наверное, добыли откуда-то через вольнонаемник), усыпали девушку цветами. Так и осталась Марица в заполярной мерзлоте.
Меня умиляло отношение мужчин-заключенных к заключенным женщинам, в нем чувствовались нотки покровительства более сильного в отношении к слабому. Там, где приходилось работать рядом с мужчинами, мужчины по возможности старались облегчить работу женщин. Однажды направили меня в бригаду штукатуров подсобником. Мастер был человек средних лет, производил впечатление угрюмого, даже злого, стоял на лесах, штукатурил потолок. Я вымешала в большом ящике раствор, наполнила ведро и подаю ему, как следовало подсобнику. Мастер обернулся и буркнул, мне показалась, даже злобно: «Кто тебе говорил подавать, поставь на пол, сам возьму». - «А что мне делать?» - «Сядь и сиди». Через какое-то время мастер спрыгнул с лесов, сел рядом со мной, закурил. «Какой у тебя срок?» - спросил. Ответила. «Вот что, девка, учись штукатурить. Все же будешь в тепле, а не с киркой на морозе. Бери тёрку, затирай». Работа пошла у меня довольно гладко, мастер был доволен. Но, к сожалению, меня через два дня послали на другую работу, и я не освоила эту так нужную специальность.
Сталинский ГУЛАГ построил свою систему эксплуатации человека таким образом, что надзор за трудом заключенным исполняли сами же заключенные, они заведовали работами. В каждом лагере был нарядчик, который распределял заключенных по бригадам, были бригадиры, которые стояли во главе бригад. Нарядчик давал бригадиру приказ, на какую работу он должен поставить свою бригаду, бригадир следил за тем, чтобы бригада выполнила поставленное ей задание. По старой беларуской терминологии крепостных времен это были тиуны, приказчики из тех же заключенных. Пусть простят мне лагерные нарядчики и бригадиры это сравнение, среди них было немало честных людей, которых я не хочу оскорбить, так как к ним у меня осталось чувство симпатии.
Но были и такие, которые в своем стремлении к самосохранению использовали полученную микроскопическую долю власти далеко не по совести. Отвращение и обиду вызывает воспоминание о Софье Ермаковой, украинке из Львова, которая какое-то время была бригадиром «слабосильной» бригады. В ту пору бригада эта была оставлена для работы в зоне лагеря. То ли потому, что не было важной работы на «производстве», то ли потому, что доходяги уже совсем ослабели, не могу вспомнить, не помню также, что мы должны были делать в зоне лагеря, наверное, какие-то работы, связанные с обслуживанием. Так случилось, что я чувствовала себя плохо. Утром пошла в амбулаторию. Правило было такое: если у заключенного температура 37,5 градусов, врач автоматически освобождал его от работы. У меня температура была выше, однако врачиха сказала, что на сегодня она уже освободила столько, сколько это было разрешено, и больше вписать в список освобожденных не может, но так как бригада за зону не выходит, формальное освобождение не нужно, могу идти в барак и лечь, что я и сделала.
Через какое-то время в барак как фурия ворвалась Ермакова: «Ты почему не вышла на работу?» - «Я больная». - «А почему тебя нет в списках освобожденных?» Я ей стала объяснять, но она и слушать не хотела, стала бить меня ногами, приговаривая: вот я покажу тебе твою болезнь. Ермакова забыла, что она такая же узница, что существуют границы в отношениях между людьми, которые ни в коем случае нельзя переступать. Сталинский следователь меня ни разу не ударил за мое плохое, по его словами, поведение на следствии. Сколько у меня было бригадиров за мои лагерные годы разных национальностей, ни к кому из них не осталось чувства обиды, а эта вот свирепая украинка не поколебалась бить больную женщину, такую же узницу, как она сама, даже физиономия у нее перекосилась от злобы. Может, думала, что я брошусь на нее, и тогда все те несколько украинок, которые были в бараке, бросятся на меня, убьют и обвинят в том, что я хотела убить Ермакову.
Жаловаться на Ермакову не было кому и не было смысла. Ермакова обвинила бы меня в саботаже, начальство безусловно было бы на ее стороне, в результате я получила бы еще один срок. С точки зрения лагерной власти, она поступила правильно, так как гнала лентяя на работу. В мужских лагерях с такими сводили счеты своим судом. Подстерегали где-нибудь на безлюдье и били как надо.
Беда по-разному действует на человека. Один становится более отзывчивым по отношению к себе подобным и ко всему живому, другой черствеет в своем стремлении к самосохранению и готов идти по трупам других, чтобы только достичь единственной цели - уцелеть самому.
* * *
Лагерь пополнялся все новыми заключенными. В 50-е годы стали привозить много немок из восточной Германии. Все они имели довольно странное обвинение «поджигатель войны» без ссылки на УК, так, как и у меня. Видимо, в УК не хватило параграфов или под те, которые были, нельзя было подвести всех тех, кого Сталин хотел засадить за колючую проволоку. Что означало это обвинение, они не понимали так же, как я свое «националистическое». Они очень тяжело переносили примитивные лагерные условия. В то время как славянки и жительницы Прибалтики довольно легко приспосабливались к примитивному лагерному быту, им это не удавалось.
Многочисленное население лагеря своей этнической разнородностью напоминало толпу при строительстве библейской вавилонской башни. Кого здесь только не было. Кроме представительниц всех народов, населявших Советский Союз, представительницы разных европейских народов: финки, мадьярки, итальянки, немки, даже турчанки. Да и не было ли это сооружение, спроектированное Лениным, построенное Сталиным и называемое Советским Союзам, той самой вавилонской башней и не суждено ли ей было однажды обрушиться?! Я прятала эту мысль как можно дальше в глубине своего сознания, чтобы кто-нибудь не подслушал, не подсмотрел (в лагере и такое возможно), а тогда не миновать второго срока, не менее 25 лет за сомнение в прочности Советского Союза.
Каждый узник стремился присоединиться к своей этнической группе. В беде или в радости человек стремится быть среди близких ему, и особенно -когда он в беде. В отношениях некой этнической группы к другим сказывался характер данного народа. Латышки относились очень сочувственно к другим, так же вели себя и эстонки, хотя более сдержанно. Украинки были очень солидарны между собой, но в отношениях с другими давали почувствовать, что они им чужие, хотя всех объединяла одна беда. Однажды на этапе мне случилось оказаться среди одних украинок. Одна старая женщина сказала другим, показывая на меня: хотя она и не наша, но тоже страдает. Это было сказано так, как я говорила о своем Рудике: хотя он и пес, но все равно живое создание. Не думаю, чтобы так могла сказать женщина из Прибалтики или русская. Для них в этом горе стирались национальные границы.
Когда врачебная комиссия после очередного моего пребывания в лазарете снова оставила меня на работе в зоне лагеря, я была назначена в лагерное обслуживание, должна была носить воду и уголь в кипятилку. Водопровод в кипятилку не был подведен, воду надо было носить с кухни довольно далеко, уголь еще дальше. Кипятильщицей считалась молодая крепкая украинка Василина. Она не делала вообще ничего, но не помню случая, чтобы она мне когда-нибудь помогла, хотя фактически носить воду и уголь было ее работой, в помощь ей я была назначена неофициально. Ни сочувствия в общем горе, ни уважения к себе подобным у них не ощущалось. Характер человека лучше всего познается в беде, то же можно сказать о характере целого народа и его культуре.
Много за свои лагерные годы встречала Мариек, Мариц, но не довелось встретить ни одной Марыси. Лида была единственной беларуской, встреченной в лагере. Думаю, надо радоваться, что их так мало попало за колючую проволоку. Количественно наибольшей группой были украинки, за ними шли литовки, латышки, эстонки, польки. Русских было мало: преимущественно это были женщины, чьи мужья занимали какое-то положение и были арестованы, а они попали в лагеря за то, что были женами своих мужей.
В сталинских лагерях, как и во всем Советском Союзе, была чрезвычайно развита слежка за каждым человеком. Для этого в каждом отдельном лагере был «оперуполномоченный», или, как его называли заключенные, «кум», МГБ в местах лишения свободы. Этот «кум» создавал свою систему разведки среди заключенных, чтобы следить за взглядами каждого и общим настроением. Может казаться странным, что люди, столь пострадавшие от этой системы, направленной на уничтожение их самих, соглашались ей в этом помогать. Здесь, как и на свободе, эта ненавистная система использовала инстинкт самосохранения. Получив в качестве награды более легкую работу, человек надеялся выдержать подольше. Инстинкт выживания побеждал моральные тормоза. Путем обещаний и угроз вербовалась армия «разведчиков». Наверное, немного среди них было убежденных, скорее всего, таких вообще не было, были люди измученные, доведенные до отчаяния сталинскими способами морального и физического уничтожения человека, и польза от них для «кумов» была минимальная. Но, видимо, и здесь действовал принцип количества. Каждый «кум» хотел отличиться выполнением плана, числом завербованных. Такой «кум» был похож на сытого паука, который ловил мух в сеть своей паутины и питался за счет их.
Была здесь и «Культурно-воспитательная часть», коротко - КВЧ. О ее целях говорит само название. При ней была библиотека, правда, очень маленькая. Преимущественно книги типа «Кавалер Золотой Звезды», «Молодая гвардия», но и на такого рода литературу надо было записываться в очередь. Иногда показывали кино, фильмы бывали даже неплохие. Бывали концерты, подготовленные самими узниками. Только можно ли было кого-то воспитать такими мерами, сделать другом советской власти после всего, что человеку довелось перенести во время следствия и в лагерях? Люди, которые до ареста относились к советскому режиму безразлично, после такого курса «перевоспитания» становились его лютыми врагами. Можно ли найти средство любить того, кто причинил столько горя?
Вдруг в этом сумрачном безвременье сталинских лагерей как гром с ясного неба прогремела весть: Сталин умер. Прокатилась эхом по всему Гулагу, всколыхнула черную топь, заставила спохватиться, крепче забиться сердце. Поначалу вызвала чувство какой-то растерянности, неуверенности. Отразится ли смерть человека с изуродованным умом и совестью на судьбе лишенных свободы? А если отразится, то как? Принесет ли она какие-нибудь перемены? Но на лучшее не надеялись: хоть бы не стало хуже. Столько довелось пережить разочарований. А что, если на место покойника придет кто-то еще более жестокий? Правда, трудно было придумать что-то еще более тяжелое. Но кто знает.
К лагерной ограде на дозволенное расстояние подходили какие-то мужчины, издали кричали: «Девушки, ура-а-а! Сталин умер, вам воля!». И подбрасывали шапки вверх. Ненависть к тирану за все обиды и горе, которое он причинил, скрытая до этого времени где-то в заначках сознания, радость от его кончины прорвались у этих людей бурной реакцией на свободу. Теплая волна подкатывала к сердцу. Плакали от радости, так как смеяться за годы неволи отвыкли, но верить боялись. Свобода казалась золотым сном, который не может исполниться. Крепко построенная система Гулага казалась непоколебимой. Однако невольно в сердцах пробуждалось, хотя и очень хилое, слабенькое, чувство наступающей предвесны. Не приходило нам тогда на ум, что начиналась другая эпоха, в которой высокий чин уже не сможет вынуждать меня подписать ложь, которую он называл «правдой», но я смогу открыто рассказать об его издевательствах.
Постепенно стали замечаться перемены: с окон сняли решетки, двери на ночь перестали закрывать на замки. Правда, эти перемены имели только символическое значение, ибо кому же пришло бы в голову после целого дня тяжелой работы блуждать в ограде из колючей проволоки, чтобы считать звезды на небе. Но это было знаком некоторого послабления режима. Через какое-то время были отпущены на свободу так называемые «малолетки», то есть арестованные еще несовершеннолетними. Через какое-то время отправили на родину граждан других стран. Те же, кто были сочтены гражданами Советского Союза, хотя бы и безосновательно, по-прежнему оставались невольниками Гулага, они теперь были главной бесплатной рабочей силой.<В бараках становилось все просторнее. Из экономии лагеря начали соединять вместе, иначе говоря, заключенных из двух лагерей поселяли в один. Покинутые лагеря заселяли «бытовиками» и уголовниками.
Количество заключенных сократилось, но не уменьшился объем работы. На Севере строились шахты, железные дороги, города. Север был очень важной позицией в плане индустриализации. Все работы выполнялись руками заключенных. Руководство лагеря направляло на эти работы заключенных бригадами, а предприятие, которое вело те или другие работы, рассчитывалось за их работу с руководством лагеря. Так когда-то владелец мог отдать внаймы своего крепостного или хозяин - свою лошадь.
Повеяло волей, но она была не для всех. Жизнь заключенных текла, как и прежде, по руслу, раз навсегда установленному правилами Гулага. Утром человек автоматически вставал, автоматически шел на работу, автоматически работал, а потом спешил как скорее сдать инструменты работы, прийти в лагерь, обогреться, поесть. От такого способа существования мозг тупел, люди превращались в живых роботов. Это, возможно, и было их спасением, ведь если бы человек начал думать и задумываться над своей недолей, наверное, многие кончили бы самоубийством. Ничто, казалось, не могло вырвать из этого отупения, однако случилось что-то такое, чего я и сегодня не могу понять.
После омерзительной выходки Ермаковой я не могла дальше оставаться в ее бригаде и попросила, чтобы меня перевели в другую бригаду, все равно какую. Меня направили в дорожную бригаду, которая работала на расчистке железной дороги при самом вокзале. Как обычно - кирка, лопата, лом. Однако эта работа имела свои выгодные стороны: долбить надо было не мерзлую землю, а лед, лед (аленькими кусочками, а большими слоями. Легче было выполнить норму. Бригадиром была Ася, фамилии ее не помню, высокая, со скуластым некрасивым лицом. Происходила из восточных районов Союза, лет ей было, может быть тридцать пять. Когда-то была комсомолкой, за какие-то проступки попала в немилость, не говорила, а у нее и не спрашивали, по неписанным правилам узниц: если человек сам не говорит - не спрашивай. Женщина она была неплохая, на работе над душой не стояла и пайком не обижала.
Бригада на работе поступала в распоряжение железнодорожного мастера. И он определял работу, принимал работу, ставил проценты за её выполнение в зависимости от сделанного объема. Заключенные получали паёк в зависимости от тех процентов, какие он поставил. Летом кирка и лом на железной дороге не требовались. Но лето за Полярным кругом короткое. Солнце повисит несколько недель над небосводом, не заходя, а потом сразу опустится за небосвод, день начинает быстро сокращаться. Зимой оно совсем не поднимается, только развиднеет - снова начинает смеркаться, и скоро становится совсем темно. По мере того как сокращался день, сокращалось и время работы железнодорожной бригады, так как железнодорожный вокзал считался местом повышенной возможности побега. Пока бригада придет на работу, пока возьмет инструменты и пока мастер определит место работы, уже половина десятого, а в двенадцать часов получасовой перерыв на обед. Женщины шли в вагон, где топилась печка, чтобы обогреться и погрызть кусок черствого хлеба. Где-то около двух часов уже становилось темно. Движение на станции был довольно большое, поезда, загружаемые углем, шли в южном направлении, порожние шли на север, за углем. Все время маневрировали паровозы, собирая вагоны. Кроме того, каждый день приходили и уходили два пассажирских поезда.
Место для побега считалось весьма подходящим. В таких условиях начальник конвоя имел право по инструкции при плохом освещении снимать бригаду независимо от того, сколько часов она работала, что он охотно и делал. Солдаты были рады идти в теплую казарму, вместо того чтобы стоять на морозе и внимательно следить за каждым движением заключенного, а больше всего рады были женщины-узницы. Недоволен был только железнодорожный мастер, ибо за такой сокращенный рабочий день бригада не успевала много сделать, а при невыполнении нужного объема работы мастер не получал премии и в результате меньше денег попадало в его карман. А он ведь приехал сюда за «длинным рублем» и ни в коем случае не собирался зарабатывать их собственным трудом, мозолями на своих руках. Случился повод заработать эти деньги работой других, и ради этого надо было вытянуть все силы до последней капли из этих белых рабынь, чтобы их работой обеспечить себе благополучие на всю жизнь. Если бы он мог, заставил бы работать этих несчастных по двадцать четыре часа без перерыва, пока они не попадали бы на месте.
Начальник конвоя спутал его планы. С этим мастер не мог смириться и написал на начальника конвоя жалобу в соответствующую инстанцию. Жалоба мастера не дала желаемого результата, только вызвала гнев у начальника конвоя. В ответ он начал требовать еще более точного подчинения инструкции. Если до этого времени бригада работала без оцепления, свободно переходя с одного места работы на другое, то теперь, согласно требованиям инструкции, место, где работали узницы, каждый раз надо было ограждать колючей проволокой, прикрепленной к столбикам. Работа пошла еще медленнее: каждый раз надо было снимать проволоку с одного места и закреплять ее на другом. Работать в оцеплении было трудно из-за тесноты. Надо было внимательно следить, чтобы не ударить киркой ту, которая работала впереди. Оцепление, или, точнее говоря, проволока длиной метров двадцать с прикрепленными к ней столбиками, при переходе бригады с одного место на другое носила Ася, так как женщины несли рабочие инструменты. «Как мне надоело таскать эту проволоку, - жаловалась она, - это оцепление вымотает мне нервы вконец».
Под конец года очередная врачебная комиссия опять поставила мне третью категорию - без вывода с территории лагеря. Как раз освободилась по окончании срока женщина, работавшая в хлеборезке, и меня назначили на ее место. По мере того как количество рабочих рук в лагере уменьшалось, а потребность в рабочей силе увеличивалась, лагерное начальство стало придерживаться правила в обслуживание лагеря назначать физически слабых, а более крепких посылать на более тяжелые работы, так как от слабых там было все-таки меньше пользы, чем от крепких. Кроме того, мои «лагерные работы», кажется, перестали быть тому преградой. Вот так я выбыла из бригады Аси.
* * *
Подошел Новый год. Даже для заключенных этот день был свободным от работы. Никто в лагере не встречал наступающий и не провожал уходящий. Прошедший не принес ничего хорошего, не было причин его жалеть, от наступающего ни на что лучшее не надеялись: сколько их уже прошло в заключении, все они были одинаковы, кроме кирки и лопаты, ничего человек не видел. В бараке, как обычно, после отбоя легли спать, только Ася со своими подругами о чем-то тихо говорили. Может, вспоминали какие-то события из своей жизни, чуть подзабытые в неволе, и уснули далеко после полуночи.
«Послушайте, какой сон мне приснился, - затараторила на следующее утро Ася, - только послушайте». Видимо, ей очень хотелось рассказать свой сон. «Вот вижу я заснеженное поле, все загороженное колючей проволокой, а на другой стороне стоят Ленин и Сталин и зовут меня к себе. Я путаюсь в проволоке, и так мне тяжело, и не хочется, но из последних сил бреду. А они говорят: ты все равно скоро к нам придешь. Скажите, что такой сон может значить?»
Все молчали. Стало как-то не по себе. Тетя Таня, которую называли монахиней, ибо она была арестована за религиозные убеждения, или, как тогда говорили, «за веру», хотя никогда монахиней не была, перекрестилась, некоторые женщины умолкли.
- Какой-то странный сон, правда? - не могла успокоиться Ася.
- Дался тебе этот сон, - заговорили ее подруги желая развеять неприятное впечатление, - ты же была комсомолкой, неужели ты веришь в сны? Ты же хорошо знаешь, что во сне мозг человека перерабатывает те впечатления, какие он получил днем. Ты целый день таскаешь эту проволоку, вот ты ее и видишь.
Объяснение было логичным. Ася, кажется, успокоилась, среди узниц ее сон быстро забылся. Но то, что случилось позже, не удавалось объяснить никакими логическими суждениями.
Прошла неделя. Седьмого января был праздник Рождества. Религиозные праздники не отмечались по всему Советскому Союзу, тем более не отмечались они в лагерях. День был рабочий. Какая-то бригада раньше вернулась с работы, наверное, выполнив норму. Пришла сразу в столовую, когда раздаточная еще была закрыта. Женщины сели на скамейках за столами и стали распевать колядки. Одна за другой плыли песни, рассказывавшие о вифлеемской звезде, пастухах, о тишине и гармонии праздничной ночи. Казалось, стены барака раздвинулись, барак стал шире, потолок будто поднялся вверх. Стало как-то просторнее, светлее. Хотелось верить, что исчезнет человеческая ненависть, насилие, издевательство и на свете тоже воцарится гармония. Вдруг песня оборвалась, стало тихо, как в кладбищенском склепе. Удивленные внезапной тишиной, с кухни выглянули кухонные работницы.
- Девушки, почему не поете? От вашей песни становится легче на сердце,
- Асю поезд убил, - как удар грома послышался грустный ответ. Женщины сидели помрачнев. Исчезло праздничное настроение, воспоминания о семье, о свободе, о далеких счастливых днях. Мрачная весть мгновенно вернула в жестокую действительность.
Бригада переходила с одного место работы на другое. Женщины несли рабочие инструменты: кирки, лопаты, ломы; Ася, как обычно, несла оцепление. Один конец проволоки с колышком держала в руках, а всю длинную проволоку с другим колышком на его конце тянула по земле; она ее не скручивала для экономии времени. По рельсам ездил взад и вперед маневровый паровоз. Свободный конец проволоки попал под колеса, запутался в них. А тот конец проволоки, который Ася держала в руке, обвился вокруг нее, впился в бушлат, она не сумела его сбросить, паровоз потащил Асю за собой. Женщины кричали машинисту, чтобы остановился, но он не слышал, и так протащил Асю, наверное, метров сто. Когда паровоз был остановлен, Ася была уже мертвая, ее лицо было изуродовано до неузнаваемости. Вечером Асю привезли в лагерь и положили в лагерном госпитале.
Вот здесь и началось странное, непонятное. Панический ужас охватил всех, как будто кто-то невидимый, страшный, жуткий пожаловал в лагерь, стиснул его своими когтями и держит так, что и вздохнуть страшно. Этот «страшный» ощущался просто физически каждым нервом, казалось, он бесшумно движется вслед, готов в любую минуту вцепиться в плечи. Страшно было выйти из барака вечером, если уж очень надо было, выходили по две, по три. Хотелась бежать, убежать куда-то с этого проклятого Богом и людьми места. Казалось, что там, за колючей проволокой, этот «кто-то» бессилен. Случалось, что и раньше смерть заглядывала в лагерь, но тогда она вызывала только грусть и гнев из-за той злой судьбы, которая преждевременно оборвала жизнь. Теперь не было ни грусти, ни жалости, для них просто не было место, так как все существо охватило ощущение чего-то жуткого, непонятного. Ночью вдруг вскакивала какая-то женщина с криком: «Вот она стоит у столба, синяя и зубы оскалила». Через какое-то время подхватывалась другая: «Смотрит в окно, синяя и зубы скалит». Так повторялось каждую ночь, пока тело Аси находилось в лагере. Днем во время работы об этом не думали, и было спокойнее, но как только приходили в лагерь, все повторялось
А над небесным сводом как светящийся занавес висело северное сияние. Переливалось, двигалось, казалось, чья-то невидимая рука то поправляет, то сдвигает, то опять его отодвигает, будто манит в неведомый фантастический мир там, за этим занавесом, и хочется посмотреть, что там, и страшно. От этого непривычного для нас явления ужас еще увеличивался, превращался в какую-то массовую панику.
На третий день к ноге Аси прицепили бирку, на которой были написаны фамилия, имя, отчество, статья, срок, начало и конец срока и, безусловно, номер. Собрались свободные от работы женщины, запели «вечную память», прибежал надзиратель с криком: «прекратить шум». Гроб поставили на сани, рядом сел конвоир с автоматом - хоронили заключенных тоже под конвоем. Узнику и мертвому нельзя верить, а вдруг убежит. Вот как засыплют землей, чтобы не вылез, тогда другое дело. Так происходили похороны заключенных.
В лагере стало спокойнее, будто подул ветер с другого направления и принес более спокойный воздух. Но Ася будто бы каждую ночь стала являться тому конвоиру, который отвозил ее на кладбище, такая же синяя, с оскаленными зубами. Извёлся парень от бессонных ночей, а сказать никому не мог. Товарищи стали бы смеяться и шутить, дошло бы до начальства, оно объявило бы взыскание. Была в поселке старая женщина, пошел он к ней со своей бедой. Научила она его молитве, ведь откуда парню было знать молитвы, в школе не учили, а он же еще и комсомолец. Пошел парень на Асину могилу, прочел ту молитву, как посоветовала старушка, говорили, что после этого оставила его Ася в покое.
Прошло более сорока лет с того времени, а я никак не могу понять, что это было. Психоз, вызванный неволей? Массовое самовнушение? А может, повеял ветер из другого, внечувственного мира, о существовании которого мы не хотим думать?
Все проходит, и хорошее, и плохое. Подходила к концу свирепая полярная зима. Прекратилась пурга, кончились лютые морозы. Начало появляться солнце: сначала совсем узкий, как ниточка, краешек блеснет над горизонтом на несколько минут, рассыплет над тундрой свои лучи и опять спрячется. Потом стало оставаться дольше, посылало косые лучи прямо в окна бараков, слепило глаза, нагревало оконные стекла, но по снегу они только скользили и совсем его не нагревали, он по-прежнему лежал, твёрдо сбитый как брусчатка. По мере того как солнце дольше оставалось над горизонтом и подымалось выше, его лучи падали более перпендикулярно, заполярный снег начал поддаваться их воздействию, а женщины после работы ворошили его, чтобы он прогревался.
* * *
Повеяло весной. Тундра опять зацвела миллионами своих особых, только ей известных цветов. Весенний ветер принес через тундру весть, которая заставила крепче биться сердце, вызвала туманные мечты о свободе - шахтеры-заключенные объявили забастовку. Спускаются в шахту, но не работают, отсиживают смену и поднимаются на гору. Никакое оружие против них чекисты применить не могут - ни танки, ни солдат с автоматами, как это имело место в других лагерях Гулага. Женские лагеря не бастовали. Работали женщины на строительстве, жизненно важной продукции стране не давали, и потому их забастовка очевидной потери не принесла бы, тогда как день простоя шахты давал миллионные потери. А может, воркутинские шахтеры не хотели втягивать женщин в это рискованное предприятие. Они под землей держались как в крепости, нас же деревянные бараки не могли защитить ни от автоматов, ни от танков.
В нескольких километрах от лагеря проходила железная дорога, видны были все поезда, которые катились по ней. Пока шахты работали нормально, поезда шли один за другим. Теперь они стали идти все реже, особенно груженные углем, которые шли на юг. Хотя мы и не бастовали, но сердцем были с шахтерами. Наконец-то заключенные подняли голос протеста против растоптанного человеческого достоинства. Несмотря на всю предусмотрительность «кумов», они все- таки смогли сплотиться. Выдержки вам, друзья шахтеры, и победы в вашем справедливом требовании самых элементарных человеческих прав, элементарного улучшения условий своего быта.
Невозможно было надеяться, что забастовка сразу принесет очевидные изменения в судьбе заключенных, было понятно, что проломить броню Гулага, ощетинившуюся пулеметами и танками, невозможно, но она заставила МГБ подумать о том, что миллионы политзаключенных, разбросанных по всей стране на Гулаговских островах, - это сила, с которой нельзя не считаться. Забастовка политзаключенных - такого в Советском Союзе еще не бывало. Она встревожила все гулаговское высшее начальство. Из Москвы прилетели высокие чины, уговаривали, обещали, наконец одного забрали и повезли в Москву. Что с ним стало, не было слышно.
На востоке за железнодорожной линией вдали в туманной дымке, как мираж, маячил Уральский хребет, а сердце стремилось на запад, на свободу, подальше от угнетения, которым веял восток.
Ждали перемен. Но пока единственной переменой стал этап в соседний лагерь. В обоих этих лагерях освободилось много места, и не было смысла держать два женских лагеря. Работа та же, на строительстве железной дороги.
Тундра цвела, зеленела маленькими, не выше роста человека, деревцами. Вечная мерзлота мешала корням углубиться, и деревца не могли подняться вверх, но все-таки жили. Их жизнь напоминала жизнь человека в неволе. В воздухе звенели миллиарды мошек и комаров, не слышно было только птиц. Залежи торфа, которые здесь находились почти на поверхности, загорались от жары, дым застилал тундру, разъедал глаза, но совсем не действовал на мошкару. Порода пылила, дым смешивался с пылью, закупоривал нос, легкие, мешал дышать.
«Раз-два - взяли, ещё дружно, ещё нужно», - скандировали немки, нажимая на колья, которыми поднимали железнодорожные рельсы. Видимо, это было всё, что они усвоили из русского языка.
Солнце висело над небосводом, день и ночь пекло немилосердно, будто спешило использовать то короткое время, на которое ему было разрешено вырваться из зимнего заключения. Надо было привыкнуть спать при блестящем свете в часы, которые считались ночными, ведь говорить о ночи в летние месяцы здесь было нельзя.
Весной ко всем тем работам, которые исполняли заключенные, добавлялась еще одна - уборка территории вокруг домов, где жили сотрудники МГБ. Зимой их «дамы» выбрасывали мусор и помои прямо у порога. За долгую полярную зиму вырастали целые кучи этого «добра». Весной, когда сходил снег и мусор таял, дворы представляли собой мало привлекательное явление и отравляли окружающий воздух. На уборку этой грязи посылали женщин из лагерей. Зачем «дамам» самим это делать, если у них есть рабыни. Что чувствовала интеллигентная женщина, иногда с высшим образованием, когда ее вынуждали убирать грязь за такой «дамой», это никого не интересовало. То, что у этой белой рабыни после такого морального унижения не могло быть другого чувства ко всему этому строю, кроме ненависти и отвращения, тоже было безразлично. Мне такого не довелось делать. Я даже полюбила тундру с ее мошкарой и торфяным дымом, ибо работа здесь была хотя и принудительной, но не унизительной.
Однажды женщины нашли в горе мусора картину, нарисованную масляной краской. Принесли ее в лагерь и повесили в бараке. Художник нарисовал итальянскую ночь, миндальный сад в весенней красе. На переднем плане водопровод, под ним ведро. Возле водопровода стоят, тесно обнявшись, парень и девушка. Время для них, видимо, прекратило свой бег, ибо вода уже давно течет из ведра через край. Неизвестно, кто эту картину рисовал - скорее всего, какой-то заключенный, но, наверное, художник был неплохой. Я с удовольствием смотрела на картину со своего сенника. После того как я долгие годы была оторвана от всего красивого, для меня это было истинным наслаждением. Но однажды в барак зашел начальник КВЧ, увидел картину и заревел: «Порнография, немедленно выбросить». Так я лишилась и этого маленького удовольствия.
* * *
Несмотря на лагерный режим, который за долгие годы делал из человека существо, лишенное индивидуальности, личные события все-таки время от времени врывались в жизнь каждого и вынуждали вспоминать о своих близких, отделенных тысячами километров. Однажды получила письмо, написанное незнакомым почерком. Рука не сразу поднялась вынуть лист из конверта, сердце предчувствовало что-то нехорошее. Предчувствие не обмануло: соседка сообщала, что мать в тяжелом состоянии, нет надежды. Хотелось крикнуть так, чтобы голос докатился с Воркуты до Вильни: мама, не умирай, может, Бог вернет людям ум и они прекратят массовое уничтожение себе подобных. Может, еще увидимся. Бог заставил людей спохватиться, но для меня было уже поздно, мать умерла, не дождавшись полгода до моего возвращения.
Прочитав письмо, я заплакала, спрятав лицо в подушку, тихо, но горькими слезами, как плачут люди, с которыми это редко случается, и только тогда, когда горя набирается столько, что оно уже не умещается в сердца. Вдруг услышала, что кто-то легонько дотронулся до моего плеча. Подняла голову: молодая латышка, которая недавно прибыла с этапом, я не знала еще даже её фамилии, дотронулась до моего плеча. «Не плачьте», - услышала я доброжелательный голос, - я таких писем получила уже несколько, вы должны собрать силы и стараться выдержать». На сердце потеплело от сочувствия этой незнакомой девушки, но слезы потекли еще сильнее. Кроме горя утраты, мучила мысль, что в последние часы жизни матери я не могу ничем помочь, не могу даже быть рядом.
И на этом лагпункте стало много свободного места, и нас перевели в соседний лагерь - последний женский в Воркутлаге. Теперь на Воркуту везли только «бытовиков» и уголовников, заселяли ими свободные лагеря, политических заключенных поубавилось, а надо же было восполнить недостаток рабочей силы. Только вряд ли смогли заставить уголовников работать так, как работали политические узники, не знаю, в любом случае, сомневаюсь.
После смерти Сталина его режим держался еще какое-то время, скорее, наверное, по инерции, и постепенно стали замечаться послабления. Не знаю, какие инструкции получали начальники лагерей из Москвы, но перемены произошли. Писать и получать письма можно было без ограничений, то же самое и с посылками. Малосрочников, т. е. кому оставалось два-три года, расконвоировали, или, иначе говоря, выпускали за вахту без конвоя. Можно было свободно ходить в город, только отметиться на вахте. Начальство предлагало целым бригадам выходить на работу без конвоя, но женщины отказывались. В тундре работало много уголовников, и соседство с ними не могло' быть приятным. Но вместо двух конвоиров теперь с бригадой ходил один.
Ощутились перемены и в поведении конвоиров. Теперь солдаты вступали в разговор с заключенными, даже шутили с девушками помоложе. Иногда, когда их было двое, шутили между собой так: «Кого караулишь? - спрашивал один. «Врагов народа», - отвечал другой, и оба хохотали. Приведя бригаду на место работы, конвоир говорил: «Бабы, сторожите мой автомат, а я лягу посплю», - ложился под куст и спал, сколько ему хотелось. Солдаты, конечно, подвергались соответствующей накачке - как надо караулить «врагов народа», но, встретившись с этими «врагами», убеждались, что их обманывали. Слышала, что во времена сталинского террора конвоир в одном из заключенных, которых он сторожил, узнал своего отца. После этого парень застрелился. Перемены ощущались и в более открытом сочувствии населения.
В лагерь приехали «купцы», набирали работниц для швейной фабрики. Этап предвиделся на далекое расстояние, говорили, в Мордовию. Отобрали самых слабых физически. Попала в этот этап и я. Седьмой этап за мои семь с половиной лагерных лет. По дороге нас задержали на Седой Маске, местности довольно далекой от Воркуты в южном направлении. Нас толи «одолжили», то ли дали в «наем» какому-то совхозу, видимо, подшефному лагерю; мы должны были накосить сено. Здесь были густые высокие леса, крупная трава, много грибов. Когда мы уезжали из Воркуты, был август, уже начинал падать снег, а здесь было совсем тепло. Странной казалась смена климата и природы: после необъятной пустынной тундры густой лес.
Узнав, что из Воркуты едут «забастовщики», лагерное начальство так напугалось, что приказало спрятать все металлические предметы, даже снять дверцы с печей, чтобы мы, вооружившись ими, не подняли здесь бунт, чем насмешили нас до слёз. Какими беспомощными ощутили себя лагерные начальники после смерти своих шефов и покровителей, узнали страх перед теми узниками, жизнь которых еще недавно была в их руках. Боялись, что многомиллионная волна заключенных может однажды прорвать все плотины и уничтожить их самых. Не знаю, приняло ли это во внимание московское начальство, так как в Москве оно чувствовало себя в безопасности. На периферии же ощущалась тревога. Может и там, на самом верху, пришли к выводу, что период насилия над человеком отжил свой век и пора уже с этим кончать. Кто знает, как повернулись бы дела, если бы указ от 17 сентября 1955 года не снял напряжения; могло бы произойти еще немало забастовок и пролиться немало крови.
Косить сено нас отправили в лес. На берегу большой реки Усы стоял домик, предназначенный, видимо, для зимовки охотников. Местность называлась Будка Дондэ. На противоположном берегу, как раз напротив нашего жилья, стояла разваленная хатка, в которой, по рассказам, жил когда-то, еще в царские времена, сосланный сюда революционер по фамилии Дондэ. Каждое утро мы переправлялись на лайбе на другой берег реки, за нами плыла рабочая корова, на которой мы возили сено. Другую корову нам дали для молока. Коса после кирки казалась мне приятным орудием труда. Хотя женщины говорили: бросай косу, бери грабли, какой из тебя косец, но косить мне нравилось. Кроме молока от коровы, которую мы сами доили, сами пасли, мы имели достаточно хлеба, рыбы трески, которую вымачивали прямо в реке, придавив хвост камнем, чтобы не унесла вода, кильки или тюльки, прозванной заключенными «весёлые ребята», сами собирали грибы, которых здесь было столько, что можно было косить косой, мы их даже сушили, так как некуда было девать, а мы не знали, сколько здесь задержимся. Однажды пришел какой-то начальник, увидел сушеные грибы: «Вы что, в побег собрались?» - забрал грибы и унес. Наверное, они были нужны ему самому. Одну женщину мы назначили поваром, она нам варила еду.
Эти две недели мы провели как на даче. Нам, измученным долгими годами лагерного режима, тяжелого труда - отсутствие подъемов, разводов, проверок, относительно легкая работа без нормы - никто норм не определял, никто не проверял - такая дача была очень кстати. С нами был один солдат-конвоир, но мы его редко видели, ибо он целыми днями ловил рыбу. Для какой цели его к нам приставили - то ли, чтобы мы не разбежались или не устроили бунт или забастовку, или охранять от диких зверей и других напастей, он, наверное, и сам не знал. Однажды ему все-таки довелось пострелять, когда я пошла по грибы, а уже вечерело, да заблудилась. Женщины ему дали знать, он стал стрелять, чтобы я шла на звук выстрела. Правду сказать, в лесу было и страшновато в сумерки, тем более что там водились медведи, и я была ему благодарна за его заботу, хотя выстрелы услышала уже, когда подходила к нашему поселению.
Когда начальство пришло к выводу, что мы накосили уже достаточно, нас посадили на баржу и повезли на ближайшую железнодорожную станцию. Снова товарный вагон. К счастью, было начало осени, погода стояла теплая. Конвой был теперь не такой суровый, в окна смотреть не запрещал. На станциях местные женщины, увидев вагон с заключенными, крестились и плакали. Однажды проезжали через какой-то городок где-то возле Вологды. Вдруг одна из женщин, которая смотрела в окно, крикнула: церковь! Столько времени не видели церкви. Уважение к своим древним традициям, вера, что за эти традиции стоит страдать, высказалась в этом импульсивном стремлении хотя бы вполглаза глянуть на эту старенькую, наклонившуюся церквушку без креста. Казалось, она могла послать свое благословение, облегчить тяжелую участь этих обездоленных. А может быть, верность традициям своих предков и поддерживала их в неволе?!
Станция назначения живого груза - Потьма. На этой станции линия «Всесоюзного правления железных дорог» кончается. Дальше заповедник МВД - здесь у него своя железная дорога. Подходит паровоз, цепляет вагон и тянет куда- то дальше. Вокруг лес. Ветви деревьев скребут по крыше вагона. И вот последняя станция моих путешествий в зарешеченных вагонах под конвоем - Явас. Что сразу бросилось в глаза, удивило и насмешило - начальник станции встретил поезд в форменной красной шапке железнодорожника и в лаптях с белыми онучами. Если бы кто-то захотел смастерить себе одежду для маскарада, наверное, ничего более комического не придумал бы. Какая же здесь нищета!
И здесь нас встретили как «забастовщиков» из Воркуты. Начальство, вероятно, из осторожности старалось обходиться с нами как можно лучше, проявляло тот максимум внимания, какой был в его силах. В лагерном ларьке был только зубной порошок, и ничего другого здесь никогда не было. Начальник лагеря приказал привезти продукты. Через пару дней привезли в ларек творог, ибо ничего другого не сумели раздобыть. Творог был кислый, серый и с неприятным запахом, но и такого здесь никогда никто не видел. Продавали его только нам, с заполярного этапа, «забастовщикам». Какое магическое впечатление производило слово «забастовка»! Хотя мы в данном случае купались в сиянии лучей чужой славы, так как сами участия в ней не принимали. Безусловно, эти два десятка слабосильных женщин угрозой быть не могли, но начальство боялось, что они привезли с собой дух протеста и заразят им весь лагерь, а потом поветрие распространится на все лагпункты. А здесь начальству было так спокойно. Никакого «производства» жизненно важного для экономики. «Заключенные» преимущественно слабосильные или совсем инвалиды. Дорогой видели развод в мужском лагере, немало было хромых. Сюда отправляли тех, кто не годился для работы в шахтах.
Режим в этих лагерях был очень тяжелый. Красивая лагерная зона, много цветов, даже речка в зоне, но на дорожках таблички: «заключённым ходить запрещено», на скамейках таблички: «заключённым сидеть запрещено». Говорили, что в этих лагерях нередки были случаи самоубийств. Но во время моего пребывания здесь таких табличек уже не было. Когда я через 40 лет сказала одному человеку, что мне пришлось быть в темняковских лагерях, он удивился, что я там выдержала, ибо по его словам это была наихудшая ступень ада. И здесь наметилось ослабление режима, но дальше снятия этих табличек оно не пошло. Выходить за зону без конвоя было невозможно.
Воркутинских «забастовщиц» назначили на переборку картошки. Она лежала кучами под навесом. Есть на месте не запрещалось, нельзя было выносить, чтобы угостить тех, кто доступа сюда не имел, на вахте при обыске отбирали. Насыпали картошку в ведро, обмазывали глиной и засыпали горячим пеплом. Это было для нас лакомство, ведь в Воркуте в столовых картошки никогда не было. Начальство хотя бы картошкой хотело задобрить «забастовщиков».
Вокруг лес, деревья подходят под самый навес, где мы работаем, лес здесь без конца и края. Как-то непривычно после необозримого пространства тундры, глазам тесно, куда ни глянешь - повсюду зеленая стена. В лесу старые монастырские здания, в них содержатся мужчины, а женщины в обычных бараках. Для молитвы в этих предвечных лесах место, видимо, было очень подходящее, но от насилия и глумления человек страдает одинаково как в тундре, так и среди лесной чащи. Заключение здесь ощущалось острее, чем в Воркуте, казалось, что конец срока отодвинулся далеко, в необозримое будущее.
* * *
Никогда население Гулага не прислушивалось с таким вниманием к голосу диктора московского радио, как в тот день. Вместо опротивевших призывов напрягать все силы, давать стране больше угля, стали, хлеба диктор читал указ об амнистии политических заключенных от 17 сентября 1955 года. Неужели правда? Неужели это черное безвременье лагерей и тюрем уйдет в небытие, как злой сон, как лихорадочный бред? За все время существования Советского Союза амнистии объявлялись только для воров большего или меньшего калибра. После таких амнистий увеличивалось число жалоб от населения на грабежи, а милиции добавлялось работы. Если человек попадал в тюрьму по политическим причинам, хотя бы совсем безосновательно, он не мог рассчитывать на то, что когда-нибудь вернется к нормальной жизни.
Хотя указ был отредактирован ясно и точно, по баракам ходили политруки и объясняли по-своему. Из их объяснений следовало, что под этот указ не подпадают те, кто отбывает наказание за участие в национальных организациях. В моем приговоре было четко сказано: «за участие в националистической организации», значить, еще полтора года надо было отстрадать среди этих лесов, а потом отправиться туда, где назначат поселение, и там жить, а точнее, существовать до своего последнего часа. Оставалось склонить голову и принять очередной удар судьбы, на которые она была так щедра. Женщин одну за другой стали вызвать на освобождение. Вызвали и тетю Таню, она сидела «за веру» и с национальными организациями не имела ничего общего. Я дала тете Тане последние пару рублей, какие у меня были, и попросила зайти в церковь и заказать панихиду по моим родителям, ведь самой вряд ли доведется когда еще быть в церкви.
Переборка картошки закончилась, а вместе с этим закончились и послабления для «забастовщиков». Меня направили в пошивочный цех. Здесь выяснилось, что не могу вдеть нитку в иголку, так как уже плохо вижу. Бригадир назначила меня на зачистку готовой продукции, т. е. отрезать ненужные нити. На это тоже была норма. Из-за того что в первый день с непривычки работа шла не так быстро, как надо, я осталась работать во время полуденного перерыва. В цехе были только я и бригадир.
Через некоторое время вошла дневальная из спецчасти с какой-то бумагой, начала разговор с бригадиром, и обе все посматривали на меня. Сердце сжалось - наверное, какая-то неприятность, может быть, опять этап или пересмотр дела с добавлением срока. Дневальная подошла ко мне, спросила фамилию и точно все персональные данные. После говорит: «Идите в спецчасть». - «Зачем?» - спрашиваю. «Как, не понимаете? На освобождение». Свет закачался у меня перед глазами, пол стал убегать куда-то из-под ног. Если бы не успела сесть на скамейку, упала бы на пол. Не скажу, что упала бы в обморок от радости, скорее от неожиданности. Я свыклась, сжилась с мыслью, что мне предначертана неволя до конца моих дней. Слишком неожиданной была свобода.
На следующий день обошла с «обходной» всех начальников частей, сдала лагерное «вещдовольствие», получила на дорогу большую селедку, хлеб и новый ватник. Я была уже свободная и среди узниц ощущала себя никак, я сочувствовала тем, кто оставался, но теперь была уверена, что и они здесь пробудут недолго. Вечером, когда уже изрядно стемнело, к вахте подъехала телега, запряженная лошадью, подошел конвоир, я и еще нескольких женщин, было нас, наверное, человек пять, положили на телегу свои небогатые котомки и пошли на железнодорожную станцию. Мы были уже свободные, но дорога все время шла лесом и было очень темно, одним женщинам было бы страшно. Хорошо запомнилось мне это путешествие, на всю жизнь, только не могу вспомнить, какие у меня были тогда мысли и чувства. Наверное, никаких, просто пустота от ошеломления.
Ночь. Дорога все время шла через лес по узенькой просеке. Деревья сплелись ветвями над головами. Идем через темный лесной тоннель. Поскрипывают колеса, вспоминаются детские годы и те родные леса. Конвоир переговаривается с извозчиком. Он идет с нами не для того, чтобы сторожить, чтобы мы не убежали, а только как провожатый, ибо жутко было бы идти через этот темный лес одним. Со вчерашнего дня мы свободные, наша связь с местами заключения прекратилась. Отошли от нас начальники лагерей и разных частей, «кумы» и конвоиры. Только отошли ли? Не будут ли они встречать среди нас в другой, менее заметной форме и навязывать нам свою волю? Женщины молчат, наверное, каждая думает о тех, кто ее ждет. Меня не ждет никто. От этого печально на сердце, не радует внезапный подарок судьбы.
Конвоир отвел нас до станции Явас, оттуда тот же поезд МВД с полупассажирским-полутоварным вагоном отвез нас на станцию Потьма. На следующий день мы здесь получили паспорта и билеты до места назначения. Мне через Москву в Вильню. Еду без конвоя. Вместо солдата с автоматом - советский паспорт, справка об освобождении и направление на постоянное место жительства в Вильню.
Еду в город, в котором прожила всю жизнь и не была последние одиннадцать лет. Что меня там ждет? Знаю, что никто: нет не только никого родного, но и близкого знакомого. Всех разбросала военная гроза. Надо начинать жизнь заново в совсем других, непривычных условиях. Свобода. Но может ли быть полная свобода в стране, где человек существует для управленческого аппарата, а не управленческий аппарат для человека? Не замена ли это одной формы заключения другой, с более широкой зоной передвижения?
Поезд подходил к Минску. В памяти всплыла камера в минской тюрьме, высокий чин и та женщина, которая объявила мне постановление «Особого Совещания». Какие диаметрально противоположные роли были у нас! Я добывала в немецкой службе безопасности приказ «безотлагательно освободить» и мчалась с ним в тюрьму, узника выводили из камеры в проходную, и я выходила с ним за тюремные ворота. Та женщина прочла мне за это: «десять лет лагерных работ». Ей, безусловно, не пришло в голову, что %на делает что-то не то. Она прожила самодовольную жизнь сытого животного, клеща на чужой шее. Я за свои страдания дождалась осуществления моей идеи, которая в том сорок седьмом году казалась мечтой, которая никогда не исполнится, видением, которое вот-вот бесследно исчезнет. Она была как маленький огонек - «зьніч», который вот-вот погаснет навсегда.
Восемь с половиной лет миновало в тюрьмах, этапах, лагерях. Кажется, прожито и не так много времени, а пережито столько, что хватило бы на две долгие
Из журнала «Спадчына», 2000, № 6, с. 223-266. Перевод и редакция А.Е. Тараса.Коротко об авторе
Зоя Ковш (Ковшанка, по мужу Кратович; 1911-1994) -дочь беларуского православного священника Александра Ковша, расстрелянного немцами. Ее брат Святослав Ковш - православный священник, беларуский деятель зарубежья.
Закончила Виленскую беларускую гимназию и юридический факультет Виленского университета. Участвовала в беларуской общественной жизни в Вильне в 1930-1940-е годы. Входила в Беларуский студенческий союз. Летом 1944 г. уехала в Германию, жила в Берлине.
В 1947 г. ее арестовали советские органы госбезопасности за то, что во время оккупации работала в Беларуском Национальном Комитете в Вильне. ОСО заочно приговорило ее к 10 годам лагерей. Из неволи вернулась осенью 1956 г., жила в Вильне.